bannerbannerbanner
полная версияУ быстро текущей реки

Александр Карпович Ливанов
У быстро текущей реки

Полная версия

Пляски – ритуальные, самурае-погребальные, в меру нахальные и прочие из классической сюиты «Когда чертям тошно…»

Далее в алфавитном порядке и в невообразимо высоких музыкальных рангах перечислялись мы, оркестранты и исполнители сюиты «Когда чертям тошно». Не забыт был и «художественный руководитель – Маэстро из мотористов, Заслуженный гауптвахтник В.Л. Рыкин».

Одним словом, афиши были весьма внушительные, и не удивительно, что к началу концерта публики возле «Студебеккеров» набралось столько, что, казалось, по меньшей мере стрелковая дивизия военного формирования уселась на какой-то небывалый митинг. Передним даже сидеть не разрешили, им пришлось попросту лечь. Это был огромный полукруг сплошных гимнастерок и пилоток, редкими цветными вкрапинами на котором пестрели береты и косыночки вольнонаемных штабных девушек. На периферии – расположились наши гости – монголы, прибывшие в своих кибитках и верхом…

Как настоящие оркестранты, строго-торжественные, инструменты – на коленях, расселись мы перед своими пюпитрами с нотами. Наконец, Рыкин объявил первый номер «музыкальной программы». И, поднявшись на бомбовую кассету, взмахнул своей дирижерской палочкой (вернее, обломком биллиардного кия, прихваченным из той же землянки, столь счастливо сохранившей для нас весь реквизит сегодняшнего концерта).

Мы помнили уроки нашего учителя и, не улыбаясь, деловито взирая на ноты, вовсю дергали ухающие и стонущие авиационные тросы на наших гитарах и мандолинах, сжимали и растаскивали скрежещущие меха баянов. Все было солидно и умопомрачительно громко – глухой не смог бы пожаловаться, что не слышит!.. Кузин, ударник наш, – тот, что поклялся «честным словом моториста», клятву свою сдержал вполне: он с такой яростью колотил чугунными гантелями по железному боку барабана, что, казалось, – от этого непосредственно зависело, как скоро наступит приказ о нашей демобилизации…

Минут десять публика недоумевала и с напряженным вниманием смотрела на сцену, на оркестр, как бы силясь разгадать какую-то непостижимую загадку… Когда уже все вот-вот готово было разразиться оглушительным хохотом, Рыкин сделал знак коротышке Петрову, и тот, как подобает солисту, с достоинством шагнул на авансцену. В руках его все увидели новый, незнакомый инструмент.

По правде говоря, в руках у Петрова был самый тривиальный водяной патрубок системы охлаждения мотора. Не масляный, не бензиновый, а именно водяной, поскольку – как все могли видеть – он, согласно обдумчивой авиационной эстетике, был выкрашен в свой – ярко-зеленый цвет. Рыкин его стащил из палатки инженера полка Мельченко, где красивый патрубок хранился как сувенир в память печального «чэпэ» и очень грозного технического разбора…

Через этот, в полете, по недосмотру технарей, надпиленный (каким-то тросом управления) патрубок вытекла вода из мотора. Самолет вернулся с задания и благополучно совершил вынужденную посадку. А моторист Петров тогда прямо с техразбора, также благополучно, отправился на десять суток строгой гауптвахты…

Теперь моторист исполнял музыкальную импровизацию на тему «Так вот где таилась погибель моя». Уморительно приседая от натуги, Петров дул в трубу, не жалея ни легких, ни щек, и она стонала и выла, как бы и впрямь оплакивая свою печальную участь. Оркестр – с полным знанием дела – элегически и не очень громко, чтобы не заглушать солиста, осуществлял музыкальное сопровождение…

Трубу эту хорошо помнили все наши полковые технари. Шутка ли сказать, это ею, метая громы и молнии, целый час в гневе праведном, размахивал тогда на техразборе инженер полка Мельченко, великий мастер разносов! Это ее простирал он над нашими головами, предавая анафеме бедного моториста Петрова!.. Естественно, что выступление моториста у наших полковых, – да и не только у наших – имел огромный успех…

Номер с трубой уже шел к концу, когда я, дергавший тросы на контрабасе, заметил какое-то волнение в передних рядах. Это из подъехавшего «Виллиса» вышел генерал, командир дивизии Александров. Вслед за ним ступало разнообразное дивизионное начальство рангом ниже. Сзади шел адъютант – с адъютантской же – фамилией: Школенко.

Я видел, как мгновенно исчезли улыбки и прочие следы легкомысленного веселья на лицах Дерникова и Кудинова. Только что сидевшие рядышком на поверженной бомбовой кассете, они, при виде дивизионного начальства вскочили на ноги, точно целующаяся парочка, некстати застигнутая строгой мамашей.

Дерников сунул в карман кителя свою трубку и шагнул навстречу генералу. Слава богу, что устав в подобных случаях был снисходительным и не настаивал на традиционной команде «смирно» и рапорте. Мне вдруг жалко стало «батю», и я в душе проклинал и себя, и особенно Рыкина, чье дурачество сможет дорого обойтись командиру полка. Главное щиты-афиши – это уж было слишком…

Обменявшись рукопожатиями, командование полка гостеприимно уступило бомбовую кассету командованию дивизии. Судя по смущенному виду Дерникова и Кудинова приезд генерала и свиты был для них полной неожиданностью.

Только одному Рыкину было не до генерала. Не оборачиваясь – все так же спиной к публике – великая дирижерская привилегия – продолжал он управлять оркестром, возвышаясь на своем пьедестале.

Дерников и Кудинов, в напряженно-почтительных позах, замерли позади генерала и дивизионного начальства. Я, на миг приподняв глаза над нотами, увидел, как командир и комиссар полка, вытянувшись, внимательно следили за выражением лица генерала. Концерт Рыкина им, видимо, теперь, как и мне, казался страшным хулиганством. Они, верно, уже казнили себя за панибратство с подчиненными, за ротозейство и готовы были получить по заслугам от крутого командира дивизии…

Но вот последовал последний взмах Рыкинской палочки, она еще на миг, другой трепетно подрожала в воздухе, означив наивысшее звучание финала, и резко упала вниз, заставив замолкнуть оркестр.

Воцарилась тишина. Слышно было, как стрекотали движки прожекторов… Рыкин долго, со скромной церемонностью отвешивал поклоны.

Генерал оглянулся на командиров и вдруг, как от резкой боли, схватился за живот. Он так хохотал, что чуть не свалился с бомбовой кассеты. И тут же – словно одновременно пальнула добрая сотня крупнокалиберных ШКАСов, – публика разразилась взрывом смеха и аплодисментов.

Как положено артистам, мы почтительно и скромно кланялись. Никто не оказался «предателем и разгильдяем». Никто не усмехнулся. Затем мы снова садились к пюпитрам, снова вставали, снова кланялись, и, наконец, стоя с инструментами в руках, выслушали валом накатывающиеся на нас заключительные аплодисменты, прерываемые даже криками «банзай!» и «ура!».

«Держись, братцы!» – сделав разбойничью рожу, незаметно показал нам кулак Рыкин. Он имел в виду второе, хореографическое отделение… Все зависело от командира дивизии: останется или, найдя неподобающим для себя развлечение, – уедет.

Нет, генерал и не думал уезжать! Из кармана летнего комбинезона достал он сигарету, попросил у Дерникова огонька. Тот торопливо захлопал по карманам брюк и кителя, и, не найдя спичек, протянул свою курившуюся трубку. Генерал, не торопясь, внимательно рассмотрел трубку, одобрительно покачал головой, затем, изловчившись, прикурил от нее.

Рыкин, только на один миг стрельнув взглядом за край нашей сцены, полностью разобрался в ситуации. Короткая вспышка ликования на лице, и он снова уже воплощенная строгость и распорядительность. В качестве солиста – он начал со своей огнистой чечеточки!

«Ну, и талант!» – влюбленно подумал я, чувствуя себя в эту минуту готовым в огонь и воду за свое «художественное начальство».

Мы быстро перешли к последнему отделению концерта. Нет нужды говорить, что оно прошло еще с большим успехом, чем первое. Генерал хохотал до слез. И без того полнокровное лицо его, казалось, вот-вот лопнет от прилива крови. Он то хватался за портупею, то за ремень, то платок прикладывал к глазам. А в одном месте пляски, когда Рыкин солистом с уморительными вывертами и коленцами прошелся по недавнему противнику (с дуршлагом на голове Рыкин изображал самурая, сдававшегося в плен) – генерал не стерпел, даже ногами затопал от смеха. Нет, стоило нам потрудиться, чтоб так рассмешить генерала!

Одним словом, мы были довольны поведением нашего командира дивизии и по такому поводу пребывали в отличном настроении. Тем больше было оснований к этому у Дерникова и Кудинова…

Концерт затянулся. Мы, забыв про усталость, несколько раз бисировали и каждый раз все с тем же потрясающим успехом.

Еще раз громко заухали в ночи обрезки рельсов, по которым вовсю колотили ломиками прилежные дневальные. Подразделениям уже третий раз возвещался – отбой, святыня, на которую не смеет посягать срочная служба…

Последний раз мы бисировали специально для гостей, для монголов, которые после ухода полковых получили возможность подтянуться своими кибитками и лошадьми поближе. Мешая русские и монгольские слова, они выражали нам свой восторг и просили приехать – дать концерт в ближайших сомонах.

– Детишкам, мал-мал, смотреть!.. Шибко хорошо! Женчинам смотреть – ай-ай, шибко хорошо! Барашкам колоть будем, барашкам жарить будем! – галдели они, и мы кивали головой, что, мол, поняли, обязательно приедем. И в зыбком свете прожекторов было видно, как умиленно улыбались кирпично-красные и круглые лица наших гостей.

Мы сдержали свое обещание. Командира полка осаждали ходатаи, вернее то и дело прибывавшие верхом на лошадях гонцы. Барашков «за труды» мы честно передавали на пищеблок, в общий полковой котел… Дарители подчас не уточняли себя – кто и за что…

И странно, наша слава росла изо дня в день. Казалось бы – шутка, испокон веков не терпящая повторения, она должна бы давно исчерпать себя. Но не тут-то было. Нас еще – и еще раз хотели видеть и слышать! И не только в сомонах, и соседних полках. За нами стали приезжать танкисты и зенитчики, пехотинцы, а однажды даже из «химической части особого назначения». («Особсачки!» заметил Рыкин).

 

Все эти дни мы жили в каком-то нервном порыве, в небывалом воодушевлении – все куда-то мчались, спешили. Наш «реквизит» то и дело подвергался погрузкам в глубокие «Студебеккеровские» кузова. По ночам нам снилась огромная масса смеющихся лиц и мы сами улыбались во сне…

Рыкин с некоторых пор стал проявлять заметную тревогу по поводу наших успехов. Вскоре мне все стало понятным. Он показал мне помятый номер дивизионной многотиражки, в которой, между прочим, сообщалось, что к нам прибывает (наконец-то!) фронтовая агитбригада. Пока я читал два абзаца газетного петита, лицо нашего «художественного начальства» оставалось грустным. И глядя в какую-то невидимую точку впереди себя, Рыкин, вдруг, тряхнул своей красивой «седой» шевелюрой, то и дело ниспадавшей ему на глаза.

– А знаешь что, старик? Давай-ка отмочим такую штуку…

Наклонившись ко мне и сверкая своими смутительной голубизны глазами, в которых всегда плясали озорные чертики, он шепотом изложил мне свой план.

Я как-то не сразу сообразил, что это был замысел коварной и беспощадной мести. Глубоко, значит, затаил мой друг обиду на то, что его, почти профессионального эстрадника, не взяли во фронтовую агитбригаду!.. План был прост и неотвратим, как удар ножом в спину.

– В тот же вечер, когда должен будет состояться первый концерт агитбригады – выступим и мы. Отвлечем зрителей и оставим их с носом! – злорадно потирал руки мое «художественное начальство». – Вы – подчиненные и ничего не знали! Ваше дело – солдатское: исполнять приказ. Я за все в ответе… Зато какой это концерт будет – животики все надорвут! Я придумал совершенно новые номера. Кстати, где это наш консерваторник, Воробьев? Наконец, и его можно будет выпустить. Пусть исполнит на мандолине Сен-Санса. Он ведь сноб, воспитан на классике… А вместе с ним выпустим Петрова. Способный малый, доложу тебе! Наденем на него полную зимнюю обмундировку – полушубок, ватные штаны, валенки с галошами и шапку-ушанку. С патрубком исполнит «Умирающего лебедя». Уланову он в кино видел – ему это пара пустяков! Получится танец – экстра-класс! Высший пилотаж, а не танец! Эх, жаль генерала не будет… Теперь слушай сюда, как говорят тонкие знатоки русского языка города Одессы. Второй номер…

Я пытался урезонить своего друга и уважаемого художественного руководителя. Я говорил ему, что, дескать не «капказский человек» он; что кровная месть – низменный и варварский пережиток; что во фронтовую агитбригаду не взяли его потому, что у них тогда чечеточников и так уже было свыше штата; наконец, что он и без того –талант, а талант всегда пробьется – хоть ты его в землю закопай…

Рыкин, однако, стоял на своем. И тут же развернул свою бурную деятельность: снова раздобыл щиты-афиши, чтобы исправить на них дату и уточнить программу, принялся звонить в автороту насчет «Студебеккеров» и прожекторов.

Он уже готов был начать новую репетицию, когда запыхавшийся посыльный доставил ему прямо под крыло самолета пакет. Из штаба дивизии! Сургучных печатей, правда, на пакете не было. Значит, не секретный, тем более не совсекретный, – сразу же отметили мы, отложив домино.

– Что хорошего из дивизии пишут?

– Неприятность, Васек? В писаря зовут? – затревожились мы все, кто присутствовал при этом необычном событии. Ведь и вправду не каждый день получают ефрейторы персональные пакеты из штаба дивизии…

Рыкин молчал. Мы видели, как он даже слегка побледнел. Рука, когда-то бесстрашно швырнувшая парашют вместо «конуса», сейчас подрагивала. Наше «художественное начальство» было не на шутку взволновано.

«Видно, что-то и впрямь нехорошее», – подумал я, будучи не в силах вспомнить хотя бы один случай, когда Рыкин бы разволновался. Нет, на него это совсем не похоже было!

– Дела-а, братцы, – упавшим голосом проговорил Рыкин. – Читай. Громко – и с выражением!.. – отдал он мне письмо.

И я прочитал его, как велено было, – и громко, и – в меру возможностей – «с выражением».

«…Командиру части т.Дерникову. Заместителю командира т.Кудинову. Копия – ефрейтору Рыкину В.М.

Срочно откомандируйте в распоряжение начальника фронтовой агитбригады подполковника Лямзина С.П. ефрейтора Рыкина В.М. Обеспечьте его комплектом офицерского обмундирования первой категории, аттестатами по всем видам надлежащего офицерского довольствия.

Исполнение доложите.

Заместитель начальника политотдела

дивизии – полковник…»

Хоть подпись была неразборчива, но печать и внушительный типографский бланк не оставляли сомнения в подлинности документа.

Мы еще не вполне поняли, что теряем Васю, нашего полкового Швейка, друга и «любимца масс». Мы просто радовались удаче товарища. Лишь у него было все то же убитое лицо. Жаль было расставаться?

– Ка-ча-а-ать именинника!

– Два раза подбросить, один раз поймать!

Рыкин с притворным испугом стал отбиваться от нас. Юркнув из-под крыла самолета. Где на чемодане, пестрой змеей растянулась недоигранная партия «козла», он укрылся в кабине стрелка-радиста и захлопнул за собою люк. Еще мгновенье и вот он уже, как озорной малец, показывает нам язык и строит уморительные рожи сквозь плексигласовый купол турели. Но, видимо, решив, что и этого мало, он правой рукой, не забывшей еще прежнего дела, быстро повернул турель против нас. Вместо отсутствующего пулемета он на всю длину просунул левую руку с увесистой дулей, изображавшей, вероятно, мушку. Нам ничего не оставалось делать как поднять руки – «сдаваться».

– Ну, а как же с местью? – спросил я Васю Рыкина, вскоре вслед за ним пробравшись в кабину через незапертый люк.

– Отменяется, старик! А впрочем… Почему не привести в исполнение задуманное? Они – концерт для нас, мы – концерт для них. И посмотрим, где больше сбор будет!.. Но – если начальство разрешит! Я теперь снова артист – стало быть: дисциплинирован!

Неделю спустя концерты – оба притом, – состоялись. Трудно сказать где сбор был больше, но в чем можно быть вполне уверенным, так это в том, что в этот вечер никто в гарнизоне не скучал. Разве что суточный наряд.

А вскоре мы провожали Рыкина на поезд. Само собой разумеется, что «музыкально-бомбокассетная команда» прибыла на полустанок в полном составе. На Рыкине была новенькая офицерская форма и она пришлась ему к лицу как нельзя лучше. Без неуклюжих ботинок и обмоток, в ладно подогнанном обмундировании он вдруг предстал перед нами стройным, прекрасно сложенным и даже помолодевшим. Нет, не форма его – он красил форму…

– Поручаю ансамбль тебе! – завещал мне Рыкин. – Людям нравится, значит, продолжать стоит. Только не эпигонствуй – твори! Выдумывай! Пробуй! Правда, братцы?

«Братцы» откликнулись что-то без особого воодушевления. У всех было грустно на душе от близкой разлуки. Что же касается наследования командой, никто – и я первый – не верил, что мною, или вообще кем-нибудь иным, можно заменить Рыкина, наше «художественное начальство».

Приказ о демобилизации пришел через месяц, и мы разъехались кто – куда. Рыкин, ко мне дошли слухи, остался во фронтовой агитбригаде на сверхсрочную.

Современники

Все слушавшие Маяковского говорили, что на этот раз он «был особенно в ударе». Остриженный, казавшийся несколько похудевшим, он ходил по эстраде от рампы к столу, брал со стола записки, читал их перед тем, как ответить. Записки были разные – потайные, туго свернутые трубочкой, деловито сложенные вдвое или вчетверо, совершенно открытые.

Маяковский читал записки, хмурился, иронически подергивал головой, улыбался. Иной раз, отводя от глаз бумажку, подолгу вглядывался в нее, словно старался рассмотреть лицо автора послания.

Аудитории, чувствовалось, не хотелось расставаться с поэтом; записочки то и дело падали на сцену, передавались из рук в руки и, наконец, вручались Маяковскому, легко перегибавшемуся через рампу. Белый курганчик бумажек угрожающе рос на столе. Маяковский ускорил темп ответов, на иные вопросы отвечал односложно, зычно выстреливая в зал «да» или «нет». Ему еще нужно было успеть выступить в другом месте…

Маяковский выудил за ремешок часы из кармашка пиджака, висевшего на спинке стула. Тревожно поерошив на темени коротко остриженные волосы, пильнул себя по горлу. Пора, мол, товарищи, кончать!

Походкой одновременно и грузной, и молодцеватой поэт быстро сошел по приставным ступенькам в зал. Первые ряды тут же хлынули к нему, окружили. Каждому хотелось видеть, теперь уже поближе, в лицо Маяковского. Те, кому это не удавалось, заглядывали, вывернувшись всем телом, из-за широкой спины поэта. Маяковский шутил, оживленно что-то говорил, подтрунивал над молоденькими девушками-студентками, счастливыми сияющими глазами воззрившимися на поэта. Маяковский – рядом с ними! Они с жадностью ловили каждый его жест, вглядывались в каждую черточку лица, с восторгом слушали и не слышали от взволнованности.

Высокая стройная женщина в темном платье с белым кружевным воротником попыталась пробраться поближе к Маяковскому. На тонком и миловидном лице ее со впалыми щеками, и темными луночками под глазами, было выражение деловой озабоченности – так не вязавшаяся с общим настроением.

Все смотрели на Маяковского, слушали его и не обращали ни малейшего внимания на женщину в черном платье, и с листками бумаги в руке. Учительница? Библиотекарша? Клубная работница?

Женщина явно досадовала, что не дают ей пройти. Она укоризненным взглядом обвела толпящуюся вокруг поэта молодежь, покачала головой. Сложив руки на груди, она превратилась в наблюдательницу.

Очевидно, ей казалось бестактным или даже назойливым задерживать в проходе поэта после чуть ли ни полуторачасового выступления, смотреть на него эдакими распахнутыми глазами, будто на слона или другую невидаль какую. Слушала и она в своей юности немало знаменитостей. И Бальмонта, и Волошина, и Северянина. Но разве барышни так вели себя? Все было прилично. Как в театре. Никакой толпы. Поэт в безукоризненном фраке уходил за кулисы, подобно певцу или артисту. Выходил на аплодисменты, кланялся. Публика расходилась, все было пристойно…

Маяковский первый обратил внимание на женщину. Он сам себя прервал на полуслове, резко задрав подбородок и вперив над толпой, в пространство, вопрошающий взгляд. Женщина все равно не услышала, если б он подал голос: в зале стоял неимоверный шум, двигались люди, раздвигались скамейки. Между тем эта, подчеркнуто выдвинутая нижняя челюсть, выразительно вопрошающий взгляд, усиленный красивым и подкупающим откровенностью оскалом крепких зубов – все это говорило лучше, чем сами слова могли бы сказать: «Я вам нужен?».

Женщина была искренне растрогана тем, что Маяковский ее заметил. Она обрадовано, как-то торопливо и часто закивала головой. Помолодевшее лицо ее покраснело, расцвело былым девичьим обаянием. И словно не было ни толпы, ни разделявшего расстояния, – и женщине, и поэтому, все еще пребывавшему в плену у слушателей, обоим одновременно передалось тепло внезапной интимности.

Маяковский шагнул навстречу женщине – словно ледокол, раздвинувший льдины.

– Чем могу?..

– Видите ли… Я стенографировала ваше выступление, и… – она еще не вполне овладела дыханием.

– Вот как? А где же вы трудились? Подпольно, что ли?

– Я за кулисами работала, – скромно ответила женщина. – Но дело в том, что «Комсомольская правда» просит стенограмму. Хотелось бы вам прочитать. Все ли правильно я записала? Я заинтересована в этом. Так сказать, мате-ри-аль-но… Как теперь говорят, – закусила губку женщина, словно поразмыслив, не сказала ли чего лишнего.

– Что ж, с удовольствием послушаю… Как вас, простите?

– Лора Павловна.

– С величайшим удовольствием послушаю ваше… рукотворение. Тем более, я тоже заинтересован. Так сказать, морально. Да, да!

Маяковский ловко и как-то пренебрежительно опять выдернул за ремешок часы, посмотрел, медленно потряс ими, точно кому-то угрожая. Монолог вышел негромким, точно рассуждал сам с собой.

– Не куранты – «фордовский конвейер». Выжимают и выкручивают. Душой им запродан. Механизм, воробьиная стать, хочет переделать поэта на свой образ подобие… Что же придумать. Вы не смогли бы приехать ко мне на квартиру? Часикам к десяти, скажем? Приемлемо для вас?.. А? Вот мой адресок. А то я уже опаздываю. Как ехать, я вам, пожалуй, нарисую. А?

Из жилетного кармана Маяковский вынул стило. Он так посмотрел на женщину, словно соображая: стоит ли рисовать, найдет она по плану? А, может, одним взглядом хотел ее постичь всю?

Он вытянул шею, выискал подоконник и двинулся к нему. Последние слушатели глянули вслед ушедшим поэту и женщине – и, кажется, только в этот миг почувствовали, что вечер кончился. Все стали быстро расходиться, освобождая проход.

Зажав в подвижных губах еще неприкуренную папиросу, Маяковский вырвал листок из блокнота. Морщась и перекатывая губами папиросу, он рисовал.

 

– Этот бублик – Таганка. Вот тут – церковь, обозначу крестом. А этот кружок – Спасский рынок. Знаете? А Генриков переулок – во-от здеся. Адрес тоже вам пишу… Все в порядке? А?

Выждав, пока женщина, взяв бумажку, рассматривала план, вспомнил о блокноте и стило, которые нужно было вернуть по карманам, и к неприкуренной папиросе, которую очень, видимо, не терпелось прикурить.

Все это Маяковский проделал с быстротой манипулятора. Перехватив взгляд женщины, сопровождавший в жилетный карман стило, опять вынул его:

– Отличная вещица! Для вашей профессии, думаю, позарез нужна. В Париже купил. Умеют, скажу вам, господа капиталисты вещи делать!

– Я знаю, видела уже. Просто такое, как у вас… вечное перо – еще не видела, – смутилась женщина за свое легкомыслие. Она поспешила попрощаться.

– Значит – я жду! Лора Павловна, – проскандировал он как-то значительно имя-отчество; чувствовалось, для себя, чтоб не забыть.

В условленное время женщина пришла. Маяковский сам открыл ей наружную дверь, широким жестом указал на дверь комнаты. Спросил, быстро ли нашла переулок; обрадовался, что быстро.

Дома он женщине казался особенно большим, но уже не столь сухо-корректным, как в зале после выступления.

И сразу же приступили к чтению. В том, как женщина сидела, в движениях рук, поправлявших то волосы, то вязаный шарф, чувствовалась свободная, не стесняющая привычка к самоконтролю, который с детства вырабатывается хорошим воспитанием.

Маяковский, изредка взглядывая на женщину, неторопливо шагал по комнате. Так львы размеренно и бесконечно вышагивают в своих тесных клетках.

– Если можно, я попрошу вас не ходить. Это мне мешает, – просто сказала Лора Павловна. И потому, как это сказано было, и что сразу продолжила чтение, уверенная, что просьба будет исполнена, Маяковский угадал в женщине спокойную властность, такую похожую на Лилину.

С виновато-удивленным видом Маяковский осторожно присел на край тахты. Он с любопытством еще раз поднял глаза, теперь уже повнимательней и незаметно смотрел на гостью. На ее черное платье, кружевной белый воротничок, вишневый вязаный шерстяной шарф. Какая-то отчаянно-женская наивность в этом желании казаться сразу и нарядной, и строгой. Перевитые белыми ниточками седин темные волосы были собраны в пучок. Этот пучок был какой-то первозданной аккуратности, заколотый простыми, согнутыми в дужки и натертые до железного блеска шпильками. Черный лак со шпилек давно облупился и только кое-где удержался на извилистых ножках. У Лили тоже имелись такие шпильки. Но в отличие от Лилиных эти были явно из тех, что служат долго, не теряются и на ночь кладутся в одно и то же место.

– Что ж, вполне гениально, – проговорил Маяковский, когда женщина кончила читать. – Даже слишком хорошо записали. Кое-что лучше бы упустили. Да ладно! Пусть и редакторы потешатся… И долго вы учились своему искусству?

– Я еще до революции училась.

– Состоятельных, видно, родителей имели? Или – не очень?

– Нет. Довольно известные помещики. Дворяне с большой родословной. А муж мой и вовсе – Колчаковский офицер.

– Да ну! Интендантишка, наверно? Или мобилизованный врач-очкарик?

– Зачем же… Строевой, артиллерийский штабс-капитан…

Маяковский рассмеялся. Долго со вкусом смеялся, не отводя глаз от женщины. Та слегка уязвленно поглядывала на него. На щеках проступили подвижные красные пятна.

– Почему я смеюсь… Я впервые впросак попал с вами! Обычно, когда заговоришь с бывшими, – как в поддавки играем. Я убавлю, он еще больше убавляет. Этак, подумаешь, – никто не воевал – ни одного добровольца во всей белой армии! Все не своей охотой… А вы вот… Странно даже! Будто не советская власть, а вернулись добрые старые времена. В понимании бывших, разумеется…

– Вернулись бы, может, молчала бы. Чего тогда рассказывать? А тут уж – начистоту. По греху и хула…

– И дают вам работу после таких откровенностей?

– Дают. Не все, конечно. Одни морщатся, другие делают вид, что не расслышали, что это им ни к чему. А иные – это я заметила, чаще из наших, бывших, – отказывают. И не из боязни. Такое еще понять бы можно. Нет, мол, теперь они такие… стопроцентные, идейный…

Маяковский осторожно снял с колен загудевшего в дреме кота, с приязненной задумчивостью смежил веки, уставился на этого спящего кота – будет ли ему на тахте так же хорошо дрематься, как у него на коленях?..

– А знаете что, Лора Павловна, – выпрямился во весь свой рост Маяковский. – Давайте соорудим ужин! – он по-свойски бесхитростно улыбнулся женщине. Мол, все, о чем говорили, пустяки, которые и разговора не стоят. – Построим яичницу с ветчиной. Ветчина у меня – как бывалочи у славного рассейского купца Елисеева на Тверской! Эдакую шестиствольную яичницу! – с видом страшного гурмана завращал глазищами Маяковский.

– С какой стати вы меня кормить станете… Эдак, всех приходящих по делу, кормить?.. Ну знаете ли…

Маяковский понимающе кивал головой, приговаривая, – «Ничего, ни-че-го-о», – уже вертелся со сковородкой в руке.

– Революция – все вверх тормашками! А? Не так ли, Лора Павловна? Женщина приходит к мужчине. Да еще – по делам! Мужчина собирается кормить женщину, а не наоборот.

– Не знаю… Великолепно пахнет ветчина…

– А-а! А еще отнекивались! – мстительно проурчал Маяковский.

Не вынув запонок из манжет и закатав рукава белой рубашки, он ножом и вилкой колдовал уже над тарелками, накладывая большие рваные бело-желтые куски яичницы.

Он ел, рассказывал смешную историю, как его в одном отеле в Париже приняли за вновь прибывшего из Италии шеф-повара. Затем отложил вилку, задумался.

– Жаль, что нет дома Лилички. Обязательно заглянула бы. Спросила бы какой-нибудь пустяк. Веник или гуммиарабик. Это, чтоб показать – какая она безразличная. Хотел бы увидеть, какое у нее сейчас было бы лицо! Далеко она…

Женщина стала заинтересованно слушать. Тихо отложила вилку на край тарелки и все же ей показалось, что вилка слишком громко звякнула.

– Э, нет! Так не пойдет! – решительно взял обратно свою вилку Маяковский. – В этом монастыре от трапезы не оставляют следов! Давайте до победного. А скоро и чай поспеет. Сидите, сидите – без чая не отпущу!

Убрав тарелки, смахнул в горсть крошки со стола. Подошел к окну, тронул занавеску и выглянул на улицу. Сумеречный свет отчетливо вырисовал профиль, твердо подобранный рот. Сходство его с большим зверем в тесной клетке еще больше теперь почувствовалось женщине. И вдруг она догадалась, что у этого человека очень тоскливо на душе. Сейчас с нею, и там – в переполненном зале, его не покидала беспощадная и может непосильная тоска. И каким неотвязным должно быть чувство это, если с ним не совладел такой большой, сильный человек!.. Что-то похожее на материнскую нежность шевельнулось в душе женщины.

«Пора домой», подумала она, сама удивляясь и этому неожиданному вечеру, и тому, что так просто можно быть рядом с прославленным поэтом.

– Вот что, бывшая. Я вам сейчас что-то сочиню на память. Вроде как… протекцию. Так ведь говорили в хороших домах в былое времечко? А?

Маяковский порылся в стопке газет и журналов на этажерке. «Вот это – подходяще!», – сказал он и, пришлепнув, возложил один из журналов на край стола. Чайная ложечка невнятно зазвенела в тонком стакане. Открыл нужную страницу со своим портретом, напряженно собрал морщинки у левого глаза и размашисто стал писать наискось снимка:

Рекомендую:

Лора Павловна Кторова.

Стенографирует

грамотно,

здорово!

И метод – научный,

и слог – бойцовский.

Клянусь на портрете своем:

Маяковский.

Женщина, прочитав, прижала журнал к груди и молча рассиялась. Это была та крайняя растроганность, после которой внезапно появляются непрошенные, нелогичные женские слезы.

Маяковский уже весь ушел в какую-то газету. Он не видел горящих щек и глаз растроганной им женщины. Он ничего не видел. Не хотел видеть. Да и разве что-нибудь такое произошло? Еще не хватало женских слез! В его монашеской келье!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru