bannerbannerbanner
полная версияУ быстро текущей реки

Александр Карпович Ливанов
У быстро текущей реки

Полная версия

Чудо

Если каждая малость на земле – от цветка до человека – чудо, которому мы обязаны солнцу, какое же тогда чудо само солнце! Вот уж поистине – кто бог – и, конечно, не в языческом смысле!..

Предел

Если природа так щедро заботится о продолжении каждой формы жизни, но так мстит и казнит за каждую попытку разгадать ее тайны, не следует ли из этого, что в тайнах этих для нас таятся смертельные опасности? Те же тайны, которые все же науке удалось вырвать у природы (электричество, радио) – предел ее смирения, некий для нее «Сталинград», где она решила стоять насмерть: «отступать больше некуда»?..

Такой предел есть и у родителей по отношению к своим любимым чадам: «Проси, что хочешь – но только не этого!»

Не краткость это

Каждый роман можно сделать портативным, «ужать по-американски», как ужимают пищепродукты до сантиметровых кубиков-концентратов…

Но что-то нет охотников питаться ежедневно одними такими кубиками, да и знают все – для здоровья урон…

Есть такой же – духовный – урон в «концентрировании» произведений литературы, в упразднении ее живой – художественной – плоти. Надо ли говорить, что такое «концентрирование» ничего общего не имеет с: «Краткость – сестра таланта»!..

Главная трудность

В искусстве – мысль – условна, в поэзии она – безусловна… Поэтому искусство может иной раз найти «меру образной мысли своей», которой мирволит правящие классы (круги), поэзии – это никогда не удается. Вот почему искусству легче прослыть «внеклассовой», на что поэзия и надеяться не может…

Иными словами – образная мысль искусства (особенно музыки) по природе своей обладает большей сокровенностью, чем поэзия, которую в силу этого реже «привечают» (разве что она – не поэзия!) и чаще называют «бунтарской»…

Человек, который называет литературу «искусством» – поэтому ничего не понимает ни в литературе, ни в искусстве…

Исток страдательности

Творчество есть – помимо всего прочего – посягательство на тайны природы… Она мстит за это, и, знать, поэтому подлинно свободное творчество неизбежно страдальческое…

На службе

Женщина при природе как милиционер – при государстве. Та же охрана «внутреннего порядка» – «не уклоняться», «не преступать»…

Те же смертные грехи

Он не любил возвращаться на старые места. И дело было не в неизбежной в таких случаях чувствах опустошенности и острой опечаленности по поводу былого…

Нет, вовсе не в этом было дело. Просто он себя «там» не любил. Там была цепь постыдных ошибок, нервозность, погоня за химерами, глупые иллюзии, тот самолюбивый идеализм, который легко переходит в ожесточение… «Там» была его глупая, нечистая юность, вся в неудачах – причем другой она и быть не могла, потому что по-настоящему она еще не знала, чего она хочет, потому что все внешние неудачи были следствием его внутреннего хаоса, его душевной, даже просто чувственной, неустроенности. «Там» были все семь смертельных грехов – разве за вычетом одного: чревоугодия! Чего не было – того не было. Он просто в то время много голодал…

А все остальное, все оставшиеся шесть – были, была гордыня, бешеная, то и дело сменявшаяся рабством, ненавистным, диким, то он грубил, то юлил, снова грубил – и снова поэтому пришлось прикидываться смирившимся, раскаявшимся, унижаться, скрипя зубами, та гордыня, которая то и дело заставляла падать, не будучи настоящей гордостью, за которую себя принимала.

Была злость – на себя, на весь белый свет, отравлявшая жизнь самому и близким, и даже удивительно, что не убила его изнутри своей желчью и ядом… А зависть? Разве не был он завистником? То скрытым, то явным. Ведь зависть – что шило, которое в мешке не утаишь… Скольким хорошим людям – именно потому, что они хорошие, уравновешенные, гармоничные среди себе подобных, он бы подсыпал этого – пресловутого или сущего – сальерьевского яда! (Хорошо, что ни оружия, ни яда нет у нас в продаже). Прелюбодеяние? Это что же – супружеские измены? Любовь без любви?.. И это, и, наверно, все, что делается по злости, бездушно, не к добру. Все-все было! Стыдно вспомнить. А помнить надо. Совесть – это память о дурном, это укоризна о нем… да и это, самое узкое, прелюбодеяние… Разве его совершаешь не потому именно, что ждешь не дождешься ее – любви? Словно мстишь себе, судьбе, господу богу… Это неопределенное, узкое «прелюбодеяние» лучше бы заменить куда более точным, широким, «современным»: «подлость»! Да, вот истинное «прелюбодеяние»: подлость…

Было и это, все было… Только перед душой в этом можно исповедаться… Чего там еще осталось? Ах, это инфантильное – «сластолюбие»… Что о нем говорить, оно все там, в – «прелюбодеянии». И тоже – слишком отвлеченно, без учета условий времени… Да и, наверно, в любое время мораль не заменить… лекциями и спортом. Есть вещи, которые постигаются только личным опытом ошибок. Корыстолюбие?.. Тоже наивно оно в наше время. Да и как нащупать грань между «материальной заинтересованностью» – и корыстью? Кто, положа руку на сердце, знает эту грань… Пообветшали, знать, и «смертные грехи»! Они «раздробились», каждый «осколок» вырос в самостоятельный «смертный грех»! И все укрупнилось, умножилось и уже вообще никто не говорит о грехах, об их конкретности… Человек их перерос, обрел другие, множество соответствующих этому росту, «грехов»…

Главное – найти себя, найти свое назначение! Чтоб каждый день просыпаться с мыслью о своей работе. О своем труде (нет «творческого», нет «нетворческого» труда! Выдумка это тех, кто и не трудились, и не созидали никогда!..). Тогда никакие «грехи» – в том числе и – «смертные» – не страшны! Просто – не до них будет!..

Устремленность жизни

Не об этом же, также – пусть хотя бы отчасти – думал Чехов, когда-то написав Суворину известное письмо о трудном становлении писателя (стало быть и нравственной личности), для выходца из демократических слоев?

«Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченый, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, – напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по капле раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…»

Пусть перед современным молодым человеком уже не стоят проблемы «куска хлеба», «галош», «целования поповских рук» – но не сидит ли и в нем нечто «изначально-рабское», что надо тоже выдавливать по капле? Если бы это было не так – можно бы счесть, что на дворе у нас «коммунистическая весна»… Пусть не каждый стремится стать художником – но человеческую кровь чувствовать в своих жилах каждый обязан!..

И никогда, стало быть, даже в том, о «коммунистическом далеке» не умолкнет нравственный набат жизни. «Например это, – «поклонение чужим мыслям»… Ведь мышление и мысль – будет неотъемлемой частью бытия человека будущего! «Поклонение» кончается там, где имеются свои – более выстраданные, более истинные, более человечные мысли! Разве просто их – такими – обрести? Разве просто, стало быть, вырваться, одолеть «поклонение чужим мыслям»?

Перед лицом товарищей

Думается, главной формой воспитания человека будущего будет – именно: самовоспитание. Не в отшельничестве – а перед лицом высочайших требований общества! И труд во имя соответствия им!..

Кратность

…Половое чувство, его удовлетворение… Любовь, супружество, «свободные связи»… Пожалуй, ни в одной стороне общечеловеческой морали нет столько лжи, невинной, от ограниченности и невежества, или нарочитой, из оплачиваемой «популяризации» временных, последних «взглядов и установок», то лукавой, то лукаво-конструктивной… То тут первое слово предоставляется педагогам, а то врачам, а то, наконец, и вовсе… «сексологам»! «Откровенность» боится впасть в цинизм, отделывается намеками и недомолвками, цинизм прикрывается «наукой» и говорит о любви как о самом будничном и бездуховном явлении!..

Поэзия вроде бы слишком здесь «витает в облаках», социологи слишком все делают «общественным» (в этом поистине – интимнейшем!), наука все сводит до «физиологии», при этом не испытывая ни трепета, ни чувства меры…

И снова – то «система запретов», «пугающих табу», а то – «как хотите! Ну вас!»

Тепло и свет – величайшие блага, но, как известно, они – творчески обузданная стихия огня, это найденные формы, такт, чувство меры! Любовь без этих же неопределенных, но обязательных «параметров» – становится той же испепеляющей – и тело, и душу – стихией…

Вот почему – после лекторов из врачей и социологов, из учителей, после «философов» (с ромбиком вуза на пиджаке) – все же остается одно упование на поэта, то есть на художника, который по природе своей весь – «форма», «такт», «чувство меры»… И вовсе он не «витает в облаках»! Между «землей» и «небом» он все равно чувствует всегда – стало быть, и в «труднейшей теме» – и «форму», и «такт» и «меру»! И если, скажем, на афише вы видите надпись – «Дети до шестнадцати лет не допускаются», вы вполне вправе усомниться, в художественных достоинствах фильма!

«Всякая литература о поле, как и самое слово «пол», отдают несносной пошлость, и в этом их назначенье. Именно только в этой омерзительности пригодны они природе, потому что как раз на страхе пошлости построен ее контакт с нами, и ничто не пошлое ее контрольных средств бы не пополняло… Только искусство, твердя на протяженьи веков о любви, не поступает в распоряженье инстинкта для пополненья средств, затрудняющих чувство. Взяв барьер нового душевного развитья, поколенье сохраняет лирическую истину, а не отбрасывает, так что с очень большого расстоянья можно вообразить, будто именно в лице лирической истины постепенно складывается человечество из поколений… Все это необыкновенно, все это захватывающе трудно. Нравственности учит вкус, вкусу же учит сила».

 

Так об этом – «необыкновенном», «захватывающе трудном» писал Борис Пастернак в «Охранной Грамоте». Наверно и вправду «проще», «будничней» и «популярней» об этом не сказать…

Личное – общее

Так – органично слово поэзии переходит в слово прозы: в бессюжетную, «внутреннюю мемуаристику», в углубленно устремившуюся за мыслью эссеистику, которая осуществляется с самозабвением обычных литературных форм, но органично же рождающую свою, единственно необходимую для мысли, форму. И если форма «необыкновенна» и «трудна» – вовсе это не самоцельность. Во всем повинна трудная, «сердечно-интимная» мысль!

Вот почему множество критических работ – когда они – плод подлинного, творческого, раздумья над художественным произведением – приходят к форме эссе, где автор как бы забывает о существовании читателя, пишет так, словно он и есть единственный свой читатель, словно пером в руке «сам себе объясняет» произведение художника, исследуя его самые сокровенные, самые заветные уголки души (а она – и душа художника!). Мы уж и не говорим о тех случаях, когда иными средствами и не постичь по-настоящему художественное произведение. Особенно, если и оно писалось с таким же чувством «самоуглубленной интимности», с «личной заинтересованностью», о – «личном»!..

Как в природе

Среди множества «определений» поэзии встречаем и такое: отражение в слове чувственного единства внешнего мира и мира души. То есть, внешний мир воспринят – чувственно-изобразительно, а мир души, чувства его – «осязаемо-изобразительно». Как вторая явь, реальность…

То есть – поэзия есть опыт пережитого. Разумеется, не тематически-пережитого! Вийон бы остался поэтом, если б и не набил свой пояс золотыми, не пускался в свою авантюрно-коммерцийную одиссею по Африке. Киплинг остался бы Киплингом, если и не оставил бы Англию ради джунглей Индии и колонизаторского угара. Равно, как, наконец, Лермонтов все равно был бы великим поэтом, даже если в судьбе его не было кавказских ссылок, не было битвы на Валерике, где поэту довелось рубиться шашкой, колоть штыком и кинжалом…

Все это – «тематически-пережитое», которое не всегда тематически-плодотворно… Обычно переоценивают значение внешней биографии поэта для его творчества, полагая что темы он обретает – вместе с вдохновением – в путешествиях, в дорогах, во встречах. Поэт, который говорит, что у него нехватка тем, что ему не о чем писать – либо просто «исписался» и никакие «дороги» и «встречи» ему не помогут, либо вообще никогда не был подлинным поэтом…

Темы поэта – его жизнь. Реке без надобности искусственное волнение – не в этом ее сущность. Воображению и фантазии поэта даны больше, чем документальному свидетельству очевидца. Заданность – во всем – не слишком помогает вдохновению…

«Существуют два поэтических отношения к миру: одно – полное самораскрытие и самоотдача, а второе – как бы объективизация этой самоотдачи, введение собственного чувства в рамку некоей поэтической картины, существующей вне поэта», – писал академик Д. Лихачев. Таково, как видим, сложное взаимодействие двух миров – внешнего и внутреннего, его эпического и лирических начал, его субъективного объективного восприятия… некий здесь – в поэзии – единый, не просто пульсирующий, динамично-уравновешиваемый мир, он как бы един в двух неизменно меняющихся ликах! И даже трудно сказать, кто кого выбирает: поэт тему, как это обычно понимается однозначно, или, напротив, тема – поэта! В этом мире – в мире поэзии – те же незримые законы любви, как и в природе: нет здесь единственно «волевого субъекта», нет «пассивного объекта»: все во всем одинаково и «невинно», и «ответственно»! И все – от чувства духовной основы жизни и причастности к бессмертию!

Третья шкала

Интересно поговорить по душам с пожилыми писателями в конце их литературной одиссеи, занятых не мыслями о славе и вечности, а самыми будничными заботами о своем архиве, о незаконченном, о начатом и непродолженном, во всем неучетном и грустная отрешенность – ведь в каждой рукописи – часть жизни, часть души. Невольное здесь печальное прохождение по прожитым годам. Со всеми писательскими злоключениями. Главное, что и куда определить – как «навести порядок», «о душе подумать»…

– Несчастный человек писатель, – ворчал старый Н. – И умереть по-человечески не может… Неписавшему, особенно в старое время, об этом – «душе подумать» было проще простого. Заготовил чистое белье, написал завещание, ну, еще сверх всего, гроб заготовил… Надел чистую рубаху, полежал на лавке под образами – что-то вспомнил, помимо завещания, изрек… Вся родня вокруг, смиренно внимает, согласно кивают (пусть потом и перегрызутся за хомут или кусок полотна. Это – другое дело!), зато – какая торжественная скорбь!.. Не без театральности, конечно… Видел, как дед умирал, как отец умирал! Во всем – обычай, уклад, ритуал…

А тут до последнего – суши мозги, глотай пыль, так и скончаешься с каким-то недописанным листком в руке, не успев ему найти место в этих папках, папках…

Чтоб отвлечь старика от невеселых мыслей, я взял его под локоток и увел от папок с бумагами – к полке с его изданными книгами. Дескать, все же – не плохо прожита была жизнь, ведь вот: целая полка книг… Итог!..

Н. взял недавно изданный роман свой, открыл, заглянул – так рассеянный читатель смотрит книгу в магазине: стóящая ли? Купить или нет? О чем она – и что за писатель? Об этой книге больше всего писали и спорили с трибун. Н. так и не отозвался на это эхо – будто не его касается…

– Вот, писали – как о несправедливости… Между написанием и изданием, мол, – пятнадцать лет! Редакторы, конечно, большей частью, невежды и злыдни… Годами гоняют рукопись по рецензентам; трусоваты – да и деньги платят не свои… А то и вовсе равнодушные редакторы, не хотят ничем рисковать, печатают лишь «апробированное», лишь «имена» – как бы чего-то не вышло…

Несправедливость, конечно… Но у совестливого писателя нет потерянного времени… Пока его рукопись годами гоняют по рецензентам, пока те пишут свое «если бы», «да кабы», «с одной стороны», «с другой стороны», писатель по другому экземпляру работает, работает… Как бы заткнул уши, закрыл газа – не слышу вас, не вижу… Забыл! И ну вас совсем… Что ни говорите – не обходится бог без сатаны… А ты? «Ты сам свой высший суд; Всех строже оценить умеешь ты свой труд»… Скажем, «Мастер и Маргарита», что ж вы думаете, за одиннадцать лет роман не изменился?.. А вот после жизни писателя держать под спудом – это уже чистейшая несправедливость! Каким утешением было бы знать – умрешь, а все написанное – издадут! Так нет же – надо «имя» заработать! Меня к 65-летию даже не поздравила «Литгазета»… То да се… А главное – «общественной работой не занимался»! Мало ли им молодых общественников, которые так и рвутся «поехать», «выступить», из кожи вон лезут ко всякой показухе! Им ведь не пишется…

Вот только этот роман и заработал мне кой-какое имя… А ведь больше ругали… Все одно – лишь бы «имя»!.. А, знаете, читатель – верховный судья – его-то не слышно! Он недоумевает. Или даже наоборот – ах, «имя», ах, «хвалят» – значит, можно не читать… Две шкалы ценности: сверху-вниз, и снизу-вверх… А ведь есть и третья: время…

Усложнился мир до неузнаваемости, литература стала «общественной работой», а то и того хуже – популяризатором газетных передовиц… В общем – с такими тревогами и мыслями не ляжешь вольготно под образами, чтоб «о душе подумать», чтоб «пристойно умереть»! Вот и стал я старым ворчуном, хожу по квартире, как неприкаянный, слышу: в собственной душе бог и сатана, как две собаки, вон у соседей, грызутся.

Но – давайте, давайте работать!.. Какая это уже будет папка? Девяносто вторая?.. Ох, и натворил же! Может смерть – всего лишь – предел… Сколько же, мол, можно?.. Кончен регламент – уходи!..

Чувство начала

Очень хотелось бы прозреть это чувство пронзительной грусти, с которого начались первые строфы «Онегина»! Кишинев. Синь южного неба, сады в цвету, пенье птиц. Пушкину 24… Была это влюбленность – или предчувствие любви? Ему досталась самая трудная судьба из всех лицеистов (через два года окажется, что он тогда ошибался – хотя не роптал, не сетовал на судьбу. Письма его той поры полны шуток. Затем уже не до шуток, сознает, что Кюхле и Пущину вышла куда более горькая доля, как и многим друзьям-декабристам. И тогда ему будет совестно перед ними: чтó, мол, его несвобода в сравнении с Нерчинскими рудниками, с цепями каторжников; с одиночками казематов!).

Это был, наверно, грустный день рождения. Третий день рождения – в ссылке; вдали от друзей, родных и близких…

Лишь четыре года спустя Пушкин напишет в посвящении к «Онегину» о том, что побудило его взяться за роман, напишет, как бы небрежные строки по поводу «собранья пестрых», будто бы всего лишь «полу-смешных, полу-печальных» глав, по поводу того, что будто бы составило «небрежный плод моих забав»; но и среди «легких» и «беспечных» строк – есть: «Вниманье дружбы возлюбя», есть «Святой исполненной мечты»! Главное – роман плод – «Ума холодных наблюдений и сердца горестных замет»!..

Последнее – более чем серьезно, поэт даже не улыбается. Он задумчив и печален. Невеселы мысли о пережитом, необратимом, о минувшей молодости. Поэту было 28…

Щемящее чувство грусти родило в Кишиневе первые строки романа. «Горестные заметы» водили пером поэта при окончании его в Болдино. «7 лет 4 месяца 14 дней» миновало…

Миновали годы, ушла молодость, но ничего поэт не забыл из пережитого! Грусть сменили «сердца горестные заметы». Среди них главная: память о декабристах…

Пушкин больше всего гордился «Годуновым», считал его самым зрелым созданием своим, но больше всего любил «Онегина» – задушевный, лиричный плод своей молодости…

«Душу твою люблю…»

Я тогда очень соскучился по ней. И ничего не смог с собой поделать – позвонил ей. А ведь лишь вчера виделись! Находит же такое на человека!

Другая бы самодовольно ухмыльнулась в трубку, напустила б на себя строгость. «Я ведь на работе! Пока!..» Умеют это женщины. И в этом – в душе – расчетливость? Боязнь своей щедрости? Но довольствование своей властью?.. Может, здесь и следует нам искать разгадку – какая женщина – какая?.. Но мы не спешим приписать каждой все, что хотели бы видеть в ней. Реальную женщину – мы подменяем своей иллюзией… Мы, мужчины, чаще всего идеалисты. Нам не достает в любви трезвости. Уж не говорю о простой – «арифметике души», той постоянной расчетливости в чувствах, которые никогда не оставляют женщину!.. И чем больше на нас «находит», тем, кажется, больше они тогда безошибочны, зорки, и даже усмешливы… Точно в каждой из них – уже бдительны, и близкая материнская настороженность, и цепкая прожженность будущей тещи…

Но все это нами вспоминается – и понимается – потом…

Нет, она и тогда не была такой. Не боялась своей души, не высчитывала на пятаки чувства – как бы не «передать лишнее»…

Смотрю, после звонка вскоре, – бежит. Одной рукой придерживает шарфик под горлом, другой как бы слабо разгребая перед собой воздух. Узкая юбка мешает бегу, она словно и порывается выскочить из нее – и стесняется своей женственности…

Другая бы – «Ну, чего ты?» Она: «Правда – ничего не случилось?» – Кроме того, что очень люблю тебя». Улыбается. Мол, оба мы чудаки. Но, мол, это хорошо!

Что-то в любимой всегда нравится больше всего. Средоточие ее личной – неповторимой и тайной – женственности? Образ и символ ее? Мне, я это хорошо помню, пока смотрел, как она бежит – понравился этот слабый, разгребающий воздух, жест… Руки… Я страшусь волевых женщин. И хищниц. Этот «мотыльковый» жест был мил…

Потом было другое. Но тоже – рука! Немного другой жест… Мы встали в очередь за виноградом. Продавщица норовила закрыть раньше палатку. Еще оставалось четверть часа до ее обеда. И я имел неосторожность об этом сказать продавщице. Все в очереди заволновались – ведь стояли за первым в Москве виноградом!

«Ах, так! Тогда всех отпущу – кроме вас!»

Никто в очереди не нашел, что это несправедливо. Все сочувствовали – но отмалчивались. Чтобы и с ними так не поступила строптивая продавщица. Мне стало не до винограда. Но неужели и она меня предаст?

И тогда любимая на меня посмотрела и улыбнулась. Мол, – пренебреги! Дура, мол, продавщица, – ничего ей не докажешь. И той же правой – слабо и плавно – сзади себя. Мол, уходи! И улыбается. Мол, лучше будет. Ты ведь понимаешь, что я не предаю тебя, как остальные? Ну вот и прекрасно?.. И выйди на воздух!

 

Два жеста любимой. Таких незаметных, сокровенных и дорогих для меня два жеста руки! Нет, я все же не сумел об этом сказать… В этом между тем – больше романа, больше поэмы! В этом – «душу твою люблю»… Хорошо, что оно трудно для слова, – тем больше оно: мое. Сокровенное и бесценно-дорогое!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru