Он увидел ее из окна электрички. Она стояла на платформе – немного поодаль от пассажиров, ближе к женщинам, выставившим на продажу цветы, морковь, яблоки… На миг ему показалось, что и она себя выставила, словно на продажу. Сама себе и хозяйка, и товар. Уверенная в достоинстве и того, и другого…
Он выскочил на платформу – электричка ушла, но это его сейчас ничуть не беспокоило. Он понятия не имел, что и как он будет говорить ей. За последние годы – заметил за собой это – он то и дело насмехается над женской красотой. Иронизирует. Отпускает что-то едкое, тонко-обидное и язвящее… И все, все это – самозащита…
Нет, это он язвит не красоту, а ее «поведение». Даже так – стандарт ее поведения, который чувствует наперед… И еще потому, что предвкушает – поражение. По его мнению – «прекрасное должно быть величаво». И милостиво. Потому, что – оно – власть!
Но ни «величавости», ни «милостивости» – хотя бы простого благодушия или чувства юмора бы! – он не встречает. Одна лишь напускная строгость (за которой не трудно угадать и женское тщеславие) и каменная молчаливость. Проходи, мол! Не ты мне нужен!..
Все-все он знает наперед. Он так чувствует женскую красоту, он страдает от ее равнодушия! И он все чаще стал замечать за собой что готовность к восторгу тут же в нем сменяется автоматизмом раздражения, он готов ужались, оскорбить, унизить каждую красивую женщину! Он понимает – что это более чем неблагородно, что эта самозащита, нелепая, как те удары, дерганья за косички, какими в детстве чаще всего «объясняется в любви», все той же женской красоте, влюбчивый мальчишка – будущий неудачник и страдалец…
И он ей говорит что-то горячо, взволнованно, в самозабвении, никого и ничего не замечая вокруг! Разве в мире есть еще люди, есть электрички, есть еще что-нибудь, кроме этой, прекрасной женщины? Неужели она не понимает значение момента? Все в мире, весь мир забыт ради нее! Кто еще так сможет ценить, чувствовать ее красоту, любить ее, как он? Он говорит что-то суматошное, бессвязное. Он похож на безумца, но разве он в этом виноват, разве и в этом не власть ее красоты, разве сама любовь, когда она настоящая, не безумие? Говорит ей это, или думает, одновременно с тем, что говорит, надеясь на ее понимание?.. Слова вслух – и слова в подсознании – как их различить!.. Она, ее милость – как свершение судьбы!
Она смотрит на него почти с ненавистью. Нет и тени скрытого женского тщеславия в этом лице – одна лютая ненависть! О, он и к этому привык, к этому женскому «превышению меры необходимой защиты»… Он ведь предчувствовал поражение – еще одно – какое уже в его жизни! «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей»? Да, конечно, но это тогда, когда она сама любит или может полюбить… Чего он хочет? В сущности, так мало! Дон Жуан – не знал духовности любви… Разве в нем есть что-то от великого соблазнителя? Он весь – поклонение, сквозь слезы умиления лишь бы выразить свой восторг! Лишь ему внимали, хоть недолго, но с пониманием! Больше, кажется, ему ничего не надо…
Женщина делает нетерпеливое движение – точно он был надоевшей мухой. И вдруг так просто, так буднично, точно наторевшая «зековка» и прожженная торговка-алкоголичка, отпускает в его адрес несколько крепких матерных слов.
Он словно остолбенел. Никак еще не сообразит – что она, прекрасная, так грубо матерится – и в его адрес!.. Опомнившись, не отрывая взгляда от ее лица, он пятится назад. Он все мог ждать – только не этого! Что ж, и он может ответить таким же матом! Он может!.. Он ударит! Он закричит, завоет, пусть, пусть все слышат!
Но он словно онемел… Есть ли такой мужской «мат», который бы сбалансировал, хоть сколь-нибудь уравновесил женское матерное словцо? Сам этот факт. Кулаки его сжались, налились крутой мужской силой… Как бы не натворить беды…
Он наконец побрел вдоль платформы. Втянув голову в плечи, потерянный, шатаясь как пьяный…
Может статься, что исконно русское вроде бы слово – «сударь» (Владимир Солоухин, например, настолько его чувствует именно исконно-русским, что как-то предлагал им заменить слово – «товарищ», «гражданин»!..) возникло от первых французов, навестивших нашу землю. Ребятишки, или нищие ходили за ними с протянутой рукой: «су – дари!». Что – су – сродни нашей копейке – это они быстро узнали, а как сказать по-французски «дари» – это, конечно они не могли знать… Выражение лица, голос, протянутая рука… Разве мало?..
«Су – дари!» «су – дарь!» – вот и пошло «сударь!»
Есть в теме – «художник» – кем бы это ни был – от Пушкина до Блока, от Гоголя до Чехова – помимо всего прочего – еще и такая особенность. Бездуховного автора, неодухотворенного комментатора сама «тема» сразу же обличает в «неуместности»!..
Дарование художника – вовсе не «способности», не сумма, не степень их… Скорей всего это некое внутреннее одоление. Процесс его… Наконец, самовыражение – как «отчет» этого самоодоления.
Скажем, лично мне Толстой представляется как такое долгое, внутреннее одоление триединого «препятствия»: «Я, бог, дух…»
Всей жизни, кажется, так и не хватило на это «одоление».
Удивительная особенность японской поэзии – ее традиционность без всякого развития, то есть – канонизированность… Она без ритма, без рифмы, без уравновешенности строфы – без всего того, что создает музыкальную форму в нашей поэзии… Чаще всего она похожа на нашу прозу, на те места, где в нашей прозе автор «готовит» читателя к восприятию нового «материала» (главы, раздела, картины – и т.п.). Ведь здесь у нее чаще всего – пейзажная зарисовка, обстоятельственная информация, «начало издалека», какая-то внешняя описательность и т.д. Иными словами – это «перевод дыхания», «отвлечение» и «отдых» – перед тем, как снова двинуться в путь, подчас подчеркнутая иллюзия «привала», «начала другого пути», которые повествователь внушает читателю, чтоб удержать его внимание, вести его дальше все по тому же в общем пути (рассказа, повести, романа). Большинство пишущих, разумеется, не думает при этом о читателе, думает о том, что это «так принято», это «форма», а по сути в этом инерция, канон формы!
Вот этими «началами» чего-то нового в нашей прозе – и выглядит японская поэзия.
Ушли облака,
Но, как прежде, безмолвны цикады
В ожидании ливня…
Так в нашей прозе – как и в этом, вполне законченном, стихотворении японской современной поэтической классики – есть перемена настроения, чувство небольшого «привала» – перед большим путем дальше.
Японская поэзия, заметил я, подчеркнута предметна, графична, очень реалистична по поводу окружающей действительности, хотя нередко всем этим пытается создать именно неопределенное, то есть, отвлеченное настроение – причем не из тех, что мы называем «грустью», «душевным переживанием», а скорей всего чувство нескончаемого и необъятного бытия, посреди которого человек лишь малость, случайность, а отнюдь не эгоцентричная данность!..
Кажется, больше всего эта поэзия боится подлинного лиризма, переживания, волнения, эмоциональности – сотворческого вдохновения; стихи, кажется, никому не адресованы, без чувства читателя, пишутся «для самого себя». Они и впрямь похожи на то, что можно «нарисовать» (графически зафиксировать с помощью кисточки, туши, иероглифов…).
Поэзия одиночества, которое и не надеется быть разделенным, отчужденности, душевной одинокости без отклика! Какое – существенное – принципиальное, что ли – в этом отличие японской поэзии от нашей, где всегда: активное чувство, требовательность человеческого я, души – к миру, к человечеству! Требовательное, активное чувство из сознания – в любом одиночестве – неотъединенности от мира, от людей, их жизни! Иными, «современными» словами: наша поэзия – само воплощение «духа коллективизма», японская поэзия – законченное и безнадежное чувство одиночества, без надежд, без отклика!
Мотивы и предметность без конца повторяются, варьируются. Если делается попытка установления связи души с миром, то с его предметной, а не человеческой сущностью… Поэзия безысходной, застывшей раз и навсегда грусти – о жизни, которая так далека, подразумевается, почти «абстрактна»… Поэтому так часто в стихах – небо, тучи, звезды, луна, ветер, то, что, на нашем языке, назовем традиционной «языческой», предметностью…
Месяц в тучах сокрыт –
И уже не понять,
Откуда шум ночного дождя.
Поэзия без воодушевления, без лиризма – кажется, главным образом, потому что – безнадежна… Наша поэзия – изначальна – призыв человеческого общения, японская – поиск одиночества, без связей – живых, человеческих – с миром людей; поэзия – добровольного самоизгнания, полной смиренности, предопределенности, самозабвения…
(Разумеется, все это весьма субъективное чувство мое. Но, думается, никакие знатоки японской поэзии ничего не изменят в моем общем чувстве ее…)
Внизу, под моим окном, цветочные магазин… Входят и женщины, и мужчины – все выходят с цветами. Чаще всего две-три гвоздички, или тюльпаны, в очень прозрачном, очень хрупко-шуршащем целлофане… Живые цветы в некой «сверхмертвой упаковке»! Но что интересно, – совершенно по-разному несут эти «целлофановые цветы» женщины и мужчины!..
Первые – несут их показушно, оживленно, тут же преображаясь, словно сделали что-то значительное в жизни, озираются: «Смотрите! Я несу цветы!..» «Вы видите! Я не просто женщина – я женщина, несущая цветы!»
Торжественность лица вполне под стать торжественности момента. Они – знаменосцы! Они – вестники победы! Вы в состоянии оценить значение этого момента? Возвыситься до постижения его сокровенного смысла? Если не в состоянии – вы жалки. Вы достойны презрения!.. И вся женщина – выпрямляется, походка ее вдруг становится – походной женщины! На какую недосягаемую, только ею понимаемую высоту вдруг вознесли ее эти две-три гвоздички в целлофане! Ее вопрошающе-нетерпеливый взгляд то и дело «цепляет» мужчин – но все-все мужчины мира сейчас, с высоты ее состояния, где-то внизу, некой муравьино-копошливой мелкотой! Женщины быстро отводят горящие неведомым огнем глаза – они гордо проходят мимо всех-всех – недостойных их! – мужчин. Они спешат к какому-то неизъяснимому личному празднику! Спешат высоко перед собой – точно и вправду победное знамя! – неся эти букетики в хрустком целлофане….
Мужчины, же, наоборот, с цветами вдруг теряют уверенность. Вид у них смущенный – будто сделали что-то непристойное. За что их могут осудить, что следовало бы кому-то объяснить, да вот надо скорей убираться с этими цветами. С торопливой заботой и они прячут букетик в «дипломат», в портфель, просто в хозяйственную сумку… А если прятать некуда – они букет несут в вдруг одеревеневшей руке, смущенно озираются – как бы их и вправду не осудили… Но, главное, – как они несут свои цветы? Обязательно целлофановым раструбом вниз! Так не носят, – а – при отступлении, при поражении – спасают от позора, знамя!..
И еще мне эти опущенные букетики почему-то каждый раз напоминают строки Твардовского: «Пушки к бою едут задом…»
Читая сборники стихов, чувствуешь автора «во многих подробностях» личности и характера! Между прочим, чувствуешь и его «температурный диапазон» (недаром, знать, и «темперамент» и «температура» одного корня слова!)… Более того, каким-то образом дано нам ощутить даже то – каким диапазоном «тепла» или «холода» пережита тема, каким именно из них – или в какой очередности! – «холод» после «жара» или наоборот – написаны стихи, где и как, наконец, главным образом, пережита тема – до написания, или за письменным столом, во время написания…
По стихам Пушкина, например, чувствуешь, что «тема» сперва всем своим пламенем жизненности обожгла воображение поэта и лишь затем, как бы «нарочито остужаясь» поэтом, его умом, дарованием, мастерством, то есть, осмысливаясь, воплощалась в слово… Иными словами, стихи рождались из некоего двойного вдохновения – «пламени пережитого», непосредственного и пылкого, затем из творческого вдохновения, где непосредственность «замещалась» мудростью, а пылкость – мастерством художника!
Разумеется, в этом никакой заданной или рассудочной «технологии» не было. Здесь сама природа вдохновения поэта, формы его проявления…
«Актуальная тема», «Положительный герой», «Тип современника»… Мы к этому привыкли, с молодых школьных ногтей – до тех пор, пока рука в состоянии держать книгу… Разумеется, все это придумано критиками, их «методом анализа» (а ведь «анализ» – это разложение, расчленение! Пусть и условное, умозрительное, как художественное произведение!..); затем взято было «на вооружение», введено в общий обиход, от учительницы до маститого ученого… Сами по себе эти термины ничего в себе плохого не таят, уж как дано им – «объясняют» сложное явление литературы («надо же ее как-то «объяснять»!). Пусть анализ. Пусть синтез. Лишь бы не синтетика мыслей!..
Хуже – другое. Когда критики и ученые начинают оценивать произведение по признаку – актуальна или неактуальна тема, герой положительный или не положительный, тогда, исподволь или прямо, автору навязывается «актуальность» темы, «положительность» героя, «современность» типа. За критическим стереотипом следует и стереотип литературный… Спохватясь, обращаемся к классике, где все «весомо», «зримо», где ничто не «грубо», зато «крупно», «непреложно»!.. Скажем, если б Гончаров слушал подобных оракулов, литературных критиков или ученых, задался бы вопросами – актуальна ли тема «Обломова», положителен ли его герой – мы бы, верно, лишились этого выдающегося романа!.. Каждый, впрочем, тут может сам – на свой вкус – найти в нашей классике подобные примеры…
Все в жизни – «актуальная тема», каждый герой – вне «рубрикации» его положительности или отрицательности – для литературы явление: положительное!.. Потому, что в литературе (мы имеем в виду ее лучшие образцы) – и опыт, и память народа. Более того – здесь и его добро! Без литературы нет человечности – нет человечества!
Поэзия – «существует – и ни в зуб ногой…» Одно из объяснений – из сознания, что вообще «объяснения» невозможны. Она так же сложна, как сама жизнь. И уже поэтому хотя бы: необъяснима…
Ведь когда Маяковский не шутит, как выше, он о поэзии говорит совсем другое. «Поэзия – вся! – езда в незнаемое»…
И, стало быть, поэт – всего лишь тот человек, который сам себе сумел «объяснить» – необъяснимое? Другим не сумел, не сумеет – себе, и только. А, возможно, все обстоит наоборот. Сумел себе объяснить и «на практике» объясняет это и нам? В том и дарование его? Все дарование или главная сущность его…
Так – изначально – поэзия – тайна, которая пытается объяснить тайны мира и души. И – удивительно – если это ей хоть сколь-нибудь «удается» – это лишь при сохранении – и так тысячелетиями – своей изначальной тайны!..
Женщина… На ней славное платье, добротная сумка в руке, она сделала себе завивку у дамского мастера… Вполне приготовилась, сделала все необходимое, чтоб покорить мужчин, кинуть их к своим ногам!..
«Красивая женщина», «некрасивая женщина»… Все это выдумки, заблуждения мужчин! Капризы и глупости… Она в это не верит! Эгоизм, наконец, это мужчин! Она всегда сердится, когда при ней говорят о женской красоте! Нет ее! Да, выдумка! На ней красивое платье, в руке у нее славная дорогая сумочка, она целый час сидела «под колпаком» в кресле мастера… «чтоб быть красивой надо пострадать». Разве она теперь не красивая? Она к черту пошлет каждого, кто ей лишь посмеет это сказать!…
Она идет и озирается. Все мужчины – недотепы! Чего они, спроси их, липнут к той вот? Или вот к этой? Красивые? Че-пух-ха! Чем-то умеют приманить мужчин! Разгадать бы их секреты? Вихляют бедрами? Хи-хи да ха-ха? Стреляют глазками? Внушают надежду доступности?.. Все-все – приемы, приманки! Как они ничтожны все – мужчины… Клюют на черте знают что – а толкуют о «красивой женщине»!..
«Однако, никто не подошел, не пожелал познакомиться! Как у них, у мужчин, устроены глаза, хотела бы я знать… У-у-х – как я ненавижу их!.. Моя бы воля – моя бы воля… Прямо не знаю, чтобы я с ними сделала… Все-все для них делаешь – а они, дураки: «красивая-некрасивая»! Будто не видела, кого они называют: «красивой»! Фифы, вертихвостки, пустышки всё! А они – даже робеют. И даже дыхание в зобу спирает… Краснеют, заикаются! Господи, – ведь нет же ее, выдумка все – «красивая женщина»… Господи, вразуми ты их, дураков, мужчин!..»
О чем ты ноешь, сердце? Ах, погожий, солнечный день? Удачное, редкостное лето – надо спешить, куда-то ехать, «к морю», «на природу», к интересным людям, к красивым женщинам… к радости, к счастью?.. Все это – где-то, не здесь. Искать, под землей найти!
Ах, все они еще, нет-нет, оживают в нас, юные чувства, юные, романтичные иллюзии! Где-то, там, не здесь – хорошо, радостно, счастливо! Тянет, манит, зовет!.. Когда-то верилось в этот зов, как в реальность… Но ведь уже все-все было – и поездки «в никуда», и погоня за химерами, и умные разговоры с друзьями, которые были сплошь суетой и мнимостью – и друзья, и разговоры – и «красивые женщины», почти всегда с той же мерой пошлости, как у иных, «некрасивых»…
Все было, все было… Это рецидив юности с ее «отвлеченностью», с ее надеждами на неизвестно что, с ее щемяще-нетерпеливым требованием радости и счастья!..
Как тогда верилось в возможность всего этого – стоит только оставить свой дом, стоит только очутиться «где-то» вместо «здесь», поискать получше – и все воздастся этим радостным счастьем!
Юность с ее «центробежными» понятиями о счастье! Возраст делает эти понятия все больше – «центростремительными». Что ж, – хорошая погода? Открой окно. Вот гроздь еще свежей сирени наверху куста. Разве не это – счастье? Вон стайка воробьев, шумным веером, наискосок, полоснула по кусту, уселась – замерла. Разве не это – счастье? А, может, все лишь беспокойный – «угрюмый, тусклый угль желанья»? Подойди тогда к полке книжной. Возьми что-нибудь из любимого. Монтень?.. Пушкин?.. Олеша?.. По настроению. Или, напротив, «устраняющее настроение» – рецидив той же, «туманной юности»…
Дорожи досугом и тишиной! И мыслью умного друга – никогда не бывает он пошл, эгоистичен, лукав. Ведь он – из книги. Он – настоящий, вечный, надежный! Он был другом многих поколений людей до тебя – и каждый раз выдерживал труднейшее испытание дружбой! Многим ли живым это дано? И не в этом ли тоже – счастье?
…Ходит сутуло, набычившись, вид у него – настороженно-прислушивающийся, присматривающийся, но, впрочем, лишенный агрессивности. Скорей всего – есть в этой настороженности готовность тут же пошутить, превратить в шутку повстречавшуюся сложность или неприязнь… Мужичок из хитрых. Себе на уме…
Он, конечно, эгоист – но, во-первых, именно добродушный, во-вторых, с мужицкой хитринкой недоверия, точно знает, что все вокруг только для того и живут на свете, чтоб его надуть, обойти и поэтому ему надо быть всегда настороже, держать ухо востро… А это подчас означает – что он первый надувает. Из «самообороны», «нехотя».
Странно, он кажется не тщеславен, а вот слава почему-то долго к нему присматривалась, наконец, ее «машина» твердо на нем остановила свой выбор! Этот – ее понесет достойно, не уронит, будет – «соответствовать»… Знать, в самом деле ничего нет в мире случайного…
Есть всегда – в каждое время своя «конструкция» – машины славы. Газеты в этом играют немалую роль. Хотя, опять же, – по времени – роль эта меняется. Наши газеты, например, не любят сенсаций, сплетен, очернительства. Зато обожают – «похвальбу»… Обожают кого-то восхвалять! Хвала – одна из важнейших частей (даже агрегатов!) в машине славы! Вот «машина» и присматривается не спеша к «объекту». Сумеет ли понести ее однозначное, растущее, безоговорное бремя? Будет ли «соответствовать»? Чтоб каждым шагом в жизни, каждым поступком, главное, каждым словом (как никогда прежде, слово в наше время обретает первостепенную важность! Оно становится главным поступком человека!) попадать в тон, в эти резонансные, ширящиеся и расходящиеся колебания эфира славы?
Он, видать, на этом незримом конкурсе, занял первое место. Теперь о нем только и пишут, только и показывают его по телевизору и всегда – надо ли об этом говорить! – с похвалой! И все – с молодых ногтей – в нем было прекрасно, благородно: образцово! Вот именно – образцово. «Машине славы» это только и надо чтоб были: «образцы»!
И вот, когда другие, во всю работают локтями, чтоб пробиться к «машине славы», и всем порядком поднадоели (это, между нами говоря, далеко не «образцы людей», – как бы ни наоборот! Но машина не может крутиться вхолостую! Она должна «выдавать продукцию»!..), находятся вот такие «лукавые мужички»… Им – «зеленая улица». То ли в самом деле скромные, то ли лукаво-прискромленные – одним словом: «соответствующие».
Собственно, эта – лукавая, с мужицкой лукавинкой, прискромленность – его главный конек! По сути он маленький актер одной-единственной маленькой роли. Тише едешь – дальше будешь. Даже в наш век! Берет постоянством. Улыбается, одинаково почти и «наверху», и «внизу». Разница лишь в том, что наверху он улыбается слегка как бы смущаясь – «все же не смею полностью приблизиться», внизу как бы рассеянно – «все же ничем от вас не отличаюсь… Вот – отмечают, награждают, пишут и хвалят… Видно это так нужно, кому-то нужно…» Так он и ведет себя: «видно, так надо, видно, кому-то это нужно… Только не мне… По правде говоря, мне это самому надоело. По-настоящему я люблю одну лишь рыбалку… А это все: суета-сует!» И этому веришь. Или почти веришь. Много в человеке ныне – от времени! Потом, так долго одна ролишка – вот и весь человек!
Таким образом, он все только «подходящ», «соответствующий» для «машины славы», он ей еще помогает своими повадками, не столько не роняет «машину» – еще вносит нечто от себя, для нее очень нужное и важное…
Он-де человек с «народной основой»; она так в нем прочна, эта самая, «народная основа», что он весь вроде бы «не от мира сего», и «никакими похвалами, никакими наградами его не испортить: посмотрите сами на него: он сама скромность!»
И он – эта сама будто бы «скромность», маленький артист на одну единственную маленькую роль «непортящегося славой» – ходит набычившись, шутит, говорит о рыбалке, рассеянно грустит о деревне, ничего ему вроде бы не надо (все-все за него теперь делает «машина», которая цепко держится за него! Они ведь так нужны друг другу… «Машина» делает ему книги, сверхгонорары, сверхтиражи, штампует ему звания и регалии, щедро одаряет всякими благами житейскими… Он – «образец»! Без «образцов» – никак нельзя!..), он даже слегка устал, он лишь терпит эту суету, в которой – поверьте – ничего завидного нет…
А «машина», которой надоели «бесы» (не умеют держать себя! И себя, и «машину» подводят!..), высматривает вокруг еще и еще таких скромняг…
Пожалуй, не «бесы», – это скромняги истинные «герои нашего времени»… Очень они – с виду такие простые! – сложные экземпляры в роду человеческом! То ли супербесы? То ли бесы наизнанку?.. Когда еще ими займется литература!.. Зато они занимают в литературе (если б только в литературе!) свои видные – прискромленные – но фактически «тузовые» – места!..
Что и говорить – «тихие бесы» – самые трудные!