– Э, братцы, да вы как с луны свалились. Кто ж Македонского не знает? Это такая на Невском гадалка у нас знаменитая. У неё весь Петербург перебывал, а вы не знаете…
– Да Македонский-то при чём?..
– Ну, положим, зовут её Кирхгоф. Александра Филипповна… Как видите, полная тезка Александра Великого. Я надеюсь, вам в лицее говорили, что у Александра Македонского отца Филиппом звали? Вот оттуда её повесы местные и называют…
– Вот это мило. Что ж, она и в самом деле знатная гадалка?
– Да уж дальше некуда. Бьёт без промаха. Как гвардеец с десяти шагов… Какую гадость не скажет, всё сбудется.
Во время этой болтовни Пушкин вдруг серьёзнеет. Этот пустой разговор чем-то притягивает и смущает его. Юный лицеист будто предчувствует, что вступает на порог тайны. Судьбой его отныне будет управлять рок.
– Любопытно, – в раздумье говорит он. – Разве попробовать? В бабьих враках бывало немало толку. В подлунном мире есть много такого, друг Горацио… Капитан, ведь вы как будто не спешите? Проводите нас к колдунье. А потом закатимся мы куда-нибудь… к Демуту, к цыганкам…
– Извольте, господа. Но только потом не поминать меня лихим словом. Дело-то, знаете, нечистое. Всякая чертовщина эта прилипчивая. Вот и будет потом судьбой играть. Как бы с пути не сбиться…
– Ну, так уж и с пути. Кому надо сбиться с пути, тот и без чёрта обойдётся.
– А знаете, господа, – достаточно серьёзным тоном продолжает Пушкин, – русскому человеку без чёрта и пути нет. Этот попутчик важный. Что за жизнь без вечного искушения… Хочу я переписать заново одну старую повестушку русскую… о Савве Грудцине. Экая крепкая штука. Немецкий Фауст просто шутка рядом с ней… Без нечистой силы полного блаженства русской душе не вкусить и полной святости не добыть. Русскому надо всю суету мира узнать, чтобы угадать до конца прелесть покойной мысли в землянке отшельника… Не заглянувши в бездну, разве постигнешь высоту…
– Пушкин, как не идут эти красные слова к початой бутылке шампанского… Да на тротуаре, – морщится опять Павел Мансуров.
– Ну что, господа, решено, мчимся все вместе к ведьме!
– К ведьме, к ведьме!..
– А может, она к тому же и хороша?.. Никогда не влюблялся в ведьму. Тьфу ты, прости Господи?..
…Квартира «петербургской ведьмы» выглядит достаточно просто. Обставлена так, как может это позволить себе человек среднего достатка. Квартиру она снимает в недорогом доходном доме.
Единственное, что напоминает о неординарном промысле хозяйки – это большая и, видимо, дорогая на стене позади неё гравюра Рене Гайяра «Русская пророчица». Гадалка, изображённая на ней, отдалённо напоминает самоё Александру Филипповну. Это даёт ей повод внушать любопытным, что на гравюре в самом деле она.
На столе большого размера старая книга, раскрытая, с закладками из разноцветных лоскутков материи. Гадалка никогда к ней не обращается, видно, что это просто антураж.
Тут же прохаживается некая загадочная личность (впрочем, она более играет в загадочность) неопределённого возраста, одетая под казака. Слуга, ассистент, швейцар, приживала и бог знает кто ещё – в одном лице.
Гадалка скучает за пасьянсом. Лицо её не совсем ординарно. Черты лица острые и стремительные. Умные глаза. Седина и морщины. На голове наверчено нечто вроде чалмы. Половина слов в её русской речи немецкие, остальные сильно изломаны так и не научившимся гнуться для русских слов языком.
Слуга тоже мается бездельем, хлопушкой бьёт мух, победительно насвистывая «Турецкий марш».
– Якоб, – равнодушно говорит Александра Филипповна по-немецки, – у русских есть примета, кто свистит, у того не бывает денег…
– Не волнуйтесь, моя госпожа, тот, кто свистит, к нам не пойдёт. Русских свистунов судьба не интересует. Судьбой интересуются те, у кого есть капитал… Хорошее вы выбрали себе дело – смотреть в будущее через чужой карман… Увлекательное зрелище…
– Опять ты грешишь своим остроумием. Нельзя относиться с иронией к тому, что даёт тебе хлеб…
– Ах, сударыня, если всегда помнить о тех вещах, которые могут дать неглупому человеку немного хлеба, то и смеяться будет не над чем…
– Я давно вижу, Якоб, ты не веришь, что я занимаюсь серьёзным делом. А почему же ты ни разу не решился проверить свою судьбу. Хочешь, я тебе погадаю всё-таки?..
– Э, нет, знать все наперед – это такая скука. Я предпочитаю сюрпризы, особенно в таком деле, как судьба…
В это время раздаётся стук дверного молоточка.
– Якоб, открой…
– Вот видите, моя госпожа, кто-то принёс опять немного хлеба в обмен на… Любопытно знать, вы это будущее как лучше видите, в очках или без?..
Открывает дверь.
Возглавляемая инженер-капитаном Чертовым вваливается сюда знакомая нам компания – братья Всеволодские, Пушкин, Мансуров и актёр Сосницкий.
– Гутен абенд, Александра Филипповна, – капитан оглядывается на приживалу Якоба и добавляет, – унд зарейнский козак Якоб… Вот, клиентов привёл. С вас, Александра Филипповна, полагается мне процент, как посреднику…
Говорит он это, впрочем, таким тоном, что ясно – шутит.
Якоб направляется к креслам с тщательно разыгрываемым достоинством, за которым легко угадывается человек промотавшийся, возможно имевший когда-то и состояние и это самое достоинство. Говорит он на очень сносном русском языке.
– Геноссе Чёртов, всегда рады… Это вы правильно сказали, запорожских казаков много, а зарейнский всего один… И вот один сделал я самый отважный набег на Петербург, а трофеев, однако, не приобрёл…
– Ну, стоит ли об этом говорить, Якоб, ведь Филипповну-то, наверное, грабишь помаленьку, а у неё весь Петербург в данниках…
– Эх, господин Чертов, – тихо говорит Якоб, уверенный, впрочем, что Александра Филипповна не всё поймет из русского диалога, – я вас уверяю, легче ограбить турецкого пашу, чем немецкую гадалку.
Немецкая колдунья Кирхгоф, между тем, нимало не обращает внимания на болтовню Якоба. С тех пор, как вошёл Пушкин, она неотрывно глядит на него. Сейчас видно в ней подлинного и талантливого профессионала. Во всём облике Пушкина, в его живом подвижном лице, даже в изящном очерке рук его видит она уже нечто доступное только ей. Особого рода вдохновение облагораживает её немолодую и не совсем изящную немецкую физиономию. Так ощущает, наверное, подступающий поэтический угар стихотворец, наделённый даром импровизации. Так смотрит, наверное, на случайное человеческое лицо даровитый живописец, угадавший уже в нём будущий свой шедевр.
Она делает нетерпеливый знак Якобу, чтоб тот умолк. И капитану Чертову тоже. Из всех она видит одного только Пушкина.
Пушкин это чувствует и с лица его сглаживается и уходит уличное настроение задорного веселья. Некоторая робость и напряжение появляются в юношеской тонкой изящно очерченной его фигуре. На некоторое время обретает он вид сомнамбулы.
Гадалка молча делает ему одному мягкие пасы рукой, подзывая поближе.
Пушкин подходит.
– Какое великолепное лицо, – говорит гадалка по-немецки, обращаясь к Якобу. Тот переводит.
– Какие прекрасные руки. Какое говорящее лицо и какие поющие руки… Эти пальцы говорят, что они принадлежат замечательному человеку… Он будет кумир в своём народе. Его ждёт слава…
Все это гадалка говорит по-немецки. Её лицо и в самом деле становится одухотворённым. Она как бы чувствует, что дождалась своей звезды. Она угадывает, её слова – транзит в историю. Говорит так, будто звучит её внутренний голос. Происходит таинство – древнее, неподдельное, как инстинкт. Ничего сейчас нет из того, что могло бы вызвать даже у заматеревшего материалиста и циника хотя бы тень иронии. Так завораживает всякое подлинное мастерство и порыв.
Александра Филипповна Кирхгоф как бы с трепетом оборачивает левую руку Пушкина ладонью к себе. Она и в самом деле снимает очки, на что один только Якоб откликается неуверенной улыбкой.
Гадалка продолжает бормотать немецкими фразами. В тихом журчанье её слов несколько раз возникают и лопаются, как более звонкие воздушные пузырьки некие незначащие слова: «Das Pferd… Das Kopf… Der Mench…»
– Я переведу потом. Это интересно будет молодому человеку, – успокаивает Якоб мимикой и движением руки нетерпеливое недоумение Пушкина и остальных.
Гадалка вдруг как бы очнулась, и смотрит на всех будто спросонья, не понимая, кто перед ней и откуда взялись. Посвященный Якоб понимает, что гадание окончено.
– Das ist alles?! – то ли вопрошает, то ли утверждает он. – Итак, господа, предсказание было в том, во-первых, что ваш товарищ (он делает медовое лицо в сторону Пушкина) скоро получит деньги; во-вторых, что ему будет сделано неожиданное предложение по службе; в-третьих, что он прославится и будет кумиром соотечественников; в-четвёртых, что он дважды подвергнется опале и ссылке; наконец (тут Якоб делает нарочно страшные глаза и наигранно тревожный вид), что он проживет долго, если на тридцать седьмом году своего возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека, каковых он и должен опасаться…
Якоб помолчал, потом уточнил ещё.
– Das Pferd?.. das Kopf?.. der Mensch?..
Всякий раз Александра Филипповна утвердительно кивает головой. Потом опять берёт руку Пушкина, смотрит на ладонь и довольно долго говорит по-немецки.
– Обратите внимание, господа, исключительный случай. Такого в практике не встречалось, – переводит Якоб. – Госпожа Кирхгоф приглашает посмотреть на ладонь молодого человека.
Все сгрудились вокруг гадалки и Пушкина.
– Надо обратить внимание вот на эти линии. Фигура такая в хиромантии имеет название «стола». Три эти черты обычно сходятся вот в этой стороне ладони, а у господина…
Он вопрошает глазами у Чертова.
– Пушкина, – подсказывают ему.
– …у господина Пушкина оказались они совершенно друг другу параллельными.
– Ну, и что это может означать? – Пушкин, одолевши оторопь от натиска и неожиданного интереса гадалки, в первый раз подаёт свой голос.
Якоб переводит вопрос.
Госпожа Кирхгоф приходит в некоторое смущение, потом, испытывая понятную неловкость, опустив глаза, произносит несколько фраз.
– Она говорит, что владелец этой ладони умрёт насильственной смертью, его убьёт из-за женщины белокурый молодой человек…
Пушкин и компания смущены.
– Однако, Александра Филипповна, вы сегодня не слишком милостивы, – пытается разрядить обстановку Чертов, улыбка даётся ему заметным усилием. – Погадайте-ка мне, может, на моей руке узор повеселее.
Гадалка берёт его руку и на лице её изображается ужас.
– Не смею сказать, – произносит она по-русски.
– Полноте, Александра Филипповна, над тем, кто смеется над предсказаниями, они не исполняются, – говорит Чертов.
– Дай-то Бог. Всё-таки рекомендую вам опасаться следующего четверга. Вам грозит этот день гибелью. Попытайтесь избежать её…
Все это гадалка говорит, вернув себе тон бесстрастной прорицательницы, читающей в книге судьбы. Акцент её, который одолевает она с усилием, помогает ей в этом.
– А сегодня уж вторник на исходе. Каламбур-с получается, это что ж, вы мне всего два дня жизни отпускаете? Нехорошо с вашей стороны, Александра Филипповна, – пытается сохранить бодрость духа Чертов, но настроение у компании уже, конечно, не то.
Желающих гадать больше нет.
Молодые люди уходят от питерской ведьмы в смущении.
Запирая за ними дверь, лишь цинический Якоб отвешивает шуточку:
– Вы бы, господа, оставили мне по целковому, коли гадание исполнится, так помянуть будет на что…
Он хохочет. Однако это веселье его остается неразделённым. Даже и капитан Чертов не находится что сказать…
…Вновь из темноты выступит смеющийся июньский рассвет. Золотые косые столбы утреннего света, пробившиеся сквозь узорные прорехи в кронах огромных парковых дерев. Ворох ромашек в руках румяного круглолицего лицеиста Дельвига…
Царское село. 6 июня 1816 года.
В саду Дельвиг и Павел Мансуров. Солнце еще только поднимается. Редко просвистит утренняя птаха. Дальние углы сада пропадают в утренней дымке. Трава и кусты серебрятся росой. Золотой утренний свет решетит тяжёлую листву дерев.
Дельвиг уже весь промок от росы. Он напал на заросли ромашек и собирает их в большой букет.
– Может быть довольно уже. Итак уже целый сноп получился, – говорит Мансуров.
– Довольно, довольно. Вот как бы росу не всю растрясти. Сейчас мы его окропим божьей водицей. Есть такая примета – росой окатиться – от тоски оградиться…
– Ну, знаешь, спит, и не чует, что ему уже семнадцать стукнуло. Главное, не перепутать, где его окно…
Считают окна. Почти все окна отворены. У Пушкина тоже. Дельвиг, подставив камень, осклизываясь и возясь, осторожно, чтобы не звякнуть-не брякнуть, с помощью Мансурова влезает на подоконник. Мансуров подаёт ему и букет. Дельвиг, приладившись, метнул ромашковый сноп. В глубине комнаты раздается вопль и появляется растрепанная кудрявая голова Пушкина в траве и ромашковых звездах. Вид его спросонья ошалелый. Он хватает Дельвига за рубаху и оба сваливаются в темноту спальни. Влезший на подоконник Мансуров видит, как Пушкин, отдуваясь и пыхтя, пытается удушить Дельвига подушкой. Дельвиг отчаянно сопротивляется, хохочет, задыхаясь и взвизгивая.
– Да погоди ты, Пушкин. Дай объяснить… Тут всё дело в росе…
– Вот именно… Все дело в росе, да в девичьей красе, – продолжает упорное своё занятие Пушкин.
Мансуров прыгает на барахтающихся в постели, не без труда разнимает их.
– С днём рождения тебя, Пушкин, – орёт Дельвиг.
Они целуются троекратно. Мансуров присоединяется.
– В самом деле, – бормочет Пушкин. – Дайте сообразить… Слушай, Павел, – вдруг оборачивается он к Мансурову очень посерьёзневшим, с оттенком торжественного недоумения лицом. – Ты помнишь эту ведьму, Александра Македонского, которая мне белоголовую бестию напророчила… Ты представь себе весь кошмар…
Он поднимает с пола мятую газету. Разворачивая и разглаживая, ищет в ней что-то.
– Вот слушай. Во вчерашнем номере «Курантов»… «Дикое происшествие в казармах инженерного полка. Нелепый и трагический случай оборвал жизнь капитана Чертова. Он убит утром. При дежурном обходе… Был ли солдат пьян или был приведён в бешенство каким-нибудь высказыванием, сделанным ему капитаном, как бы то ни было, но солдат схватил ружье и штыком заколол своего ротного командира…».
Дельвиг и Мансуров слушают Пушкина по-разному. Для Дельвига это просто сообщение о трагическом происшествии. Для Мансурова – необъяснимый факт, обескураживающий жуткой весомостью сбывшегося на глазах грозного и тайного указа судьбы.
– Дай-ка, – Мансуров впивается глазами в газетный лист. – Какой ужас. Ведь это мы втравили бедного капитана…
Дельвиг не понимает.
– Мы тут к одной гадалке ходили, – начинает объяснять ему Пушкин. – Она по руке нагадала этому (указывает он на газету) капитану смерть через два дня… Слушай, Павел, да ведь и мне она мало весёлого наговорила. Дай-ка вспомнить… Два изгнания… Смерть на тридцать седьмом году… Меня убьёт из-за женщины белоголовый человек… Жаль, что не спросил я, седого или белокурого надо мне опасаться… Или разобьюсь я насмерть, упавши с лошади?
– Ну что ты? Ведь это же случай, – неуверенно говорит Мансуров.
– Нет, послушай, я как вчера прочитал это, меня будто молнием поразило. Проклятая ведьма не врёт… Все это должно произойти надо мной. Надо мне ожидать теперь беды… Выходит, мне теперь, – не очень весело улыбается Пушкин, – надо с блондинами говорить вежливее, чем с шатенами… И очень аккуратно ставить ногу в стремя…
– Полно, полно, Пушкин, – встрепенулся оцепенелый Дельвиг. – Не хватало ведьмам верить… Как бы не так…
– Да как же не поверишь. – Пушкин берёт газету. – Тут вот Чёртов, да и тот пропал…
.......................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................
Кишинёв. Вечер 20 августа 1821 года. казино, которое одновременно является офицерским собранием и местом проведения публичных балов.
Публика на вечере, это бросается в глаза, довольно разношёрстная. В основном из представителей местных более или менее знатных фамилий. Легкомысленно разряженная, подвижная, как ворох осенних листьев, толпа разбавлена, редко, правда, строгими мундирами офицеров расквартированного здесь пехотного полка, командует которыми полковник Старов, ветеран войны двенадцатого года. Правило тогда было такое, что каждый, кто считал себя принадлежащим к так называемому благородному обществу, за определённую плату становился равноправным посетителем Казино. Отсюда и пестрота в одеждах и разностилье в проявлении характеров.
То, что произошло на этом вечере и стало-то возможным только потому, что слишком разный собрался тут народ.
Костёр веселья разгорался неторопко. Оркестр вверху, на ярусе, шумел, как улей – настраивались инструменты.
Фрачный Пушкин весёлой лёгкою походкой летит на середину зала с какою-то очаровательной молдаванкой, которую называет Марией. Машет оркестру рукой, как бы задавая такт.
Молоденький пехотный офицер, опережая Пушкина, пытается командовать оркестру.
– Кадриль! Кадриль! – кричит он. – Давайте кадриль!..
– Мазурку! – командует Пушкин, и со всей решительностью пускается со своей дамою по зале.
–Играй кадриль, – повторяет офицерик, впрочем, не совсем решительно.
– Мазурку, мазурку, – кричит со смехом Пушкин.
Музыканты, которые и сами в военной форме, берут, весьма неожиданно, сторону фрачного Пушкина. Мазурка грянула.
Сконфуженный офицерик отходит в сторону.
За сценою этой с мрачною миной наблюдает полковник Старов. Выбрав момент, он подзывает к себе робкого своего подчинённого, чтобы сделать выговор.
– Экий вы не смелый, – говорит он. – Надобно, по крайней мере, чтобы Пушкин извинился перед вами. Потребуйте от него извинений.
– Да как же мне требовать, – мнётся тот, – я их совсем не знаю…
– Не знаете, – сурово глянул на него Старов, – ну так я сам позабочусь о вашей чести. Запомните, молодой человек, – переходит он к назиданию, – офицерская честь – наше общее дело, не след ронять её перед всяким фрачным шпаком…
Кишинев. февраль 1822. Вечер на масленицу у вице-губернатора М.Е. Крупенского.
Странное впечатление производит этот вечер. Есть движение, говорят слова, люди жуют, пьют шампанское, играют в карты, но все это так накатано и привычно, что не должно остаться этого вечера в памяти, будто его и не было, как не было огромного числа дней и вечеров, бывших прежде этого. И если даже смеются люди и отпускают шутки, то всё это с тем жестоким оттенком бездушия, при котором через мгновение не остаётся следа ни от шутки, ни от смеха, ни от самой жизни… И в лицах и в осанке большинства – утомительная обязанность проматывать это даровое драгоценное наследие – жизнь, неизвестно за что данную этим людям.
Инерция давно остановившегося движения. Житейский тлен, подгоняемый ленивым ветром привычки жить.
Болото жутко тем, что затягивает.
Можно ли объяснить жутью этой ряд диких и бессмысленных выходок Пушкина в кишиневскую пору? Его нельзя оправдать, понять можно. Им руководил страх так же превратиться в живую мумию. Какого контроля надо ждать от человека, который почуял вдруг гибельную власть трясины, когда отвратительная жижа уже достигла горла и готова смешаться с живым дыханием?
Сопротивление болоту и гибельный страх не выбирают формы. Форма нужна красоте и покою, стремительность и ужас обрести её не успевают.
Можно ли научиться вести себя достойно в мире призраков?
…Вот Пушкин. Он продолжает с офицером Липранди начатый ещё на улице разговор.
– Э. Пушкин, зачем нам сетовать на несчастную жизнь. Несчастье – это отличная школа, – говорит Липранди.
– Ну, знаешь, коли так, то счастье – университет, и я бы предпочёл совсем не иметь школьного образования…
Смеётся так, что обращает на себя общее внимание.
– Скажи, брат Липранди, – продолжает Пушкин, – это верно, что среди местных молдован есть такой обычай, что они за обиду на дуэль не вызывают, а нанимают молодцов с палками, да их руками и дубасят противника?..
– Был тут такой случай, буквально второго дня. Тут поссорились два молдавана и обошлись друг с другом ровно таким способом…
– Забавно, забавно.
Пушкин в рассеянности оглядывает пестрое собрание, в котором смешались долгополые молдавские хламиды, офицерские сюртуки, мужские и женские наряды, вполне соответствующие последней волне парижской моды.
Знакомое лицо давешней миловидной напарницы Пушкина по неудавшейся мазурке Марьи Балш останавливает его взгляд.
Тут следует кое-что пояснить. Сделаем это выдержками из дневника кишинёвского знакомца Пушкина, военного топографа И.П. Липранди, с которым он только что вошёл в избранное местное общество, и вскоре станет свидетелем происшествия, наделавшего много шуму и пересудов.
«Марья Балш… была женщина лет под тридцать, довольно пригожа, черезвычайно остра и словоохотлива; владела хорошо французским языком, и с претензиями. Пушкин был также не прочь поболтать, и должно сказать, что некоторое время это и можно было только с нею одной. Он мог иногда доходить до речей весьма свободных, что ей очень нравилось, и она в этом случае не оставалась в долгу. Действительно ли Пушкин имел на неё какие виды или нет, сказать трудно; в таких случаях он был переметчив и часто без всяких целей любил болтовню и материализм, но, как бы то ни было, Мария принимала это за чистую монету. В это время появилась в салонах некто Альбрехтша; она была годами двумя старше Балш, но красивей, со свободными европейскими манерами; много читала романов, многое проверяла опытом и любезностью своей поставила Балш на второй план; она умела поддержать салонный разговор с Пушкиным и временно увлекла его. У Балш породилась ревность; она начала делать Пушкину намеки и, получив однажды отзыв, что женщина эта (Альбрехтша) историческая и в пылкой страсти, надулась и искала колоть Пушкина. Он стал с ней сдержаннее и вздумал любезничать с её дочерью, Аникой, столь же острой на словах, как и мать её, но любезничал так, как можно было любезничать с двенадцатилетним ребенком. Оскорблённое самолюбие матери и ревность к Альбрехтше (она приняла любезничанье с её дочерью-ребёнком в том смысле, что будто бы Пушкин желал этим показать, что она имеет уже взрослую дочь) вспыхнули: она озлобилась до безграничности. В это самое время и последовала описанная сцена…».
– Скучно мне, Марья Степановна, – вполне дружелюбно начинает Пушкин. – Хоть бы кто нанял подраться за себя что ли…
Но, видно, не под добрую руку подошёл Пушкин. Марья Балш его дружелюбного настроя не принимает.
– Да вы, Пушкин, лучше бы за себя подрались, – резко говорит она.
– Не понимаю, – Пушкин хмурится, чувствуя её раздражение.
– Да у вас, кажется, со Старовым поединок не совсем по чести закончен…
Пушкиин даже отшатнулся при этих словах, будто замахнулись на него.
– Марья Степановна, – с усилием сдерживая себя, начинает он, – не следует вам толковать о делах чести, вы не мужчина. А если бы вы были мужчиной, я бы нашёл способ объяснить вам, как поступают в делах чести, – медленная и тяжёлая ярость загорается в нём. – Впрочем, я узнаю сейчас так ли же думает о моей чести ваш муж?..
И уже подталкиваемый единственно гневным неблагоразумием, он идёт в глубь залы, туда, где в сизом чаду табачного дыма видны фигуры картёжников. Там отозвал он в сторону Тодора Балша, тучного, немолодого уже молдаванина, в пышных вельможных одеждах.
– Ваша жена сделала мне оскорбление, – четко, чтобы не враз взорваться, выговаривает Пушкин. – У нас говорят, – муж и жена – одна сатана… Потому придется вам держать ответ за слова своей жены…
– Не понимаю, что вам угодно, – надменно говорит вельможный молдаванин.
– Мне угодно знать, так ли же вы думаете о моей чести, как ваша жена?
Видно, Тодор Балш не может взять в толк, чего хочет от него этот ниоткуда взявшийся перед ним яростный юнец.
– Погодите, я узнаю у жены что там такое…
Он уходит, а Пушкин, провожая его взглядом, нервно мнёт широкими зубами трепетные свои губы. Так, закусивши удила, трепещет перед броском рысак самых чистых кровей…
Балш возвращается.
– Как же вы требуете у меня удовлетворения, а сами оскорбляете мою жену, – с прежнею флегматичной надменностью произносит он.
Пушкина прорвало. Задохнувшись, не говоря больше ни слова, он хватает с ближайшего стола тяжёлый бронзовый подсвечник с горящими свечами и бросается с ним на Балша, соря свечами и огнем. Подоспевший полковник Алексеев перехватывает его руку. Сцена выходит безобразнейшая.
– Уберите от меня этого ссылочного, – кричал в свалке, утративший всяческое достоинство Балш.
Поднялся женский визг.
«Старуха Богдан, мать Марии Балш, – рассказывали потом очевидцы Петру Долгорукому, – упала в обморок, беременной вице-губернаторше приключилась истерика, гости разбрелись по углам, люди кинулись помогать лекарю, который тотчас явился со спиртами и каплями, – оставалось ждать ещё ужаснейшей развязки, но генерал Пущин успел привести все в порядок и, схватив Пушкина, увёз с собою. Об этом немедленно донесли наместнику, который тотчас велел помирить ссорящихся…».
Примирение, однако, вышло таким, что не добавило теплоты в отношения между пытавшимся сохранить хладнокровие Балшем и ничуть не пытавшимся сдержать себя Пушкиным.
То, что должно было называться примирением, происходило в том же доме вице-губернатора Крупянского, в той же обширной зале, в которой вчера происходила карточная игра и ворвавшиеся в её мирный ход сцены необузданной и бессмысленной свары.
Пушкин сидит за ломберным столом и разложивши на нём разного рода принадлежности, холит и чистит свои длинные, изящной миндалевидной формы ногти. Этому занятию предавался он часто и с долей упоения. Оно приводило в порядок его возбуждённые нервы.
Входит Балш, грузный, в тех же долгополых нелепо торжественных одеждах, в феске. Та же надменная вельможная грация, тщательно сохраняемая им в медлительной важной походке, в осанке, даже в складках пышных нелепых одежд.
– Меня уговорили извиниться перед вами, молодой человек, – небрежным тоном начинает он. – Лишь из уважения к тем, кто уговаривал, я хочу это сделать. Какого извинения вы хотите. Подскажите мне слова, и я повторю их…
Договорить он не успевает. Пушкин, не того ожидавший, будто ужален. Он живо вскакивает со стула и, размахнувшись, отвешивает заносчивому молдаванину увесистую пощечину.
– Вот вам аплодисмент вашим речам, оваций они не стоят…
Не зная, чем ещё унять своё исступление, Пушкин выделывает вокруг молдаванина некие весьма энергичные гневные па и, угадав лишь одно средство унять себя, бежит на улицу, прочь от Балша.
Тригорское. 13 января 1824 года. Васильев вечер.
Пушкин любил святки. Он знал их. Многочисленные строки его романа «Евгений Онегин» – это как бы признание за этим праздником первенства среди всех остальных украшений народного веселья… Суровые законы православия как бы отступали в эти дни, их узда ослабевала. Да и разве могло быть иначе, если сам Господь православных, познавший великую радость отцовства, от доброты и восторга своего выпустил на волю всех бесов, томившихся до сей поры под тяжким замком в преисподней. И вот заполонили они на целых четыре отпускных недели весь белый свет и будто вселились в людей, бросили их в неистовость игрищ, плясок, лицедейства и прочего греха. Многое из того, что было недопустимо в любые иные дни и ночи, впрочем, и не считалось грехом. Многое в святки прощалось крещёному люду. Даже прямое общение с нечистой силой, вышедшей куражиться и тешиться своей неуёмной силой в христианский мир… Татьяна, «русская душою», из его романа, жила, конечно же, недалеко от Михайловского. В Тригорском, например. Есть у Татьяны тут подруги, такие же русские души, как она сама – Екатерина и Мария, а также Анна и Евпраксия, приедет сюда два раза при Пушкине Анна Керн, о которой будет в этом киноповествовании отдельный разговор… Нынче наступает Васильев вечер, время самых верных девичьих гаданий, и тут с нетерпением ждут молодого и ласкового ко всем соседа Пушкина. А он сейчас велел запрягать коня в сани с медвежьей полстью (на дворе – морозец) и думает, наверное, о том, чтобы, не дай Бог, не попался ему навстречу поп, или заяц не перебежал дорогу, да чтобы Арина Родионовна некстати не вышла на крыльцо с чем-нибудь забытым в дорогу – худые все это приметы.
Вот у тригорских соседок раздался звон колокольчика у крыльца. Это Пушкин. Он вбежал – чёрный, улыбчивый, живой, как ртуть, стал сбивать рукой, одетой в вязаную варежку, сосульки с бакенбардов. За ним, виновато виляя хвостом, вошла собака. Её не стали гнать: знали – Пушкин заступится.
…Стали гадать на воске. Пушкин взялся быть консультантом. То ли в самом деле знал гадание, то ли прикидывался и готов был подшутить. Судя по серьёзному взгляду, кажется, в этот раз почтение к старой забаве будет соблюдено. Сторожу Агафону велено было принести ведро воды из речки Сороти, студёной. Девицы взяли по стакану, зачерпнули из ведра. Стали лить сквозь материно обручальное кольцо нагретый на ложке воск. Попадая в холодную воду, воск мгновенно застывал, схватывался в виде затейливых фигурок.
«Татьяна любопытным взором на воск потопленный глядит…» – отлилась у Пушкина строчка, которую он не знает ещё, куда определить. Но то, что этот вечер обязательно запомнится ему и, отстоявшись, ляжет со временем в затейливое кружево грандиозного создания, уже начинающего бередить воображение, совершенно ясно.
Пушкин поочерёдно берёт стаканы, рассматривает их на просвет. Благо, свечи сегодня яркие, праздничные. Фигурки, в основном, похожи на покосившиеся церквушки. Это значило, что всем можно обещать скорое замужество… Анне, которая была постарше других, и считалось уже, что она несколько засиделась в девках, гадали особо. Вместо воску плавили олово и так же лили его в холодную воду. И ей Пушкин нагадал скорую свадьбу. Жалел нынче Александр Сергеевич деревенских подруг своих. Жалел, а потому и был щедрым. Смеялись все одинаковым посулам.
Потом из-под стола заметали по очереди мусор, специально там оставленный от прежних предпраздничных дней, искали хлебное зерно – тоже к замужеству.
Сняли все кольца свои, связали ниткой единой. И Пушкин снял было с большого пальца «талисман», подаренный ему в Одессе молодой графиней Воронцовой, Прасковья Александровна не допустила, чтобы эта «басурманская штука», не дай Господь, не повлияла на русскую забаву и не испортила правдивые святочные предвещания.