Всё-таки грустно, когда редактор областной газеты элементарно безграмотен.
Сегодня на летучке завопили, что в газете уйма орфографических ошибок.
Северухина:
– Наша газета – рассадник, питомник безграмотности!
– А для чего у нас корректора? – возражает Волков. – На то и корректора, чтоб ошибки ловить. Они за это деньги получают. Хотя… Своей тут вины я не снимаю. Я ведь, товарищи, сам неграмотный. Серьёзно. Я не рисуюсь.
Он говорил правду.
Он дал свой заголовок моей статье и написал при мне на моём столе: «Есть в Генуи могила». И вот так выглядела шапка в его редакции «От Москвы до самых до окрайны».
Безграмотности – бой!
Под таким девизом провели отдельную редколлегию. Но на ней Волкова не было.
Северухина:
– Шеф тут для нас никто. Сами…
Интересно, как Волков оказался в собкорах «Комсомолки»?
Председателю сельсовета выговаривает парторг:
– Как ты мог нарушить важную статью? У тебя, – хватает со стола председателя книгу «450 ответов по советскому законодательству» и трясёт ею над головой, – у тебя такая книжища лежит перед носом! А ты!..
– Да разве все разъяснения упомнишь? Их четыреста пятьдесят. А я один! Упомни тут!
У Яна Пенькова шикарно ободран нос.
– Понимаешь, старик, – жалуется он мне, – у меня с перепою руки дрожат. Вчера пять бутылок вермута один выхлестнул, не емши. Грызли у Шакалиниса какую-то столетней давности корку. А спился в сиську. В полночь хотел идти к Петуху хлеба занимать.
– И по какому случаю был устроен разгуляй?
– По случаю понедельника. В отместку за трезвое воскресенье…
Шеф кликнул к себе в кабинет:
– Вам, Толя, предстоит побыть Цицероном на тридцать минут. Выступите завтра в Суворове на читательской конференции. Поедете с Крамовым.
– Ладно.
К вечеру в редакции прорезается Шакалинис и сразу ко мне:
– Толя, добрый человек…
Сейчас будет просить денег на выпивку.
Не дослушав его, спрашиваю:
– Когда отдашь?
– Завтра, Толя.
Даю ему рубль.
Он устало усмехается:
– Толя больше своей нормы не даёт…
– Не для дела же…
– Правильно, Толя.
Фотограф Зорин сбегал на угол. Загудел гульбарий.
Я ушёл в типографию.
Скоро вваливается загазованный гигантелло Вова Кузнецов:
– Кому фонари сегодня будем вешать? Можно и Санушке…
И подымает кулаки-тумбочки.
Тут восьмеря вбегает Шакалинис и мне:
– Толя! Он тебя любит. Мы с ним на твой рублишко славно побарбарисили. И ему теперь зудится кому-нибудь смазать бубны. А проще подпиздить. Выпил Вова – повело на подвиги. У него сегодня день открытых дверей с раздачей весёлых люлей. Не попадись под его кувалды. Уходи.
Крамов уехал один в Суворов.
Я остался. Дежурю по номеру.
Стряслось ЧП.
Кто-то ночью забрался в кабинет замши Галины Северухиной и её корзину принял за толчок. Сходил по- большому.
Ужас…
Северухиной весь день не было.
А раньше ей подстроили… Написала она на конверте адрес матери. Оставила на столе.
Кто-то сунул в конверт фотографию голого мужика и отправил по почте.
Вечером я в типографии. У цензора.
В приоткрытую дверь заглянул ответственный секретарь Володя Павленко:
– Иди сюда… Дай… Ёбщество, – кивает на шатавшихся за спиной готовеньких Шакалиниса и Михневича, – просит. Высокое ёбщество отбывает на пивэй. А то приняли лишь по стакашику белого медведя. Маловато. Финансируй.
Я вышел в коридор и говорю Павленке:
– Почему ты барбарисишь?
Ухмыляется в усы:
– Это сложный философский вопрос. «Вино будит разум, чтобы уложить его спать поудобней». И давай без критики.
– «Если не можешь быть выше критики – пригнись».
И поворачиваюсь к Шакалинису:
– Юр! Я ж вчера тебе давал. Принёс долг?
– Т-Толя!.. Ты же знаешь, «если деньги портят человека, то тогда долги явно облагораживают». Я благородно и железно нёс тебе твой родной дуб! Но налётчики перехватили… Поужинали…
Через десять минут троица с гоготом играла горниста в коридоре, заедая мутное вино неочищенной ливерной колбасой и ломтём позапрошлогоднего хлеба, валялся на подоконнике.
Я купил кефира, хлеба и домой.
Нюрка пишет заявление. Просит прописать меня у себя и улыбается:
– Живи. Ты хороший. А без тебя скучно. Я б могла милиционера Гришку привести. Думаешь, я нравлюсь только милиционеру? Меня сам начальник обнимал! Вот! Коты эти мужики… Валенки и шубу не брала. Плохие. Выберу красивые. А то милиционер не придёт… Я б ему дала, да боюсь. Слаба. Голова кружится. Поживи до лета, а там я с ним на травку пойду.
Жизнь даётся один раз, а удаётся ещё реже.
Б.Крутиер
Вечер. Стираю.
Стук в дверь.
– Кто?
– Открывай!
Ха! Бабка-партизанка из брянских лесов приползла!
Через порожек только перевалилась и ну сразу жаловаться:
– А у меня, голубчик Анатолик, беда. В тюрьму собираюсь…
– На экскурсию?
– Сидеть!.. Да. Оба пачпорта отобрали. И теперь велят готовиться к тюрьме. Я прописалась в Брянске. Письмом прошу переслать пензию в Брянск. А мне отвечают: деньги посланы на новую квартиру. Я в собес. Там и отобрали оба пачпорта. Сама себя продала. Проболталась про оба пачпорта. «Лучше бы это вылетело из головы, чем сорвалось с языка».
– «Угрызения совести следов зубов не оставляют».
– Надо было молчать про оба пачпорта.
– Конечно! «Строить воздушные замки хочется в две смены».
– Год дадут. И не чешись, где не чесалось… Дело дальшь побегить. В милицию! В верховный орган! Теперь я всё… Пропала… А ты живи. Я буду добиваться, чтоб тебя у Нюрки прописали. Будет кому заступиться. Не то она меня растопчет, как слон больного старого таракана.
– Так как у вас оказалось два паспорта?
– Всё из-за Нюрки. Эта турка взяла мой пачпорт из-под подушки. Я четыре месяца не могла получить пензию. Голодная. Написала заявление. Через месяц дали новый пачпорт. Тут и старый отыскался под койкой… Я совсемушко пропала. Год просижу, а она меня выпишет. Эх… Я ж в Брянске прописалась… Тут бы по другому пачпорту значилась. А то… Сидеть… Как же я буду сидеть в тюрьме цельный год без пачпорта? То было два пачпорта, а то ни одного! Совсемко обнищала. И сиди ещё им за так… Цельный год! Это ж… Ну цельный годушко! Это какая ига на меня пала?
«Умом Россию не понять… А может, проблема в уме?»
Ночь Нюрка дежурила.
С утра отсыпалась.
Проснулась в полдень и увидела бабку:
– О чернонёбая припёрлась! Когда ты сдохнешь?
– Никовда! Во зло тебе до самой смертушки буду жить, жить, жить! И всё!! И всё!!!
– Прибью!
– Я сама тебя убью чем попадя. Посудимся за квартиру…
– Аферистка!
– Вишь, Анатолик, как выражается? Культурная. Все мужики её!
– Я с ними ничего…
– Подзаборная шмара.
– А! – Нюрка прыгает с койки и хлоп старуху по щеке.
Старуха летит на кухню, где я бреюсь:
– Видишь, Анатолик! Налетает!
Бабка хватает чашку, чтоб запустить её в Нюрку.
Я предупреждаю:
– Начнёт бить, я не вступлюсь.
Старуха ставит чашку на стол. В досаде выдёргивает штепсель из розетки:
– На меня налетает да ещё за так слушает мою радиву! – Она срывает брехаловку со стены и прячет под ключ в гардероб. – Пойду отседовки. Не умру. На улице я буду целей.
– Иди! Иди! Костыляй! А я найду какого-нить бармалея. Не буду больше бояться! Дам!.. Гришка, рви! Рожу, как Катька. А ты иди… Мне всё можно. Я больная…
– Я пойду к твоему врачу, скажу: не давайте ей никакой группы. Она фулюганит! Бандитка!
– Молчи! А то совсем прибью.
– За это срок дадут!
– За тебя дадут срок? Не смеши!
– Драться с тобой не буду, пока не прибила.
И бабка молча уходит.
С самого утра по редакции бродит дебелая старуха и всякому, кто на неё взглянет, начинает выпевать своё горе. Не писала одному Богу. Считает, неверно начислили ей пенсию. Сорок три рубля. Была она уборщицей, получала шестьдесят.
Считает, крепко объегорили её, неграмотную.
Вчера терзала Петухова. Сегодня его нет пока. Крутилкин посылает её в партийную газету «Коммунар».
– Не пойду. Я пришла, где головы свежие и светлые. Я к умным пришла.
Появился Петух. Уговаривает пойти её к Северухиной:
– Заместитель редактора. Все эти законы знает. Идите к ней. За стеной.
– И-и! – скривила баба губы. – Когда я была ещё маленькой, так мне сказали чистую правду: корова не лошадь, баба не человек. Не пойду к бабе!
Наша бухгалтерша Вера Григорьевна, очень солидная дама, принесла свод пенсионных законов. Тычет в какую-то строчку:
– Правильно вам начислили. Сорок два пятьдесят.
– Иди ты! Ты ж баба. Что ты понимаешь? И слушать не стану!
Шеф:
– Что за шум? Мешаете работать.
Бабка:
– Я напишу в Москву самому главному. Кто главный? Был один защитник… Хрущёв… Так его съели… Там спрошу. И на тебя напишу, – кивнула указательным пальцем Петухову. – Хоть ты умный, а бабку дурачишь.
Прибежал с анекдотом искатель Витька Щеглов:
– Армянскому радио задали вопрос: «Как добиться, чтоб жена двойню родила?»
– Применяйте копирку.
Все рассмеялись. И старуха тоже.
Я первым пришёл в редакцию.
Пусто. Нигде никого.
Следом за мной пробрызнул Шакалинис. Увидел меня в коридоре, радостно заорал попрошайка, выставив пустую ладошку гробиком:
– Толя, дуб!
И вскинул указательный палец:
– Всего-то один дублончик!
– Отзынь! – рыкнул я. – Сначала верни пять!
Я брезгливо отвернулся и ушёл в свой кабинет.
Шеф по дикому морозу прибежал в одном свитерочке, испачканном губной помадой. Оттиски губ ясно видны. Похоже, только что из горячих гостей. Товарищ приплавился прямо с корабля на бал. Павленко накинул ему на плечи свой пиджак.
Чувствуется приближение праздника.
К вечеру в кабинете шефа расшумелся бухенвальд.[11]
Местком расщедрился.
Шеф сказал всего пять слов:
– В общем, хорошо работали. Спасибо. Выпьем.
Хлопнули по две стопки.
Пришла матёрая одинокая корректорша Марья Васильевна.
Увидев на столах бутылки и закуску, Марья Васильевна разочарованно прошелестела:
– В объявлении было только про профсобрание. А что, профсобрание уже кончилось?
– Нет, – сказал шеф. – Ждали вашего выступления.
Она гордо роется в сумочке:
– Я сейчас выступлю с документами. Я буду, товарищи, обличать!
Хохот. Марья Васильевна смутилась.
Под хлопки ей вручают стопку:
– Потопите там свои обличения!
И шеф подсуетился:
– Здесь собрался весь наш цвет. Марья Васильевна – лучший корректор мира! Зоя Капкова – самая красивая женщина! Люся Носкова – самая коварная!..
После третьей стопки Люся подсела ко мне. Мы ахнули на брудершафт. Я поцеловал её ниже нижней губы.
– У-у-у!.. – сказала Люся.
Начались танцы.
Ко мне с лёгким грациозным поклоном лебёдушкой подплыла неотразимая красёнушка Зоя:
– Станцуем?
Глянул я на её декольте глубже Марианской впадины[12] и смутился. Я не умел танцевать и пропаще буркнул:
– Нет. Я не танцую.
… без страстей и противоречий нет жизни, нет поэзии. Лишь бы только в этих страстях и противоречиях была бы разумность и человечность, и их результаты вели бы человека к его цели.
В. Белинский
Тула. Вокзал. Я кассирше:
– На проходящий один плацкартный до Ростова. Но через Воронеж!
– У нас нет такого маршрута. Только через Харьков.
Тут объявили по радио, что подходит скорый на Ереван.
На платформе я подбежал к армянину проводнику.
– Возьмём этого орла? – в поклоне приложил я руку к груди. – Всего-то до Орла-Орёлика!
– Что буду иметь?
– Рупь в новых.
Он молча отшагнул от подножки. Путь открыт! Прошу-с!
Ступил я на подножку.
Улыбаясь, он шепнул мне на ухо:
– Первый ты левый клиент в последнем году нашей дорогой семилетки.
– Очень приятно. Я буду этим гордиться весь год!
В Орле я взял билет до Ростова. Через Воронеж. Уж теперь я перед экзаменами точно с полнедельки пошикую у мамушки.
До поезда было время, и я посмотрел в кино «Мадемуазель Нитуш» за десять копеек. Вагон. Старуха рассказывает соседке:
– Потешно, вразнопляску крутится наша жизня… Злая нескладица ино так закружит человека, что и ума не сложить… Ага… Вот любила девка парня. На озере катались на ногах. Он потянул её за материн кожух. Звал в сторонку от людей поцеловаться. Похоже, уж больно сильно ему хотелось целоваться, что так крепко дёрнул и оторвал рукав.
Девка и закопытилась:
– Не пойду за него. Рукав оторвал.
Кто этих баб поймёт?
Вот и моя сноха ни с чего бах:
– Уйду к матери.
Сын:
– Не ходи. А пойдёшь – тогда не приходи.
– А с кем спать будешь?
– Пень обхвачу да пересплю.
Ушла.
Был парень ходовой. Водки не пил, со всеми при встрече раскланивался, карточка его на доске при правлении… А жена ушла. Теперь ей элементы плотит.
С неделю отбыла у матери. Пришла. И мне докладайствует:
– Согласна на край света с вашим Витей!
Я и говорю:
– Опозорила наш дом… Теперько беги сама при всём своём одиночестве на той край света иль в другую там какую сторону. А с Витей пойдёт другая, не такая бесстыжая, как ты. Разве на тебе белый свет клином сшит?
Куда скачет всадник без головы, можно узнать только у лошади.
Б. Кавалерчик
У меня два брата.
Николай и Ермолай.
Ермолаю, старшему, тридцать три.
Мне, самому юному, двадцать пять.
Я и Ермолай, сказал бы, парни выше средней руки.
А Николай – девичья мечта. Врубелев Демон!
Да толку…
И статистика – "на десять девчонок девять ребят" – нам, безнадёжным холостякам, не подружка.
Зато мы, правда, крестиком не вышиваем, но нежно любим нашу маму. Любовью неизменной, как вращение Земли вокруг персональной оси. Что не мешает маме вести политику вмешательства во внутренние дела каждого.
Поднимали сыновние бунты.
Грозили послать петицию холостяков куда надо.
Куда – не знали.
Может, вмешается общественность, повлияет на неё, и мы поженимся?
Первым залепетал про женитьбу Ермолай.
Он только что кончил школу и сразу:
– Ма! Я и Лизка… В общем, не распишемся – увезут. Её родители уезжают.
Мама снисходительно поцеловала Ермолая в лоб:
– Рановато, сынка. Иди умойся.
Ермолай стал злоупотреблять маминым участием.
В свободную минуту непременно начинал гнать свадебную стружку.
Однажды, когда Николайка захрапел, а я играл в сон, тихонечко подсвистывал ему, Ермолай сказал в полумрак со своей койки:
– Ма! Да не могу я без неё!
Это признание взорвало добрую маму.
– Или ты у нас с кукушкой? Разве за ветром угонишься? В твоей же голове ветер!
– Ум! – вполголоса опротестовал Ермолай мамин приговор. – У меня и аттестат отличный!
– Вот возьму ремень, всыплю… Сто лет проживёшь и не подумаешь жениться!
Наш кавалерио чуть ли не в слёзы.
Я прыснул в кулак.
Толкнул Николашку и вшепнул в ухо:
– Авария! Ермолка женится!
– Забомбись!.. Ну и ёпера!
– У них с Лизкой капитал уже на свадьбу есть. И ещё копят.
– Ка-ак?
– Он говорит маме: Лизке дают карманные деньги. Она собирает. Наш ещё ни копейки не внёс в свадебный котёл.
– Поможем? – дёрнул меня за ухо Коляйка. – У меня один рубляшик пляшет.
– У меня рупь двадцать.
Утром я подкрался на цыпочках к сонному Ермаку и отчаянно щелканул его по носу. Спросонья он было хватил меня кулаком по зубам, да тут предупредительно кашлянул Николаха. Ермолай струсил. Не донёс кулак до моих кусалок. Он боялся нашего с Николаем союза.
Я сложил по-индийски руки на груди и дрожаще пропел козлом:
– А кто-о тут жеэ-э-ни-иться-а хо-о-очет?
Ермак сделал страшное лицо, но тронуть не посмел.
От досады лишь зубами скрипнул.
– Вот наше приданое, – подал я два двадцать (в старых). – Живите в мире и солгасии…
Я получил наваристую затрещину.
Мы не дали сдачи. На первый раз простили жениху.
В двадцать пять Ермак объявил – не может жить без артистки Раи.
– Это той, что танцует и поёт? – уточнила мама.
– Танцует в балете и поёт в оперетте.
– Я, кажется, видела тебя с нею. Это такая высокая, некормлёная и худая, как кран?
– Да уж… Спасибо, что хоть не назвали её глистой в скафандре…
– Сынок! Что ты вздумал? В нашем роду не было артистов. Откуда знать, что за народ. Ты сидишь дома, она в театре прыгает и до чего допрыгается эта поющая оглобля… Не спеши.
При моём с Николаем молчаливом согласии премьер семьи не дала санкции Ермаку на семейное счастье.
Ермолай был бригадиром, а я и Николай бегали под его началом смертными слесарями.
Свой человек худа не сделает.
Эта уверенность толкала на подтрунивание над незлобивым "товарищем генсеком", как мы его прозвали.
Когда у Ермака выходила осечка с очередным свадебным приступом и он не мог защитить перед мамой общечеловеческую диссертацию – с кем хочу, с тем живу, – мы находили его одиноким и грустным и, склонив головы набок, участливо осведомлялись:
– Товарищ генсек! Без кого вы не можете жить в данную минуту?
Если он свирепел (в тот момент он чаще молча скрежетал зубами), мы осеняли его крестным знамением, поднимали постно-апостольские лица к небу:
– Господи! Утешь раба божия Ермолая. Пожалуйста, сниспошли, о Господи, ему невесту да сведи в благоверные по маминому конкурсу.
Бог щедро посылал, и Ермиша встречал любимую.
Ермак цвёл. Мы с Коляхой тоже были рады.
Частенько по утрам, проходя мимо проснувшегося Ермака, я яростно напевал, потягиваясь:
– Лежал Ермак, объятый дамой,
На диком бреге Ир… Ир… Ир…ты… ша-а!..
Ермак беззлобно посмеивался и грозил добродушным кулаком:
– Не напрягай, мозгач, меня. Лучше изобрази сквозняк! Прочь с моих глаз. Да живей! Не то… Врубинштейн?
Год-два молодые готовились к испытанию.
Удивительно!
Мама квалифицированно спрашивала о невесте такое, что Ермак, сама невеста, её марксы[13] немо открывали рты, но ничего вразумительного не могли сказать.
Мама спокойно ставила добропорядочность невесты под сомнение. Брак отклонялся.
Паника молодых не трогала родительницу.
– Для тебя же, светунец, стараюсь! – журила она при этом Ермолая. – Как бы не привёл в дом какую пустопрыжку!
Раскладывая по полочкам экзекуторские экзамены, Ермолай в отчаянии сокрушался, что так рано умер отец. Живи отец, сейчас бы в свадебных экзаменаторах была бы и наша – мужская! – рука, и Ермолай давно бы лелеял своих аукающих и уакающих костогрызиков.
Столь крутые подступы к раю супружества заставили меня и Николая выработать осторожную тактику. Объясняясь девушкам в любви, мы никогда не сулили золотого Гиндукуша – жениться.
По семейному уставу, первым должен собирать свадьбу старшук. Ермолайчик. А у него пока пшик.
Мы посмеивались над Ермолаем.
Порой к нашему смеху примешивался и его горький басок.
С годами он перестал смеяться.
Реже хохотал Николайчик. Я не вешал носа.
С Ермолая ссыпался волос. Наверное, от дум о своём угле. Потвердевшим голосом он сказал, что без лаборантки Лолы[14] не хочет жить.
– Давай! Давай, Ермошечка-гармошечка-баян! Знай не сдавайся! А то скоро уже поздно будет махать тапками! – в авральном ключе духоподъёмненько поддержал Николя́.
А мама сухо спросила:
– Это та, что один глаз тудою, а другой – сюдою? На вид она ничего. Ладная. А глаз негожий. Глаз негожий – дело большое.
– Ма!.. В конце концов, не соломой же она его затыкает!
– Сынок! Дитя родное! Не упорствуй. Ты готов привести в дом Бог знает кого! На, убоже, что нам негоже! Тогда не отвертишься. Знала кобыла, зачем оглобли била? Бачили очи, шо купувалы? (Мама знала фольклор.) Да за ней же лет через пяток присмотр, как за ребёнком, воспонадобится. Ну глаза же!
– Ма!.. Мне уже тридцать три!
– Люди в сорок приводят семнадцатилетних!
Теперь все трое не смеёмся.
На стороне Ермолая я и Николай.
Мы идейно воздействуем на слишком разборчивую в невестах маму.
Ермолай бежит дальше. Устраивает аудиенции Лолика и мамы. Как очковтиратель профессионал раздувает авторитет избранницы. Убеждает, что золотосердечная Лолушка-золушка не осрамит нашу благородную фамилию.
Лёд тронулся, господа!
Мама негласно сдаёт позиции.
Возможна первая свадьба.
Лиха беда начало.
Станция Нижнедевицк.
Поезд ещё толком не остановился, а народ бешено сыплется с подножек и вприбег к вокзалику. Там автобусы!
Сначала я спокойно шёл. Подумал… Если все бегут, то почему я один должен тихо идти?
Я тоже понёсся на всех парах с чемоданом и с 57- копеечной тросточкой и дурашливо верещу:
– Родненькие… Ну да ж родненькие! Не спокидайте одного сиротинушку на чужой сторонушке… Родненькие… Куда же вы без меня?!
Но все продолжали бежать и с такой силой влетали в автобусы, что те качались, как хмельные. Не так ведь просто захватить место под стеклянной крышей.
Едем в районное сельцо Нижнедевицк.
Пьяный солдат ткнул папиросу в зубы, пытается закурить. Сидела рядом девушка. Она – против.
– Я сам, – говорит алик, – люблю порядок, как тот солдат на посту. Начальник караула орёт: «Сержант Петров, почему у вас беспорядок?» – «Ваше благородие! Я слежу только за порядком, а беспорядок не моё дело!» Понятно? А то я тебе…
– Не надо, – обрывает дружок.
– Не надо? Ну пусть в тишине живёт!
Дома мама, Гриша. Пришли Дмитрий с Лидой на чай.
За столом Лида покорно заглядывает ему в глаза, готова предупредить любое его желание. А он по-хозяйски гладит её пухлый банкомат[15] и блаженно улыбается, закрыв от удовольствия глаза. После чая он прилёг отдохнуть на мамину койку в кухоньке. Перетрудился на питье чая! Лида сидит рядом, гладит его, как кота за ушами, по аэродрому в лесу,[16] под мышками, он же, шельма, предпочитает дислоцировать внимание своей руки у колен и повыше, поближе к лохматому стратегическому объекту.
Ну, напились чаю, отдохнули на дорожку и в торопи отправились к себе в сераль. Им, молодожёнам, дали комнатку в соседнем гнилом бараке.
Мама и Гриша с обидой стали рассказывать, что молодые слишком увлеклись собой и забыли о делах домашних. Лида совершенно не помогает маме. Не умеет ни борща сварить, ни вареников слепить. И не хочет уметь.
Молодые едут на всём готовеньком. Они полагают, что их дело поесть у мамы, и спешно отваливают к себе на ответственные сексмероприятия.
Вечер. В комнатке уютной[17]
Кроткий полусвет.
И она, мой гость минутный…
Ласки и привет;
Абрис миленькой головки,
Страстных взоров блеск,
Распускаемой шнуровки
Судорожный треск…
Жар и холод нетерпенья…
Сброшенный покров…
Звук от быстрого паденья
На пол башмачков…
Сладострастные объятья,
Поцелуй немой, –
И стоящий над кроватью
Месяц голубой.
За любовью забыты все хлопоты по дому.
Митя даже заставляет, чтоб мама им и воду приносила. А не принесёт – приходят к маме и переливают воду в своё ведро. А до колонки лень дойти. А колонка-то ближе маминой хатки!
Вчера наши белили. Мама белила, Гриша помогал.
Молодые не появлялись. Лида лишь на секунду забежала узнать, что на ужин. Пришла и видит: Гриша моет пол. Она в восторге:
– Какой хороший Гриша!
Думаете, взяла у Гриши тряпку и кинулась сама мыть пол? Как же. Повернулась и усвистала.
Это бесит.
Дмитрия вызвали на пятиминутку. Прочистили.
Да толку…
Лидия возомнила о себе – она царская невеста![18] В нашем доме её встретили тепло, чего она, мне кажется, не ожидала. Дмитрий прогибается перед нею, мама при разговоре с нею переходит с хохлячьего на чисто москальское наречие, что очень занятно, и тон мамы несколько скован, официален:
– А что Лида будет кушать? А что Лида сидит без улыбки?
Лидия принимает это внимание за должное, к домашней работе её не нагнуть. Она так твёрдо теперь уверена, что встала под нашу фамилию лишь для того чтоб лишь благодушествовать с лодыритом Митенькой.
– Сыно, – жаловалась мне мама, – шо з ными робыты? Оно, конешно, у всякой стряпушки свои повирушки… Пудовое горе с плеч свалишь, а золотниковым подавишься… За цэй мисяць они заездили меня. Я похудела. То юбку не могла надеть, а зараз просторна, як на пугале. Шо скажешь, так и поступим.
– Разъединяйтесь! Пусть отдельно питаются. Семейное счастье – это не только постельные шальные скачки. Это и приготовление еды, и хорошо выглаженная женой рубашка, это и поцелуй вперемежку с чаем. А пока они квартиранты, а не молодожёны. Дайте им пять балеринок.[19] Больше не давайте. Голодом могут их поморить, как и самих себя. Только ангелы с неба не просят хлеба. Пусть начинают разводить своё хозяйство. А то Митяшке, этому мастеру спирта по литрболу,[20] уже тридцать пять, а он ни бэ, ни мэ, ни кукареку. На шею матери сажает ещё и свою ненаглядную бесстыжку. Они поймут, что за любовь на голодный желудок. Подарите им книжку «Домоводкой стала я». Научатся самим себе готовить. Заодно научатся и уважать седины и морщины старших.
– Золоти твои, Толюшка, слова… Да кто б щэ положив их Богу в уши? Невестушка мне… Месяц она у нас. За месяц и разу не назвала меня ни мамой, ни по имени-отчеству. Вы! И бильшь ниякой добавки. Нияк не называ… Як к холодной стенке обращаеться…
– Мда-а… Есть что вкладывать Богу в уши…
– И с чого его так заносытысь? Тут умом не раскинешь, пальцами не растычешь… Так вот спокойно глянешь… Не-е… Не смог наш Митюшок найти в лесе путящой палки…
– Чем Вам, мам, не угодил этот дровосек?
– Не мне. Себе не угодил… Не пришлось бы ему водить её за ручку… Як слепу…
– А это ещё что?
– Ты бачыв её с лица? У нэи ж один глаз соломой заткнутый…
– Стогом соломы! – усмехнулся я.
– Стогом не стогом… А глаз негожий – цэ вопрос на всю жизню… Я ж не кажу, шоб вона була гарна, як Весна. Не до Весны…
– Ну, бельмо… И с бельмом люди живут…
– У нэи бельмо и на глазу, и на душе… Вот закавыка яка лукавая… Злая… хитрая…