– Это Лермонтов. В его годовщины всегда что-нибудь жуткое случается. В столетие рождения, в четырнадцатом году, первая мировая, в сорок первом – в столетие смерти – Великая Отечественная. Сто пятьдесят лет – дата так себе, ну и событие пожиже. Но всё-таки – с небесным знамением…
* * *
Обладал ли великий поэт Пушкин чем-либо подобным, был ли наделён он какой-то сверхъестественной силой, как это полагается ему по нашей схеме?
Я заранее сказал себе «да». Схема давала мне почти такую же уверенность, какую химику даёт периодическая система элементов. Искомые свойства там точно можно угадать, если природный элемент еще и не открыт пока. Написал «да», и только после стал искать.
Неожиданный поворот и особый интерес приобрела для меня работа над главкой о «Месмеровом магнетизме». Так назвал Пушкин одно из грандиозных увлечений минувшего и своего веков.
В «Пиковой даме» есть одно место, где Пушкин, может быть, с несвойственной ему скрупулезностью перечисляет убранство покоев графини. Педантичность эта нужна, однако, чтобы подчеркнуть приметы времени. «По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Лероу, коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки, изобретённые в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом».
Поскольку Пушкин ни единым словом не распространяется дальше названия этого явления, можно сделать вывод, что оно было в деталях известно большинству его тогдашних читателей. Нам об этом ничего не известно, и мы попытаемся вникнуть в это дело. Это нам пригодится потом, чтобы сделать одно любопытнейшее предположение.
Францу Антону Месмеру, родившемуся в 1733 году в австрийском городке Ицнанге у Боденского озера, судьба приготовила путь блестящий и трагический. В сущности, он был первым человеком, ощутившим в себе необычайную власть внушения, предтечей нынешних гипнотизёров. Не зная ещё, как определить своё дарование, он изобрёл целую теорию, которая по универсальности своей не уступала ньютоновской, пытаясь объяснить законы вселенского масштаба.
В знаменитой «Иллюстрированной истории суеверий и волшебства» доктора Лемана суть «месмерова магнетизма» изложена так:
Он (Месмер) утверждает, что существует взаимодействие между планетами, землею и одушевлёнными телами. Причиною этого явления должно считать разлитую повсюду необычайно тонкую жидкость, воспринимающую, разносящую и передающую всякое движение. Это взаимодействие совершается по неизвестным пока ещё законам. Способность животного тела воспринимать влияние небесных светил и взаимно влиять на окружающие предметы будет всего понятнее, если сравнить его с магнетизмом (имеются в виду магнитные явления.– Е.Г.), а потому её и можно назвать «животным магнетизмом».
Огромный гипнотический дар самого Месмера быстро прославил его теорию в Европе. Повальное увлечение ею началось в России пушкинских времён. Природы своего необычайного таланта Месмер не знал. Он просто считал себя мощным живым магнитом. Первым попытался использовать «животный магнетизм» в практической медицине. Успех был колоссальный. Однако воздействие его внушений было настолько велико, что оказалось небезопасным для пациентов. Несколько человек, не выдержав нервной нагрузки, умерли. Было назначено расследование. Две комиссии признали Месмера опасным шарлатаном. На него обрушилась печать. Доверие к Месмеру у публики было как-то сразу и окончательно подорвано. Умирал он в глухой обиде на непостоянство толпы, в одиночестве и нищете.
Однако память о нем и его деле окончательно не стёрлась в последующие времена.
И тут мы продолжим прерванный не так давно разговор о том, обладал ли Пушкин положенным ему, как поэту милостью Божией, колдовским даром в его натуральном значении.
В дальнейшем будет часто повторяться знакомое нам теперь слово «магнетизм». Но, поскольку мы условились, что по нынешним меркам понятие магнетизма вполне четко ложится в рамки научных терминов – внушение и гипноз, не будем об этом забывать.
Пушкин, по своим делам едучи в Оренбург по казанской дороге, остановился на день в семье литераторши Александры Андреевны Фукс. Это было 7 сентября 1833 года. И мы об этом уже немного знаем.
Утром Пушкин должен быть в дороге, а пока, отозвавшись на приглашение, остался ужинать у гостеприимной четы. Разговор, между прочим, стал крутиться вокруг того самого магнетизма, «изобретенного недавно г-ном Месмером», как шутил Пушкин.
Г-жа Фукс, как видно, не очень верила в передачу мыслей и внушения на расстояние, потому что Пушкин вдруг сказал ей:
– Испытайте: когда вы будете в большом обществе, выберите из всех одного человека, вовсе вам незнакомого, который сидел бы даже к вам спиной, устремите на него все ваши мысли, пожелайте, чтобы незнакомец обратил на вас внимание, но пожелайте сильно, всею вашею душою, и вы увидите, что незнакомый, как бы невольно, оборотится и будет на вас смотреть…
– Этого не может быть, – с некоторым кокетством возразила его привлекательная собеседница, ради которой он, наверное, и остался, несмотря на ранний выезд, – как иногда я желала, чтобы на меня смотрели, желала и сердцем и душою, но кто не хотел смотреть, тот и не взглянул ни разу…
Пушкин угадал её кокетство и весело рассмеялся.
– Неужели с вами такое могло быть? О нет, я этому не могу поверить! Прошу вас, пожалуйста, верьте магнетизму и бойтесь его волшебной силы. Вы ещё не знаете, на какие чудеса способна, женщина под влиянием магнетизма…
– Не верю и не желаю этого знать, – угадывая в разговоре рискованную грань, попыталась она уйти от него, этого разговора.
– Но я уверяю вас, по чести, – настойчиво выходил Пушкин на тон изящной двусмысленности, – я был очевидцем, если не участником (обратите внимание на это слово. – Е.Г.) таких примеров, что женщина, любивши самою страстною любовью, при такой же взаимной любви, останется неприступною. Но бывали случаи, что эта же самая женщина, вовсе не любивши, как бы невольно, со страхом, исполняет все желания мужчины… Даже до самоотвержения. Вот это и есть сила магнетизма…
Может быть, для добродетельной провинциалки этот разговор казался чересчур вольным. Она сознаётся, что была рада, когда эта беседа о магнетизме закончилась, хотя и перекинулась на другие темы, ещё менее интересные, о посещении духов, о предсказаниях и о многом, касающемся суеверия.
Судя по разговору, Пушкин был так уверен в возможности внушать мысли, как будто сам обладал этой способностью и пробовал её испытывать, особенно по отношению к женщинам. Я в это верю. Это, в какой-то неожиданной мере, открывает мне загадку его потрясающего успеха у слабого пола, что единодушно отмечено в его жизнеописаниях.
Написав это, я на некоторое время приостановился в своем повествовании о суеверном Пушкине. Нужно было проверить на каком-то авторитетном оселке, не дал ли я маху со своими предположениями, достойны ли они того священного предмета, которому посвящены эти строчки.
Один из друзей, которому я верил, сказал так:
– Вообще-то интересно. Только, знаешь, в науке логике есть такое неплохое правило. По одному свидетельству нельзя делать никаких твёрдых выводов… Вот если бы ты нашёл ещё что-нибудь в таком же духе. Тогда я тебе, пожалуй, поверил бы…
Пришлось снова ворошить тома. И ведь нашёл! Вывел меня из затруднительного положения Филипп Филиппович Вигель. В его записках есть просто замечательное место:
«Как не верить силе магнетизма, когда видишь действие одного человека на другого. Разговор Пушкина, как бы электрическим прутиком касаясь моей… главы, внезапно порождал в ней тысячу мыслей, живых, весёлых, молодых…».
* * *
Рассказы о необычайном. Император Павел I с большим вниманием относился к строительству так называемого Михайловского инженерного замка. В конце концов благодаря его заботе и стараниям здание это стало одной из достопримечательностей Петербурга. Оно отличалось великолепной архитектурой и вкусом, с которыми выбраны были различные лепные украшения. Однако вовсе знаменитым оно стало вот по какой причине. Павел Петрович сам выбрал надпись на его фронтоне и очень гордился её замысловатостью. Надпись звучала так:
«Дому твоему подобаетъ святыня Господняя в долготу дней»
После убийства императора кто-то угадал в этой надписи пророческий смысл. Оказалось, что число букв в этой надписи (47) равняется количеству лет, которые суждено было прожить ему. Впечатлительные петербуржцы верили в тайну этой надписи.
* * *
Когда готовился засесть за эти записки, я сделал огромное количество разнообразных выписок из многих старых и новых авторов, пытавшихся прояснить суть и истоки русского суеверия. Какие-то значительные факты из его истории. Сейчас, дописавши свои заметки почти до половины, я вдруг выяснил, что многие из любопытнейших этих выписок почему-то не ложатся в заготовленную мной канву. А мне жаль своего труда и поисков и особенно того, что собираемая мной энциклопедия русского суеверия без них и вовсе окажется неполной. Есть уже проверенный выход из такого положения. Владимир Солоухин, писавши знаменитую свою «Траву», где надо прерывал своё увлекательнейшее повествование и, написав в виде заголовка слово «Извлечения», выписывал то, что не требовало или не поддавалось переложению. Или эту длинную цитату можно было испортить собственным пересказом, потому что бесполезно было соревноваться с блеском уже изложенного. Или надо было привести чьё-то авторитетное мнение в доказательство своих построений. Раз неплохое слово «Извлечения» уже использовано, будем пользоваться своим – «Из выписок».
Из выписок
Владимир Соловьев. Лермонтов
«…Укажу лишь на одно удивительное стихотворение, в котором особенно ярко выступает своеобразная способность Лермонтова ко второму зрению, а именно знаменитое стихотворение “Сон”. В нём необходимо, конечно, различать действительный факт, его вызвавший, и то, что прибавлено поэтом при передаче этого факта в стройной стихотворной форме, причём Лермонтов обыкновенно обнаруживал излишнюю уступчивость требованиям рифмы, но главное в этом стихотворении не могло быть придумано, так как оно оказывается “с подлинным верно”. За несколько месяцев до роковой дуэли Лермонтов видел себя неподвижно лежащим на песке среди скал в горах Кавказа, с глубокой раной от пули в груди, и видящим в сонном видении близкую его сердцу, но отдаленную тысячами вёрст женщину, видящую в сомнамбулическом состоянии его труп в той долине. Тут из одного сна выходит, по крайней мере, три:
I) Сон здорового Лермонтова, который видел себя самого смертельно раненным – дело сравнительно обыкновенное, хотя, во всяком случае, это был сон в существенных чертах своих вещий, потому что через несколько месяцев после того, как это стихотворение было записано в тетради Лермонтова, поэт был действительно глубоко ранен пулею в грудь, действительно лежал на песке с открытою раной, и действительно уступы скал теснилися кругом. 2) Но, видя умирающего Лермонтова, здоровый Лермонтов видел вместе с тем и то, что снится умирающему Лермонтову:
И снится мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне…
Меж юных жен, увенчанных цветами,
Шел разговор весёлый обо мне.
Это уже достойно удивления. Я думаю, немногим из вас случилось, видя кого-нибудь во сне, видеть вместе с тем и тот сон, который видится этому вашему сонному видению. Но таким сном (2) дело не оканчивается, а является сон (3):
Но в разговор весёлый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа её младая
Бог знает чем была погружена.
И снилась ей долина Дагестана,
Знакомый труп лежал в долине той,
В его груди, дымясь, чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.
Лермонтов видел, значит, не только сон своего сна, но и тот сон, который снился сну его сна – сновидение в кубе.
Во всяком случае, остаётся факт, что Лермонтов не только предчувствовал свою роковую смерть, но и прямо видел её заранее. И эта удивительная фантасмагория, которою увековечено это видение в стихотворении “Сон”, не имеет ничего подобного во всемирной поэзии и, я думаю, могла быть созданием только потомка вещего чародея и прорицателя, исчезнувшего в царстве фей. Одного этого стихотворения, конечно, достаточно, чтобы признать за Лермонтовым врождённый, через голову многих поколений переданный ему гений».
* * *
Грустно наблюдать сейчас те бесполезные потуги, которые тратятся на то, чтоб восстановить в нашей жизни хотя бы подобие тех великолепных обрядов и обычаев, которыми ещё недавно так богата была народная жизнь. Политический и нравственный вандализм, характерный для эпохи масштабных социалистических преобразований, и тех, которые были после того, резанул по самому корню народных традиций. Наследие, которое мы приобрели за годы очередных революционных поворотов на земле, в быту, в хозяйстве, кроме морального и материального прозябания, довело наши народы до полной обезлички в духовной жизни. Разбиты хрупкие и прекрасные сосуды, которые заполнены были стихийной мудростью веков, осмеяны неписаные законы, составлявшие красоту и неординарное содержание народной морали и быта. Нами правит имитация. Мы долгое время живём в мире подделок. Геноцид мы принимаем за завоевание демократии, террор против земли и природы – за достижения науки и производства, нищету духа – за обновление личности.
Веселье и выдумка – традиционные черты русского праздника и застолья – сменились упорным питием и нетрезвыми злобствованиями в адрес любых политических инстанций и нововведений.
Злокачественная сушь невежественных, а то и злонамеренных установлений бескрылого материализма поразили самую суть, самую почву, на которой росли наивные и трогательно свежие цветы народной фантазии, буйного воображения предков.
Не спрашивая, оттяпали у нас какой-то важный «аппендикс» духовной сути, без которого весь живой организм стал работать не так. Вдруг оказалось, что он нужен, но его уже не приживить.
Бездуховность, поразившая человека и остановившая развитие страны, ни с того ли начиналась, что выставили на смех самое сокровенное в душе человека. Выкорчевали издевательским отношением то, что нечем пока заменить. Вера (суеверие я отношу к её части и родоначалию), являвшаяся прочной запрудой, прохудилась от всеобщего кощунства, и грязная муть неостановимо понеслась на зелёное поле духовного наследия дедов и изрядно уже запачкала его.
Тоска и злоба одолевает, когда вникнешь в те, утраченные нами небольшие тайны и красоты, которыми была полна жизнь человеческая. Кому и по каким причинам это могло помешать? Почему с самого начала «новой жизни» мы ополчились против этого всей силой «революционной нетерпимости»? Рассказать об этом – задача иного порядка. Мы же, пытаясь возвысить конечную цель этих записок, скажем так: восстановить некоторые черты народных традиций есть долг перед национальной культурой. Это имело бы ничуть не меньшее значение, чем сохранение и бережное собирание богатств народной словесности, например. Тем более что всё это настолько переплетено меж собой, что воспринимается порой как единое целое. Народные поверья потому и имеют такую власть над писательским воображением. Еще недавно эта власть мощно проявляла себя в том, что сделано Есениным, Пильняком, Клычковым…
Пора, однако, возвращаться к теме, к Пушкину.
Для нашего обзора пушкинского знания народных суеверных обычаев подошло время святочных гаданий.
Настали святки. То-то радость!
Гадает ветреная младость,
Которой ничего не жаль
Перед которой жизни даль
Лежит светла, необозрима;
Гадает старость сквозь очки,
У гробовой своей доски
Всё потеряв невозвратимо;
И всё равно надежда им
Лжёт детским лепетом своим.
Этот праздник был самым большим в тяжкой во все времена крестьянской жизни. Самый большой и в смысле продолжительности, и в смысле безудержности его проявлений. Весёлые дни святок скрашивали однообразие деревенской, особенно обыденной, жизни. Это было, собственно, радостное расслабление после напряжённого трудового года. Человек мог отойти душой от заскорузлости будней, осмыслить без спешки еще один отрезок пройденного жизненного пути, по-особому проявить скрытые в нём таланты, всячески разнообразя общее, и без того неординарное течение праздника. В полной мере проявлялось здесь незабытое язычество давно уже христианской русской души. Христианин бросался в эти дни в язычество, подобно деревенскому, недавно заимевшему городскую прописку, жителю и вернувшемуся на месяц в родные края, чтобы отвести душу привольем, которое не забыть, не потерять.
Суровые законы православия как бы отступали в эти дни, их узда ослабевала. Да и разве могло быть иначе, если сам Господь православных, познавший великую радость отцовства, от доброты и восторга своего выпустил на волю всех бесов, томившихся до сей поры под тяжким замком в преисподней. И вот заполонили они на целых четыре отпускных недели весь белый свет и будто вселились в людей, бросили их в неистовость игрищ, плясок, лицедейства и прочего греха. Многое из того, что было недопустимо в любые иные дни и ночи, впрочем, и не считалось грехом. Многое в святки прощалось крещёному люду. Даже прямое общение с нечистой силой, вышедшей куражиться и тешиться своей неуемной энергией в христианский мир. Все виды святочного гадания обращены исключительно к той неведомой силе, о которой в обычные дни и вспоминать-то чистой душе пакостно.
Величайший знаток народного быта Сергей Максимов так описывал атмосферу этого, давно ушедшего от нас лучшего национального празднества:
«Гадание составляет, разумеется, центр девичьих развлечений, так как всякая невеста, естественно, захочет заглянуть в будущее и, хоть с помощью чёрта, узнать, кого судьба пошлёт ей в мужья, и какая жизнь ожидает её впереди с этим неведомым мужем, которого досужее воображение рисует то пригожим молодцем, ласковым и милым, то старичком ворчуном, постылым скрягой с тяжёлыми кулаками… Почти на всём протяжении всех святок девушки живут напряжённой нервной жизнью. Воображение рисует им всевозможные ужасы, в каждом темном углу им чудится присутствие неведомой, страшной силы, в каждой пустой избе слышится топот и возня чертей, которые до самого Крещения свободно расхаживают по земле и пугают православный народ своими рогатыми чёрными рожами. Это настроение поддерживает не только самое гадание, но и те бесконечные рассказы о страшных приключениях с гадальщицами, которыми запугивают девичье воображение старухи и пожилые женщины, которые всегда имеют про запас дюжину страшных историй».
Татьяна Ларина, девушка по-своему образованная, была типичной, как говорится, представительницей своего времени. Многие из знатоков и свидетелей пушкинской жизни говорят, что, обдумывая её образ, он использовал наиболее обаятельные черты своих близких знакомых, к которым был порой очень неравнодушен, – Анны Керн, сестер Осиповых, Аннеты и Евпраксии Вульф. Всё это были девушки привлекательные, умные и непосредственные в проявлениях своей натуры. За то и ценил их Пушкин. Татьяна – их коллективный портрет. Та нежность, с которой он описывает и относится к своей героине, существовала в душе Пушкина по отношению к тем, кого я перечислил. Описывая Татьяну, он собрал, выходит, самые замечательные черты внешности и характера русской девушки, как он их представлял. «Татьяна – мой идеал», – так говаривал он о своей героине. Ну, а если говорить о чертах суеверия, которыми он наградил её, то тут можно говорить о том, что он, опять же, вдохнул, в неё собственную душу. И тем оживил её, как Пигмалион. Обо всех тех приметах, в которые верила и которым следовала Татьяна, современниками сказано, что они были присущи самому Пушкину. И мы уже частично это сами установили.
Татьяна верила преданьям
Простонародной старины,
И снам, и карточным гаданьям,
И предсказаниям луны.
Её тревожили приметы;
Таинственно ей все предметы
Провозглашали что-нибудь,
Предчувствия теснили грудь.
Жеманный кот, на печке сидя,
Мурлыча, лапкой рыльце мыл;
То несомненный знак ей был,
Что едут гости. Вдруг увидя
Младой двурогий лик лунь!
На небе с левой стороны,
Она дрожала и бледнела.
Когда ж падучая звезда
По небу тёмному летела
И рассыпалася, – тогда
В смятенье Таня торопилась,
Пока звезда ещё катилась,
Желанье сердца ей шепнуть.
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить чёрного монаха,
Иль быстрый заяц меж полей
Перебегал дорогу ей,
Не зная, что начать от страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она.
Строчками этими дополнилось наше собрание пушкинского и народного суеверий. На каждой из них стоило бы остановиться подробнее, что мы и сделаем в своё время.
А сейчас пока продолжим о святочных гаданиях. Пушкин знал о них следующее:
Татьяна любопытным взором
На воск потопленный глядит:
И чудно вылитым узором
Ей что-то чудное гласит;
Из блюдца, полного водою,
Выходят кольца чередою;
И вынулось колечко ей
Под песенку старинных дней:
«Там мужики-то все богаты,
Гребут лопатой серебро;
Кому поём, тому добро
И слава!». Но сулит утраты
Сей песни жалостный напев;
Милей кошурка сердцу дев.
Морозна ночь, всё небо ясно;
Светил небесных дивный хор
Течёт так тихо, так согласно…
Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит;
Но в тёмном зеркале одна
Дрожит печальная луна…
Чу… снег хрустит… прохожий; дева
К нему на цыпочках летит,
И голосок её звучит
Нежней свирельного напева:
Как ваше имя? Смотрит он
И отвечает: Агафон.
Татьяна по совету няни,
Сбираясь ночью ворожить,
Тихонько приказала в бане
На два прибора стол накрыть;
Но стало страшно вдруг Татьяне…
И я – при мысли о Светлане
Мне стало страшно – так и быть…
С Татьяной нам не ворожить.
В великолепной книге Сергея Максимова «Нечистая, неведомая крестная сила» обо всех этих святочных гаданиях сказано так: «Наиболее распространёнными видами гадания считается литье воска или олова, гаданье с петухом, выбрасывание за ворота башмаков или лаптя и обычай “хоронить золото”. Но все эти способы гаданья практикуются повсеместно, а самый ритуал их настолько общеизвестен, что нет надобности говорить о нем вновь».
Со времени, когда были написаны эти строчки, не прошло и одной полной человеческой жизни, а всё исчезло. Мы уже почти ничего не знаем о тех ритуалах и способах гадания, восстановить которые было бы очень любопытно. И опять же, надо подчеркнуть, что кроме досужего интереса, здесь есть весьма нужный сегодня момент поиска и восстановления традиционной народной культуры, национальной самобытности. Мелочей в этом не бывает. Всякая утрата в этом смысле у здравых людей обязательно вызовет сердечную боль, поскольку вместе с такими вещами уходит нечто ласково роднящее души, нечто дающее осознавать родство и принадлежность каждого к общему духовному достоянию народа, ощущать себя его частью. Это всегда было важно, и особенно теперь, когда мы окончательно запутались во многих ценах и ценностях.
Наблюдал недавно трогательную картину в столичном ЦУМе. Какой-то, наверное, кооператив удачно догадался наладить производство чугунков. Тех самых, бабушкиных, для щей я каши. Купил себе парочку, скорее не для того, чтобы употреблять их по прямому назначению, а поставить меж книг, в кабинете. Для бывшего деревенского человека, это, пожалуй, нужнее ваза китайского фарфора. Это – как запах вялой травы на свежескошенном газоне. Я нёс их под мышками, как арбузы, и все горожане, попадавшиеся навстречу, как-то очень хорошо улыбались моим чугункам. Что-то нежное задевал их вид глубоко в душе… Это из той же оперы, которую я начал… Незначительный по виду чугунок напомнил, кажется мне, о важном, об общих корнях, общей судьбе, выстроил ряд тонких, понятных каждому прочувствованных ассоциаций.
Русское суеверие – его ведь тоже не обязательно ставить в печь. Оно может просто постоять на почётной полке души, так же – сутью и видом своим – питая нежность нашу, воображение наше и сочувствие наше к прошлому…
Как всякий сомневающийся дилетант, я побаиваюсь любого значительного вывода и утверждения, которое основывается на вещах шатких, уже не имеющих в глазах современно образованного большинства никакого авторитета. Поэтому опять прибегну к подпоркам. В данном случае обращусь к величайшему знатоку европейского суеверия Э.Б. Тайлору.
«При подобном разностороннем исследовании (он имел в виду, разумеется, свои собственные исследования. – Е.Г.) как исчезающих пережитков древней культуры, – писал он, – так и случаев рецидива отживших, казалось, воззрений приходится, возможно, пожалеть, что за объяснением мы вынуждены обращаться к вещам отжившим, не имеющим значения, пустым или даже запечатленным явно вредной глупостью. Это и на самом деле так. Действительно, такие исследования дают нам постоянное основание быть благодарными глупцам. Даже когда мы лишь поверхностно касаемся предмета, то с удивлением видим, какую значительную роль играли глупость, непрактичный консерватизм и упорное суеверие в сохранении для нас следов истории человечества – следов, которые практический утилитаризм без зазрения совести отбросил бы прочь».
И еще: «Тот, кто в состоянии понять из этих случаев и из многих других, которые будут изложены в этой книге, какая прямая и тесная связь обнаруживается между новейшей культурой и состоянием самого грубого дикаря, не захочет обвинять исследователей, уделяющих внимание и труд изучению даже самых низших и ничтожных фактов этнографии, в том, что они тратят время на удовлетворение пустого любопытства».
После этого вернёмся, всё же, к тому, к чему нас подталкивает Пушкин.
Он святки любил. Он знал их. Многочисленные строки его романа – это как бы признание за этим праздником первенства среди всех остальных украшений весёлого народного быта.
Рано или поздно мы задумаемся над тем, как бы вернуть себе всё то, что потеряно нами. Задумаемся мы и о том, чтобы вернуть богатство народное – самобытные праздники его. Татьяна станет тогда дарительницей нашей. Она помнит, а значит, и хранит для нас трогательные детали этих празднеств, а святок особенно.
Я верю, что не так уж далеко то время, когда оставшиеся лучшие знатоки получат славный заказ себе – обдумать и восстановить для нас прекрасные черты души народной. И окажется тогда, что истина нужна не только для того, чтобы доподлинно знать нашу историю, и то, сколько в ней было печали и горя. Нам нужно знать и о веселье своём. Редко, да ведь бывал же человек русский доволен тем, что выпала ему непростая, но великолепная доля видеть солнце. Выпало побывать на этом свете. Живым среди живых… Мгновения, в которые осознаем мы это, не есть ли самые вершинные в нашем житейском ощущении счастья? Тогда и самая бесшабашная радость простительна нам.
Да ведь можно и опередить тех обстоятельных людей, которые сочинят нам трактат о русском веселье. Тем более что существует эта соблазнительная возможность – взять, как Пушкин, в проводники по святочному селу самое Татьяну и поглядеть, чем в эти вечера занят православный люд.
Татьяна, как я думаю, жила недалеко от Михайловского. В Тригорском, например. Есть у Татьяны здесь подруги, такие же «русские души», как она сама, – Екатерина и Мария, а также Анна и Евпраксия. Нынче наступит Васильев вечер, и тут с нетерпением ждут молодого и ласкового ко всем соседа Пушкина. А он сейчас велел запрягать коня в сани с медвежьей полстью (на дворе – морозец) и думает, наверное, о том, чтобы, не дай Бог, не попался ему навстречу поп, или заяц не перебежал дорогу, да чтобы Арина Родионовна некстати не вышла на крыльцо с забытым носовым платком…
Вот раздался звон колокольчика у крыльца. Это Пушкин. Он вбежал – чёрный, улыбчивый, живой, как ртуть, стал сбивать рукой, одетой в вязаную варежку, сосульки с бакенбардов. За ним, виновато виляя хвостом, вошла собака. Её не стали гнать: знали – Пушкин заступится.
…Стали гадать на воске. Пушкин взялся быть консультантом. То ли в самом деле знал. То ли прикидывался и готов был подшутить. Судя по серьёзному взгляду, кажется, в этот раз почтение к гаданию будет соблюдено.
Сторожу Агафону велено было принести ведро воды студеной. Девицы взяли по бокалу прозрачному, зачерпнули из ведра. Стали лить сквозь материно обручальное кольцо нагретый воск. Попадая в холодную воду, воск мгновенно застывал, схватывался в виде затейливых фигурок.
«Татьяна любопытным взором на воск потопленный глядит…» – отлилась у Пушкина строчка, которую он не знает ещё, куда определить. Но то, что этот вечер обязательно запомнится ему и, отстоявшись, ляжет со временем в затейливое кружево грандиозного, уже начинающего бередить воображение замысла, абсолютно ясно.
Пушкин поочерёдно брал бокалы, рассматривал их на просвет. Благо, свечи были яркие, праздничные. Фигурки, в основном, похожи были на покосившиеся церквушки. Это значило, что всем можно обещать скорое замужество… Анне, которая была постарше других, и считалось уже, что она несколько засиделась в девках, гадали особо. Вместо воску плавили олово старых ложек и так же лили его в холодную воду. И ей Пушкин нагадал скорую свадьбу. Жалел нынче Александр Сергеевич деревенских подруг своих. Жалел, а потому и был щедрым. Смеялись все его одинаковым посулам.
Потом из-под стола заметали по очереди мусор, искали хлебное зерно – тоже к замужеству.
Сняли все кольца свои, связали ниткой единой. И Пушкин снял было с большого пальца «талисман», подаренный ему в Одессе молодой княгиней Воронцовой, да Прасковья Александровна не допустила, чтобы эта «басурманская штука», не дай Господь, не повлияла на русскую забаву и не испортила правдивые святочные предвещания. Да и на судьбу чью-нибудь не повлияла.
И от этого останется у Пушкина строчка: «Из блюда, полного водою, выходят кольца чередою…». Надо было медленно вынимать из воды связанные ниткой кольца и внимательно слушать, что происходит за окном. Это серьёзное дело доверили девушки Пушкину, а сами сидели настороже, чутко прислушиваясь и стараясь не пропустить своего кольца. Татьянино кольцо вынулось потом у Пушкина, когда кто-то неожиданно грянул за окном «песенку старинных дней» со словами: «Там мужички-то все богаты…» и т.д. Александр Сергеевич будто не заметил этого. Во всяком случае, комментировать не стал. Только позже, уже в романе, он даст такую отгадку этому случаю: «…сулит утраты сей песни жалостный напев: милей кошурка сердцу дев».
Видно, тогда уже смысл этого гадания не был достаточно знаком большинству, потому что поэт посчитал нужным уточнить его (в романе, конечно, а не при том памятном гаданье в Васильев вечер) специальным примечанием: