Литература и жизнь – не только две ближайшие сущности. Лишь друг другом проверяется их истинность. И там, и здесь есть подлинные и мнимые ценности. И там, и здесь есть художники, эпигоны, беллетристы-ремесленники. Наконец, и там, и здесь есть образная многомерность – и есть упрощенность примитива, есть служение, и есть эгоизм…
Скажем, такая черта – общая для жизни и литературы. Чувство одобрения, с которым встречается заглубленность мысли (поведения), истовость ее (его), знание предмета всесторонне, со всеми оттенками проявления, объективности… И всегда – терпимость и вера в добро – как в поступке человека, так и в поступке слова – народ ценил как самую истинность!.. Во всем народный взгляд, его мудрость, и рождают универсальность – художественность. Сам опыт труда и одоления таков – универсальный, диалектический: художественный!..
Все средства поэзии хороши, пока они остаются «по ведомству формы». То есть, не становятся самоцельными, не застят, не подчиняют мысли. Поэтому, чтобы там ни говорилось – поэзия – мышление, пусть и «мышление образами»! Формализм в своем «чистом виде» – сейчас редкий рецидив, а все же самоцельность, выпячивание какого-то элемента формы – во имя видимости художественности – то и дело встречаем. Словесное искусство в поэзии – лишь «часть» художественности!
Так, например, Вознесенский слова старается превратить в «цветной витраж» (он сам в этом сознается в каком-то стихотворении: «мы делаем витражи…»). Белла Ахмадуллина старается слово превратить в музыку. Это всегда мастерство – но всегда ли подлинная поэзия-жизнь?.. Поэзии дано больше, чем искусству, ей дано выразить жизнь!
Каждый гений – это, разумеется, своеобразный, неповторимый, мир мыслей и чувств. Но нет, если бы нам в каждом из этих уникальных миров, поэта или прозаика, – нужно было выделить одно-единственное чувство, некую верховную страсть, назвав ее одним словом, наверно, тут можно сказать следующее: Пушкин это – Свобода, Лермонтов – Родина, Гоголь – Стыд, Некрасов – Народ, Достоевский – Совесть, Толстой – Нравственность…
Конечно, здесь сказывается субъективное восприятие читателя. Но если сравнить «разные восприятия», окажется, что они не так уж значительно отличаются. Иными словами, все это говорит лишь о бесспорности объективного существования художнических миров этих и «ошибки» нашего субъективного восприятия – не более, чем «ошибки», которые можно уточнить, можно устранить при «обмене мнений»!..
…Он без году неделя на службе – а уже так успел войти во все повадки прожженного чиновничка! Чего стоит хотя бы один этот взгляд! Сколько в нем холода и пронзительности! Эта леденящая настороженность, нет, собранность, как у охотника, взявшего, перед выстрелом, на мушку зверя! Нельзя промахнуться! В одном взгляде вся напрягшаяся сила человека! Вся «информация мира», как в фокусе призмы, все ее цвета и оттенки, все, что напоминает жизнь, человека в его неисчислимых возможностях, все, как в фокусе призмы, слилось, уплотнилось в один быстрый взгляд-вопрос-выстрел: как выгодней для себя отреагировать! Господи, как он стал ничтожен!
Для себя он это и называет – «умением работать с людьми!» И оно вовсе не то, что об этом пишут и имеют в виду при этом, скажем, газеты! Ведь имеется в виду – люди, человек: будь и ты человеком! А в его ледяном, пронзительном взгляде-выстреле – одна-единственная забота о себе! Как себе лучше, как себе выгоднее, безопаснее, безошибочнее, вернее… Он сделался метким, беспромашным охотником… на людей! И неважно, что в руках у него нет ружья, что все происходит не в лесу дремучем, а в кабинете, устеленном мягким паласом, что сидит за большим столом с телефонами на краю (зачем он такой большой – стол?), в мягком вертящемся кресле (поди поймай меня!), что все в кабинете мягкое, вкрадчивое, ускользающее – он охотник! Палец на курке! Вся сила ума (уж каков есть) и воли – все в этом прицельном взгляде! Ты не успел войти – ты уже у него на прицеле, на мушке? И неважно, какие слова ты будешь говорить, как ты будешь держаться… Он все одно уже, выстрелил, предрешил твою судьбу.
Как он называется – начальник? руководитель? директор? Одни названия! Бюрократ? Чинуша? Сановник? Опять названия, опять – слова, слова, слова. Он – бес, он – черт, он – сатана! Поэтому и сумел пролезть сюда, вся и все подчинить своей власти, сделать вид, что служит людям, служа на деле – самому себе… Люди для него – те же звери в лесу дремучем. Он верит в свою беспромашность! Нет, это надо лишь таким родиться!.. Впрочем, его воскресное хобби: та же охота!
– Садитесь. Я вас слушаю…
Игра началась. Не надейся. Ты проиграешь. И не потому, что внутренне растерян, что этот его взгляд-прицел-выстрел тебя взял целиком, вывернул наизнанку, уничтожил, что у тебя ноги, как чужие, язык заплетается, руки как свинцом налитые. Нет, не поэтому. Он уже все знает, и кто ты, и что ты, и что просить будешь, уже он заготовил свои слова отказа, убийственно-вежливые, властно сжавшие отчаяньем твою душу… Он дает лишь тем, от кого сам может получить…
Игра продолжается. Не надейся. Ты обречен. Он – сатана! Поэтому он – на той стороне, ты – на этой. Стол, это не просто зеркальная двухметровая поверхность, это непроходимая пропасть! Он родился таким, и он – на той стороне, ты родился другим – ты на этой стороне! Игра цивилизованного мира, игры-поединки, где один всегда выигрывает, другой всегда обречен – проигрывать. Но – игра, но правила, но слова – все-все соблюдается «по форме»! Утешься…
Ровно в пять, как объявляется заблаговременно, точно о важнейшем событии, все оставляют работу и собираются в большом зале. Негромкие шутки, голоса, смех. Последние минутки независимости и непринужденности, и их демонстрируют обязательно – пусть хоть в эти последние минутки. Но вот и он, начальник. Наливаясь краснотой от самоуважения, от сознания своей власти, невидящими глазами окидывают зал, собравшихся, никак на этот приглушенный шумок не реагирует, пусть изображают, пусть рисуют себе иллюзии независимости! Он встает за длинным столом – все замирает. Совещание началось…
Он говорит какие-то слова, которые всем наперед известны, называет цифры, которые либо тоже известны, либо им не нужны. И он знает, что его слова и цифры им не нужны, и он знает, наперед каждое слово, которое потом будет сказано теми, кто – как уж положено – «выступят», «доложат», но ни его, ни их это не удивляет. Потому, что называется все это – «совещанием», что принято считать, мол, «руководить» – и значит – «совещаться», иначе – какие они все: «руководство»? Так бы сидели по своим кабинетам – кто по одному, кто по двое, а кто и более. Сидели бы со своими бумагами, телефонами, вентиляторами. Но кто бы тогда их знал, кто бы о них вспомнил – что они именно руководство, именно власть, все по окладам и штатам, субординации и процентам прогрессивки (гнусное словечко – а денежки-то – хороши!). Господи – чем больше коллективизма, тем больше мифов? Того гляди – и в цеху работа станет мифом! Сколько ни ворчи: «отрывают от работы». И усталая фатальность на лицах рабочих: все-все нужно стерпеть от начальства! Даже когда работа заменяется говорильней. Начальнику-то – что? У него не зарплата – у него оклад! Совещание продолжается…
В конце концов врач-психотерапевт, или даже врач-психиатр, тоже имеют право на свое читательское мнение…
И что же? Скажем, всю фантасмагоричность Гоголя (например, «Нос»), или Булгакова (например, «Мастер и Маргарита»), такой специалист «выведет» из шутливо-иронического нрава этих авторов… А, скажем, всю непомерную сложность Карамазовых, оба тома романа, он как бы перечеркнет, оставив один заголовок – название IX раздела (давшего название третьей книги): «Сладострастники». И «все выведет» отсюда, и даже докажет «все» именно научно (на каких-нибудь десяти страницах); и первым, кто с этим всем согласится, будет уже другой специалист (он, пожалуй, в свой черед, напишет, свои десять страниц); а именно: юрист!..
И что интересно – с узостью и непреложностью, свойственными определенной части профессионалов, «специалисты» победоносно, с пониманием глянут друг на друга. Вот, мол, какие мы – молодцы! Ларчик-то просто открывался!.. Ох, уж эти писатели! Эти их романы!..
Литературоведы много исписали бумаги, толкуя о разнице между литературным героем и образом, между образом и типом, наконец, между типом и художественным открытием…
Думается, многое здесь может проясниться из «От автора», двух страниц, предваряющих «Братьев Карамазовых». Нам доведется здесь сделать большую выписку. «…Хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?.. Ну а коль прочтут роман и не увидят, не согласятся с примечательностью моего Алексея Федоровича? Говорю так, потому что с прискорбием это предвижу. Для меня он примечателен, но решительно сомневаюсь, успею ли это доказать читателю. Дело в том, что это, пожалуй, и деятель, но деятель неопределенный, невыяснившийся…»
Собственно, вся выписка – ради последних слов: «… деятель неопределенный, невыяснившийся». Все три слова и должен был заполнить своим содержанием роман! Иными словами – не просто герой, не просто образ: речь именно о художественном открытии. Именно с этим («ездой в незнаемое»!) и обусловлены все сомнения автора «Карамазовых». Ради любимого героя, главным образом, и затеян роман…
«Успею ли это доказать читателю…» То есть, что Алексей Карамазов – образ (и человек!) примечательный. Время, терпение, труд…
К слову сказать, и, закончив роман – Достоевский все еще до конца не был уверен, что художественное открытие завершено! По свидетельствам современников, по отдельным записям явствует, что Достоевский собирался продолжить работу над своим образом-открытием… Алеше Карамазову предстояло вступить на путь революционной деятельности, он должен был свершить революционный акт, быть осужденным и казненным… Смерть писателя помешала осуществить дальнейшие замысли… И открытие в открытии: «примечательный» доказать «революционером»!
Но вернемся к словам – «… деятель неопределенный, невыяснившийся». Цель романа – писательской работы – «определить», «выяснить» героя! Достоевский даже не оговорился – был ли в жизни прообраз для Алексея Карамазова (как был в жизни такой прообраз для Базарова у Тургенева, например, о чем скажем ниже). Зато – примечательная деталь: Алексей Карамазов самим автором назван: «чудаком»! Так было во все времена, вплоть до наших дней, вплоть до «чудиков» из шукшинских рассказов. Вспомним, почти все художественные открытия – некие «чудаки». Да и кем еще, как не «чудаком» может выглядеть человек из будущего, сущий, в жизни, или созданный фантазией, прозорливым чувством художника, живущий на страницах его произведения! Ведь это человек «несовременный», «не на своем месте», всех удивляющий, даже подчас мешающий! Разумеется, «чудачество» Печорина не похоже на «чудачество» Алеши Карамазова, а «чудачество» последнего ничем не напоминает Базарова…
Достоевский пишет – как бы рассуждает и с читателем, и с самим собой. «Чудак же в большинстве случаев частность и обособление. Не так ли?» И как бы возражая несогласному читателю: «…Не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались…»
Вот, стало быть, что такое художественное открытие в литературе, каково оно выглядит, в каких отношениях состоит с временем, окружением, современниками, каково, наконец, его значение для литературы – для жизни!
Добавим здесь, что «От автора» в «Карамазовых» чем-то живо напоминает нам Лермонтовское предисловие к «Герою нашего времени»!.. Дело, разумеется, не в том, что Достоевский знал хорошо это произведение Лермонтова, высоко ставил его прозу, а в том, что и там, и здесь речь именно о главных героях как художественных открытиях. Оба писателя, в разное время – что замечательно – предвидят толки незрелой критики и оба, как бы заранее отмахиваются от нее. Оба остаются в надежде на проницательного читателя (как некогда Пушкин своим «Евгением Онегиным» надеялся лишь на «читателя-друга»!).
Нечто подобное мы читаем и у Тургенева – по поводу того, как он впервые, еще до написания, «открыл» своего Базарова. «…в основании главной фигуры, Базарова, легла одна поразившая меня личность молодого провинциального врача». Далее автор «Отцов и детей» говорит, что в этом провинциальном враче для него «воплотилось»… то едва народившееся, еще бродившее начало, которое потом получило название нигилизма. «Впечатление… было… не совсем ясно; я, на первых порах, сам не мог хорошенько отдать себе в нем отчета – и напряженно прислушивался и приглядывался ко всему, что меня окружало… Меня смущал следующий факт: ни в одном произведении нашей литературы я даже намека не встречал на то, что мне чудилось повсюду; поневоле возникало сомнение: уж не за призраком ли я гоняюсь?» Позволим себе отступление: помните: «Призрак коммунизма бродит по Европе»? Маркс и Энгельс – революционеры общественной мысли, но прежде всего художники, отважно «погнались за призраком» – и стал он – жизнью миллионов, стал реальной надеждой трудящихся.
Вот как сложны перипетии «нахождения» своего героя-открытия, как мучительны раздумья по поводу его. Здесь был прототип – и все же: «не призрак ли?» Но Тургенев не был бы художником, если прошел мимо своего открытия. Все предрешено писательским опытом, художническим поиском всей жизни!
Случайных же открытий – равно как и в науке – в литературе не бывает… Художник – еще бесстрашие в одолении сомнений!
Говорят, Шиллер – для вдохновения клал перед собой на письменный стол яблоки. Какого-то определенного сорта, определенной спелости. Чтоб, мол, явственней был ощутим их запах…
Думается, не в одном запахе здесь дело. А сам вид яблок? А их расположение? А блики на их округлых боках, природная живопись, ее ритмы и тональности, которых ни один мастер кисти не сумеет передать красками полотну?.. Наконец, все то, что могут напомнить яблоки: сад, шелест листвы, солнце, небо в легких, белых облаках, тысячу вещей, которыми полон мир, чем он нам дорог, в чем его неизъяснимая красота! Или – осень, росные утра, свежесть туманного сада…
А еще говорят, что Блок, наоборот, любил, чтоб стол был совершенно чист, ничего лишнего – кроме чернильницы, ручки, листа бумаги… Думается, привычка от Блока-символиста: «неприязнь» к предметности.
Чтобы хоть сколь-нибудь понять себя мы – нет, не «приравниваемся», смешное здесь слово! – сопоставляем себя с бессмертными… У меня, например, на столе – беспорядок… Я не борюсь с ним, он для меня необходим, без него не пишется… Я не убираю книги, которые читал (читать «от и до» уже некогда, это позволяешь себе изредка, когда иначе нельзя, читаешь в любом месте, все хорошо, все заставляет задуматься, и, странно; так отдыхаешь!) перед этим. Мне их не будет хватать. Что и сейчас у меня на столе? Два тома – дневники Толстого, томик «Русская лирика», «Дневники» и «Записные книжки» Блока, толстый, «избранный» Пушкин… Мои «яблоки», моя «связь с миром!..» И мои ассоциации…
Сколько наветов на женщину возведено мужчиной! Число их разве что сравнится лишь с числом дифирамбов поэтических, с этой восторженной данью, возвышенностью которых он, кажется, надеется искупить свою бытовую иронию, ёрну, клевету!..
И еще один навет – о изначальной будто бы безнравственности женщины, которая-де равнодушно сносит все несправедливости в мире – в то время, когда его, мужчину, они просто приводят в негодование, в бешенство!
Но, во-первых, «негодование», тем более «бешенство», пусть и по поводу несправедливостей в жизни – еще сами по себе не всегда – нравственность… Во-вторых, женщина здесь проявляет бóльшую меру и терпения, и терпимости, что свидетельствует о ее природной – духовной – силе! Главное же – она так жить хочет, так воодушевлена этой простой и прекрасной возможностью – жить! – что вся грязь, все несправедливости ей кажутся малостью, чем-то случайным, досадным: что «образуется». И там, где мы теряем хладнокровие, или каменеем от ожесточения, тем она – улыбается и превозмогает! Она взрослее нас, она, способная стать матерью, уже изначально мать нам: мудрая и терпеливая, милостивая и утешающая…
Каждая женщина – Джоконда, в ней, в Джоконде – все женщины мира! Их сила, их мужество и жизненная стойкость!
Мне уже довелось писать о том – как медленно совершенствуются письменные принадлежности. Вернее, что они совсем не совершенствуются… Странно. Ведь письменность стала «демократической категорией».
В частности, еще и такой «пережиток» здесь. Перья все еще производятся с длинными лепестками. Когда-то, когда учили «краснописанию», когда был «культ почерка», ценился каллиграфический почерк, с «нажимом» и «без нажима» в начертании каждой буквы, с «волосными» линиями соединения и прочей «кудрявостью» – тогда, – разумеется, в длинных лепестках пера была надобность.
Никто теперь не пишет «кудряво», не украшает свой почерк «нажимом» и «без нажима», как бывало на прописях, а перья все еще, по старинке, выпускаются с длинными лепестками… Единственный результат – задевание бумаги (ныне ведь и школьники стараются писать скорее!). Лежат коробки этих перьев – не берут их! От школьников до служащих, все предпочитают им «шарик» или фломастер. Ими, мол, писать легче! Они и вправду не задевают бумагу (стальной шарик или волосяная кисточка) – хотя и совершенно обезличивают почерк, эту «личную черту», по которой графологи даже многое угадывали о характере пишущего! Нет ныне культа почерка, нет в нем искусства.
Знать, и вправду, не для современных нервов, не для современных ритмов письма, эти перья с длинными «усиками-лепестками». Морально устарели!.. Письмо стало «инструментом» – почти как перо.
А фабрикам словно и невдомек – в чем здесь дело? Продолжают выпускать свою ветхозаветную продукцию…
Искреннюю мысль, независимо от того близка она настроениям момента, или нет, кажется ли она истинной или нет, не надо спешить унизить, тем более глумиться над нею. Можно спорить с нею, даже честно бороться, но не оплевывать, не подвергать унижению…
Ведь очень часто так бывает, проходит «настроение момента», та, казавшаяся чуждой, мысль уже представляется единственно-спасительной, насущной, а вернуться к ней нет моральной возможности, она скомпрометирована не только в нашем сознании, но в создании окружающих, тут уж не истины – надо спасти авторитет, человек лукавит, изворачивается, политиканствует. Дорога плата за небрежение к инакомыслию!.. Мудрость народная говорит: «не плюй в колодец, пригодится воды напиться!» Истинная мысль насущна – как колодец! В колодце вода не застойная, связана со всеми подземными родниками, она – живая вода! Вечный Иск у Искренности к грядущей Истинности!..
…Надо бы наконец договориться, что поэзия – не стихи, не жанр литературы, не отвлеченная художественность, а явление и мерило истинности! И, стало быть, в каждом произведении, в любом жанре, столько истины и общечеловеческой пользы, сколько в нем поэзии… Высшая красота поэзии в высшей правде ее.
Только так и поэзия в конечном итоге обретает конкретность и ясность художнических критериев. Художественность только так перестает быть самоцельным свойством литературы, ее «украшательством», искусством – становясь светом духовной мысли, ее гуманным, эстетическим богатством, правдивым, интеллектуальным пророчеством, ее общечеловеческим единением в добре и любви!
Триста лет Романовы правили Россией «по закону унаследования престола». Изредка среди них видим царей умных, величие личности. Например, Петр I, который, впрочем, согласно глухой молве «не совсем Романов», Екатерина II, заведомо не Романова. Это мы знаем, это «мы проходили»…
За триста лет Русский престол, в царях, восседавших на нем, высветил весь спектр, так сказать, человеческих возможностей (в характерах, дарованиях, умственных способностях…). Спектр этот не слишком им светит, прямо скажем. Но, что интересно, говоря все как один, изо дня в день – и так все триста лет – о «благе народном», ни один царь, ни одна царица «не догадалась» открыть доступ к престолу для лица по уму и дарованию истинно достойного возглавить страну и народ! То же было и в любой другой стране – будь это Франция, или какая-нибудь заведомо третьестепенная держава.
Зато в каждой стране, все более-менее стоящие у трона, и для себя сумели узаконить главную привилегию. Если уж не сам трон, то земли, замки, крестьян и их труд – все это «по закону» унаследовалось в потомках! Причем, говорилось, что все «от бога», ему так угодно, его на то воля! Все было покрыто великим и повсеместным враньем «святой церкви». Выдумали «благородия» – в отличие от «черного люда». Целая иерархия этих «благородий» – «величества», «сиятельства», «превосходительства»! Целая иерархия бессовестности!
Вслед за приближенными к трону и двору – дворянами – не прочь было обрести эту привилегию и чиновничество, которое все больше забирало в свои руки исполнительную власть, сперва на местах, затем и повсеместно. Затем и военное сословие – в общем все, что держалось на званиях и чинах, должностях и окладах!..
Как знать, может и добились бы своего. Скажем, в России, если бы еще немного продержались Романовы. Очень уж чиновничество «качало права», завидуя и презирая захиревшее, уже почти «не у дел» дворянство, довольствуясь пока что лихоимством, казнокрадством, взяточничеством…
Нельзя не вспомнить с гордостью, что одним из первых декретов Ленина было – упразднение всех сословных, имущественных, административных званий царской России – и установление единого звания: гражданин РСФСР! В этом осуществилась небывалая историческая справедливость. Но все более растущая окладная форма оплаты труда, «управленчески-аппаратная» форма и у нас породила поистине неисчислимое множество званий! Пусть они и лишены надежды на «унаследование в потомках», но духу жизни они наносят немалый ущерб. Уж, не говоря о том, что подлинное творчество (и, стало быть, и творчество жизни) никогда по-настоящему не стимулировалось материально-денежными интересами! Наоборот, это лишь плодило толпы «формально-причастных», тормозящих дело творчества. Как-то забываем мы, что здесь не только «пружина действия» для общества, но и корень множества негативных явлений: карьеризма, отчуждения, зависти, корыстности, эгоизма – всех смертных грехов, присущих природе человеческой!.. Косвенно так понуждаются уйти на спуд и все лучшие побуждения человеческой души: доброта, справедливость, бескорыстие…
Вот почему представляется, что пора бы нам подумать об упразднении (где только возможно: радикально!) званий, рангов, степеней, всей связанной с ними материально-денежной дифференцированности. Или, в крайнем случае, где уж упразднение представляется все же невозможным, оставить их: почетными! Верные идеалы – действенны.
Если великие дела творчества свершались духом бескорыстия личностей – неужели дела повседневной жизни должны быть единственно материально-денежно стимулированы? И не должен ли все больше преобладать принцип морального стимулирования над материальным по мере продвижения общества к своим коммунистическим идеалам?