А потом стало быстро темнеть. Я хотела уйти, убежать от этой беспросветной тьмы, от этого ужаса одиночества. Я плакала, я кричала. Я звала на помощь тётю и маму. А свирепый, колючий, холодный ветер с песком вонзался в моё лицо, скрежетал в зубах и не давал раскрыть глаза.
Я много раз падала, и вставала, и шла, спотыкаясь о рельсы, вновь и вновь падая, но вставала и шла, зная, что за мной ползёт эта голодная, слизкая змея.
Когда я в очередной раз упала, хотела встать, что-то острое до пронзительной боли кольнуло в пятку – это был ядовитый зуб змеи, который навсегда отравил моё земное существование…
Я видела много-много звёзд. Как никогда, много звёзд. И мне было жарко. Я горела и тряслась.
…Пришла в себя я в больнице. Я русский язык не знала, никого не понимала. Но за мной очень хорошо ухаживали, много кормили. Заботились. Однако это длилось недолго – отправили в детдом. Страшное и жуткое место. Позже я поняла, почему в детском доме такая давящая атмосфера. А какой она могла быть, если собраны такие, как я, сироты, которые уже познали горечь жизни и уже знали: любви, нежности и материнского тепла им не видать и никто тебя не защитит, не согреет, не приласкает, даже не послушает, конфетку не принесет… Вечно голодные змеи кругом.
Где-то через неделю я почему-то подошла к одной девочке, старше меня годика на два-три, и спросила: «Нохчи юй хьо?»[6] Она схватила меня за руку, отвела в какую-то комнату и по-чеченски стала быстро говорить:
– Да, я тоже чеченка. И не одна. Здесь нас не любят. Учи русский язык. По-чеченски не говори. Понятно?.. И сохрани свое родное имя и фамилию. Как тебя зовут?
– Мариам.
– А как фамилия?.. Откуда ты родом?
– Не знаю… Я просто чеченка Мариам.
В это время раскрылась дверь:
– Что это такое?! Что вы здесь делаете? Быть не со всеми – у вас в крови. Не стоять в строю – у вас в крови. Не подчиняться и делать всё по-своему – у вас в крови. А ну сюда Нагаева!
Высокая, крепкая воспитательница схватила девочку за ухо, швырнула к стене, в затылок ударила, потом вновь схватила за ухо, да так умело скрутила, что девочка вся скрючилась от боли.
– А ну пойдём!
Больше я её не видела. Говорили, что её перевели в другой детдом. А через неделю-две перевели и меня. Кстати, в гораздо лучший, чем прежний.
Путь, который предложила мне тётя, многому меня научил, многое на жизненном примере показал. Я поняла, что отныне и навсегда всё в моих слабеньких руках и что мне не на кого более в жизни рассчитывать. Краткий путь показал всё, что нельзя сидеть, даже в укрытии, не то змеи подползут. Надо двигаться, развиваться, расти. Однако в моём случае последнее должно быть строго в контуре межрельсового пространства (вот какое слововыражение, как геометрическую фигуру бесконечного рабства, я выдумала, точнее, впитала в советском режиме).
В моём случае детский дом – просто спасение. Но когда каждый день в шесть утра тебе надо, как ошпаренной, вскакивать под гимн великой страны и почти голой и босиком стоять по стойке «смирно» на цементном полу холодной казармы и во весь голос петь непонятно что, то ты становишься в лучшем случае послушной игрушкой. Я такой и пыталась быть: очень прилежной и тихой. И моя судьба, как и у абсолютного большинства детдомовцев, могла бы сложиться совсем иначе, да Всевышний дал мне бесценный дар – голос. И я до сих пор убеждена, что этот голос я выработала в ту ночь, когда пыталась перекричать леденящий ветер. Зов к матери в бескрайней пустыне! Пустыне моей жизни!
Через месяц я выучила наизусть гимн Советского Союза и каждое утро, когда все дети спросонья что-то мямлили под нос, наверное, одна пела в полный голос. Поначалу меня почти все дети невзлюбили, постоянно издевались, щипали, били. Но потом поняли, что я за всех отдуваюсь, – оставили в покое. Правда, обозвали или назвали – Маша Гимн. Да, так и была записана, пока замуж не вышла.
Это случилось уже в 1957 году в Алма-Ате. К тому времени, ещё будучи школьницей, я стала победителем республиканских конкурсов и меня после седьмого класса перевели в детский дом Алма-Аты, потому что меня пригласили участвовать в хоре ансамбля Азиатского военного округа, где мне уже полагалось денежное довольствие и два комплекта парадной военной формы, что было очень престижно и выгодно. В этом была заслуга директора алма-атинского детдома Нины Викторовны Синициной…Такая была добрая и славная женщина. Именно она подсказала мне и помогла устроиться в создаваемую в Алма-Ате чечено-ингушскую театрально-концертную труппу.
Там я познакомилась с моим будущим мужем. Он у нас был заведующим по хозяйству. Ветеран войны, ранен. Был уже взрослым, за сорок лет. Когда меня стали сватать, я сразу же дала согласие, потому что с детства нуждалась в опоре, защите и просто поддержке мужской. В это время наш национальный ансамбль уже вернули на Кавказ, а мой муж и все его родственники почему-то не получили право возвращения на родину.
Замужем я была недолго. У мужа был туберкулез, к тому же он сильно пил. Вновь я получила тяжелый удар судьбы. Хорошо, что коллеги меня поддержали, приняли в труппу Казахской госфилармонии, дали место в общежитии, поставили в очередь на квартиру, и одновременно я поступила, точнее меня просто зачислили, на заочное отделение института культуры, по классу вокала.
По правде, перспектива открывалась впечатляющая. И так получилось, что мне при оформлении документов подсказали, что если будет справка и характеристика из детского дома, то появятся какие-то льготы по жилью.
Как сейчас помню, рано-рано поутру помчалась я в свой последний детдом, что был на окраине Алма-Аты, и об одном молила судьбу, чтобы Нина Викторовна ещё не уволилась по возрасту, a то и на порог не пустят, и тем более справку не дадут, а если даже дадут, то только так как им хочется и по закону положено, ведь советский детдом, что детская исправительная колония – учреждение закрытого, принудительного типа.
Какова же была моя радость, когда я увидела на проходной прежнего сторожа – старика Антоныча. Постарел, но меня узнал.
– Нина Викторовна здесь. Щас позвоню, примет ли?
Обычно Нина Викторовна радовалась, увидев меня, по-матерински обнимала, целовала. Но в тот раз она была очень напряженной, задумчивой.
– Пойдем со мной. – Она повела меня через знакомый коридор в комнату, где раньше была пеленальная.
Нина Викторовна – женщина крупная, сильная. Полевым врачом она прошла всю войну, и, наверное, поэтому в её действиях и даже в движениях всё было грубовато, прямолинейно, решительно. А вот в тот раз она показалась мне очень осторожной, даже пугливой.
Она тихо открыла дверь, даже не включила свет. Поманила меня к кроватке, в которой лежал малыш.
– Ой, проснулся! Ой-ой-ой! Проголодался? Описался? А мы сейчас посмотрим. – Ласково приговаривая, Нина Викторовна развернула пеленки. Показалось бело-розовое нежное тельце ребёнка – мальчик. А аромат! А запах от него необъяснимо родной, сладкий, как моя память о моём искрометном детстве на родине… А Нина Викторовна продолжает: – Чистый, породистый. – Она вдруг по-новому изучающе посмотрела на меня. – Судя по этому, в роддоме рожден. – Она показала мне кусочек выцветшей клеёнки с повязанной веревочкой.
– А что это?
– Такие в роддоме к руке привязывают, – объясняет мне Нина Викторовна, – Написано… – она стала смотреть, – очки в кабинете… Сама прочитай.
– Тота Болот, – прочитала я.
– У чеченцев есть такие фамилии и имена?
– Не знаю, – честно ответила я.
В это время малыш задёргал ручонками, захныкал.
– Ой-ой-ой! – Нина Викторовна снова ласково склонилась над малышом. – Какой славный! Вот не поверишь, Маша. Я сегодня пришла с больной головой. Ведь на пенсию выхожу, надо все дела сдать, а тут увидела это золото, и боль как рукой сняло. Посмотри, какое чудо!
– Вера, – крикнула Нина Викторовна воспитательницу, – посмотри за ним. Никого сюда не впускать и никому ни слова.
В кабинете она вновь стала строгой.
– Позовите Антоныча, – крикнула она и тем же тоном мне: – Сама знаешь, какие здесь условия жёсткие. Жалко малыша, что с ним будет?! Не знаю почему, но, увидев его, я вспомнила тебя. И ты пришла…
В это время зашёл сторож.
– Антоныч, расскажи ещё раз, как было.
– Ну как… Как обычно, я цигарку курил. Ещё заря не принялась. Издалека подходит девушка. Высокая, вроде молодая.
– Русская? – перебила его Нина Викторовна.
– Кажись, русская… Говорила бойко. Но лица-то не видать, темно… Говорит, батя, подержи ребенка, подсоби. Я по глупости взял, а она мне: «Определи сюда. Он чеченец. Там всё написано» – и убёгла. Я и так и этак… Вот оказия.
– Иди, Антоныч! – приказала Нина Викторовна.
После этого она долго смотрела на меня и вдруг выдала:
– Нравится малыш? Возьмешь на усыновление?
Я ахнула, ноги подкосились, чуть не упала…
После этого я жила, точнее, уже мы с тобой, Тота, жили у Нины Викторовны. Главная проблема была оформление документов, какое имя и фамилию дать тебе. Нина Викторовна подсказала мне посоветоваться с местными чеченцами-старейшинами. Был такой – Абуезид, старик преклонных лет. Нина Викторовна ему все рассказала и даже этот кусочек клеёнки из роддома показала.
Старик недолго думая предположил:
– Месяцев семь-восемь назад, здесь, во время задержания, был застрелен Ала Болотаев… Парень был хороший, но с этой властью не дружил. Постоянно то сядет в тюрьму, то выйдет… На окраине, в поселке, живет его старший брат.
Мы поехали к этому брату. Нина Викторовна начала разговор, да видать этот Болотаев был уже в курсе.
– Ничего не знаю, ничего слышать не хочу, – резко оборвал он – Мало ли где и с кем мой непутевый брат был и был ли вообще? Больше сюда не приходите. Нас нет!
– Что делать? – спросила я у Нины Викторовны.
– Теперь только мы должны позаботиться о ребенке. Так распорядилась судьба.
– А как назовём?
– Вот тут самодеятельность недопустима. Будем исходить из того, что есть. А есть Болотаев Тота Алаевич…
Вот так судьба связала нас с тобой, и чтобы этот узел не развязался, я тоже стала Болотаевой. А после этого, хотя здесь, на Кавказе, я никого и ничего не знала, а в Алма-Ате вроде всё уже налаживалось, меня просто потянуло в родные края. И я хотела, чтобы ты жил под родным небом, дышал воздухом наших гор, пил воду наших родников и рос на своей земле, среди таких же, как ты, чеченцев…
Тут она посмотрела на меня, виновато улыбнулась:
– Не признают нас?!
Я не понял, то ли это был вопрос, то ли констатация факта. Мама заплакала. Я бросился к ней.
Далеко за полночь мы легли спать. Я не мог заснуть. Столько нового, многое не понять.
Обычно с рассветом вставала мать, будила меня. На следующее утро я сам встал и впервые увидел, как моя мать лежит. Тогда я осознал, что к своему подростковому возрасту я никогда не видел, как моя мать лежит на диване, даже когда болела или она вовсе не болела… Но в то утро, как подбитая птица, свернувшись калачиком, она лежала лицом к спинке пересиженного дивана. По её частым вздохам и всхлипам я понял, что она ещё плачет. И тогда я положил руку на её плечо и сказал:
– Мама! Не плачь… Я отомщу этому Хизиру.
– Какому Хизиру? – вскочила она. – Жди меня за дверью, пока я переоденусь.
После этого три дня подряд она меня за руку отводила в школу и приводила. А на четвертый день мы переехали в маленькую комнатёнку коммунальной квартиры возле школы.
Этого Хизира я выбрал потому, что он был самый драчливый, крепкий и первым толкнул мою мать в тот памятный день. И так получилось, когда я был в шестом классе, этот Хизир перешел в нашу школу, на класс старше. Из-за неуспеваемости его перевели на класс ниже, в параллельный с нашим.
Он меня узнал. Надменно и презрительно смотрел издали, но не подходил. Зато я готовился. Однако меня опередили. Хизир подрался с одним чеченцем-старшеклассником, и когда последний стал одолевать, Хизир достал нож. К счастью, применить не успел. Я об этом инциденте даже не знал, гонял футбол. А в это время срочно созвали родительское собрание, после чего мама побежала домой посмотреть в мой портфель и нашла там нож.
– Я этот нож уже неделю ищу, – плакала она. – Разве так я тебя воспитала?! Ты с этих мерзавцев пример берешь?! Не нож! Не нож или кинжал наше оружие, а ручка, карандаш! Знания!
Больше я этого Хизира в жизни не видел. Однако, вопреки моему желанию – это, наверное, и есть так называемое подсознание – я постоянно, ибо город наш сравнительно небольшой, был в курсе жизни Хизира, – до того не мог я ему все мои обиды простить.
Хизир оказался, как говорится, героем своего времени. У них большая предприимчивая семья. В годы перестройки они открыли массу кооперативов, обогатились, окрепли. Однако в начале девяностых, когда в России начался хаос и кризис, а Чечня «стремилась» к независимости, патриот Хизир перебрался в Европу и я о нем, как о прошедшей хронической язве, совершенно забыл.
Прошли годы. Масса событий. Война! И вот в 1998 году ансамбль «Маршал», которым я руководил, получил приглашение – гастрольный тур по городам Европы, где в большом количестве проживали беженцы из Чечни. Прекрасный прием и концерт в историческом дворце Департамента мэрии Парижа. Много земляков. Аншлаг! И вот какой-то сутулый, прокуренный чеченец всё время лезет ко мне.
– Ты что, не узнаешь меня? Хизир. Я Хизир.
Какой Хизир, да и скольких я Хизиров знал?
– Мы в одной школе, в сорок первой школе, учились.
…Словно током ударило. Всё вспомнил. И до того стало противно, даже впечатление от турне испортилось. И конечно, правильно было бы просто не обращать на него внимания. Надо было посмотреть на него также презрительно, как он когда-то смотрел на меня. Однако любопытство возобладало, и я согласился попить с ним чай на следующее утро в небольшом кафе.
Заведение мрачное, оформлено по-восточному. С утра пусто, витает неприятный запах, оказывается, от ароматизированного кальяна.
– Мы, как увидели этот бардак, что происходил в России, – говорит Хизир, – сразу же уехали в Турцию, потом Иерусалим, Сирия, Иордания. Но у этих арабов и турок жизни нет. Мы перебрались в Европу.
– В Париж? – интересуюсь я. – Потому что самый красивый город?
– Да на хрен мне их красота! Я никогда в Лувр не пойду и не понимаю тех чеченцев, кто туда ходит. Вот наши башни! Кстати, эти русские твари наши башни не разбомбили?
– А ты поезжай посмотри.
– Мне нельзя в Россию. Я политический беженец.
– Тебя кто преследовал?
– Хе-хе, кто меня может преследовать?! Ты ведь знаешь, сколько нас.
– Знаю. А дома в Грозном продали?
– Какой продали?! Ты ведь помнишь, где мы жили. Так русские оттуда бежали, а мы почти весь квартал за копейки выкупили. И мало того, парк рядом был, помнишь?
– Помню.
– Мы его тоже выкупили.
– Как? А зачем?
– Как зачем? Рано или поздно бардак в Чечне закончится. Вы там с русскими навоюетесь, перебеситесь, тогда мы приедем… А что ты не ешь?
Я не мог есть, не мог говорить. Было мерзко и противно. А Хизир закурил очередную сигарету, развалился в кресле.
– Эй! Чай! Быстрее!.. Видишь, как мы здесь живём!
– А официант вроде араб, а ты с ним по-русски, – поинтересовался я.
– Русский нужен. Из России много туристов.
– Понятно, – сказал я. – Я пойду. Сколько за завтрак?
– Да ты что?! Куда ты торопишься? Давай поговорим… А плата. Ты о чём? Это наполовину моё заведение.
– А почему арабское? – удивился я.
– Дочь вышла замуж за араба.
– Чеченцев здесь не было? Или не взяли?
– Главное – мусульманин! И умеют они торговать.
Я встал, бросил на стол сто евро и, не говоря ни слова, ушёл, а он всё ещё кричал мне вслед:
– Эй, ты что? Хотя бы сдачу возьми… Гур ду вай![7]
– Гур дац![8]
Потому что он в Париже, я в Сибирь, надолго или навсегда, а в Чечне вновь война. Там моя семья, моя мать. И я жалею, что не рассказал матери об этой встрече в Париже. А может, правильно сделал. Не знаю. Потому и запись веду…
Вместо предисловия.
Кратко.
А лишних слов и не надо, ибо в «Записках» и так всё подробно описано. Правда, записи несистемны, без дат и указаний имён. Много зашифровано и записано сокращенными знаками – для себя или дальнейшей обработки. Видно, что рукопись была разбросана и страницы, как и чернила, выцвели. Некоторые листы промокли. Где-то ничего не разобрать, чем-то залиты. Может быть, и кровью.
Листки разные. Почерк разный. К тому же есть чьи-то приписки – женской рукой. Кое-что я сам доискивал, дорисовывал, сочинял. Как получилось, вам судить. А смысл этого предисловия – объяснить методику изложения. Где-то, как в рукописи, как в оригинале «Записок» от первого лица. В основном текст от третьего лица. Понимаю, что такая подача текста очень непроста, но получилось так, как получилось…
Как-то один знакомый старец сказал Болотаеву Тоте:
– Нас в Сибирь насильно возили, а ты вот сам подался туда.
– Времена не те, – с задором отвечал молодой человек.
– Времена, может, и не те, – качал головой старик. – Но люди – те же.
– Нет-нет! – возразил Тота. – Ныне Сибирь – Клондайк – золото, нефть, газ, лес. Словом, деньги!
– Так я тоже там золото на Колыме добывал.
– То для Сталина, для СССР, – перебил Тота, – а теперь новое время, новая Россия.
– Новая? – удивился старик и чуть погодя: – Все же будь осторожнее, молодой человек, – суть времени и сущность людей не меняются.
– Наоборот, дед. Всё течёт, всё меняется.
После этого разговора прошло много времени. Очень многое изменилось. Старца, наверное, давно уже нет, а его заключение заключением подтвердилось – ибо Тоту Болотаева по этапу повезли в Сибирь.
Болотаев знал, что Сибирь – это почти что Вселенная, однако в вагоне-зак – это бесконечность. Наверное, даже первые каторжане, коих вели в Сибирь пешком, столько не страдали. Сутками, позабытый всеми, даже Богом, вагон простаивал в каких-то пустынных железнодорожных тупиках. И тогда конвоиры напивались до посинения. Потом либо приставали к заключенным, либо просто вырубались, и тогда ни еды, ни тепла, а это конец зимы – начало весны – самые лютые морозы.
Вначале вагон был забит до предела, и казалось, что он движется хаотично – то на юг в Пятигорск, то на север в Ухту, а потом восток, восток, северо-восток. Поволжье, Урал, самый центр Сибири – Красноярск, после чего дорога пошла вдоль огромной реки на север, и в этом огромном вагоне Болотаев единственный заключённый и за ним наблюдают шестеро охранников.
У всего на свете, к счастью, есть конец, и этот очень долгий, мучительный этап, то есть пересылка, закончился. Он попал в самую северную тюрьму, в небольшом городишке Енисейске, на берегу одноименной огромной реки.
Этот город, как пограничный казачий острог, был заложен в начале XVII века.
Острог – это не только крепость, это и тюрьма, и здесь одни из первых каторжан – пленные шведы. Здесь же отбывали срок и декабристы, в честь их и адрес учреждения – улица Декабристов.
Эта тюрьма строгого режима, для особо опасных преступников-рецидивистов, где осужденные содержатся не в отрядных, а в камерных условиях.
По прибытии на место первым делом так называемый карантин – это леденящая душевая, как в советском медвытрезвителе, после чего все действительно трезвеют, точнее, твердеют от холода.
По этапу говорили, что в этой тюрьме самый строгий режим и даже по коридору водят, как и тех, кто посажен пожизненно, то есть согнувшись, с наручниками за спиной, руками вверх. Нет. Его и даже без наручников повели по коридорам – бесконечным, сырым.
Доставили до смотровой камеры. С трех сторон решетки. У стены скамейка. Следует команда:
– Стоять смирно! По центру!
– Есть стоять смирно, по центру, – как можно бодрее отвечает Болотаев.
Однако стоять так пришлось очень долго, и уже, как старая кляча устав, он попытался было облегчить стойку, как грубый мат и вновь команда:
– Я как сказал стоять?!
– Стоять смирно, по центру.
– Вот так и стой.
– Есть так стоять, гражданин начальник.
У Тоты уже стали затекать ноги, и он думал, что вот-вот упадет, как послышалось некое движение, сами охранники выпрямились. Издали послышались по-господски чеканный шаг, команда «смирно!».
Крепкий, плотный, краснощекий майор, широко расставив ноги, встал перед заключенным; с ног до головы, словно на базаре оценивает, осмотрел Болотаева.
– Чечен? – грубо процедил майор.
– Так точно, чеченец, гражданин начальник, статья 159, пункт 3–4 – «особо крупное мошенничество при отягчающих обстоятельствах».
– Это сколько ж ты наворовал, используя служебное положение?… Срок? – гаркнул офицер.
– Двенадцать с половиной лет, гражданин начальник.
– Мало. Я бы навсегда упек. – Начальник, уходя, ещё раз искоса глянув на Болотаева, заключил: – Так мы и сделаем.
После такого прогноза жить нелегко, а в маленькой камере-каморке как в гробу.
Холод. Сырость. Почки заныли, мозги оледенели. За века скопившаяся, смрадная вонь параши, которую даже свежий слой хлорки не убивает, глаза щиплет. Дышать тяжело. Особенно поначалу. Полумрак – лишь тусклый свет над дверью.
Всего пять метров по периметру. Маленькая, металлическая полка вместо лежака, которая специально не поднимается, чтобы не было места даже сделать шаг.
Тоска. От безысходности заключённый ложится на эту ещё более леденящую полку. Скручивается калачиком, пытаясь хоть как-то согреться. Тишина. Поистине гробовая тишина, и даже слышно, как внутри тебя всё урчит – это бактерии и микробы, тоже проголодались, им тоже холодно и противен такой ты, и они начали оттуда тебя поедать, у них жизнь кипит, газы выходят, ты начинаешь гнить, разлагаться во всех отношениях. Это почти что могила, даже ещё хуже, ибо ты ещё на что-то надеешься, ещё веришь в людей. Точнее, не в людей, а в эту дверь, в эту старую, проржавевшую, но ещё мощную, холодную дверь, – что она вот-вот откроется, дунет свежий воздух и появится надежда на жизнь. И она появилась.
Вечером так называемый ужин принесли. Не дверь, а окошко со скрипом раскрылось. Как положено, Болотаев резко вскочил, встал по стойке «смирно», крикнул:
– Благодарю, гражданин начальник.
Надзиратель тоже, как положено, глянул в камеру.
Из-за полумрака Тота не очень четко видит черты лица, однако что-то новое интуитивно по взгляду надзирателя уловил.
– У тебя сегодня пир, – почему-то недовольно выдал надзиратель, – праздничный ужин земляк прислал.
Ужин действительно праздничный и по аромату, и по весу, и по разнообразию – кусок вяленого курдюка, три зубчика чеснока и настоящий чай с печеньем и конфеткой.
За последнее время, как Болотаева задержали, это был действительно праздник и пир. И дело не столько в еде, хотя он за это время очень исхудал и постоянно испытывал голод, а более в том, что кто-то и так неожиданно проявил о нём заботу, которая на этом не закончилась. На ночь, через то же окошко, ему просунули какое-то колючее и вонючее одеяло, которое могло просто сохранять жалкое тепло от его тощего тела, но ему казалось, что это одеяло его согревает.
С первого дня ареста он постоянно удивлялся: почему его родственники, друзья, коллеги, а впрочем, и все человечество не встает на его защиту, на борьбу с этим беззаконием и подлогом, ведь он не виноват? Однако никто о нём не заботился – по крайней мере он так думал, и так оно и было… И вот, когда казалось, он на самое дно изощренной российской тюремной системы упал, ему какой-то «земляк» подал руку помощи в этой глуши; накормил, отогрел, взбодрил.
В этом царстве холода и тьмы появился человек, появилась душа, появилось добро. Не просто спасителем, а чуть ли не Богом представлялся этот «земляк» в воображении Болотаева, и, когда его в первый раз вывели на воздух, в небольшой обрешеченный вольер, он сразу же определил, кто здесь хозяин, то есть его земляк.
Вопреки ожиданиям Болотаева, «земляком» оказался не чеченец, а грузин, и не какой-то там молодец-богатырь, а очень худой, сгорбленный зэк.
Двое из блатных подвели Болотаева к «земляку».
– Здорово, батоно, – приглушенно-прокуренный бас. – Георгий. Не святой, но Георгий. А тебя как? – Он протянул руку.
– Тота. Болотаев Тота.
– Странное имя. – Зэк очень внимательно осмотрел новичка. – И дело твое странное. С такой историей так далеко не завозят. Либо ты так много спёр, либо… – Он сплюнул. – Даже не знаю. Сюда фраеров не доставляют.
– Может, он за террор? – подсказал рядом стоящий блатной.
– Бабки, бабки, – другой зэк.
– Какой террор? В бабках дело.
– А ну пошли отсюда, – тихо процедил Георгий.
– А может, как чечена? Всё-таки война. – И чуть погодя: – А капиталец должен у тебя быть, должен. Колись, земляк. А то я вот-вот откидываюсь, а бабки там нужны. И тебе, Тота, помогу.
– Клянусь, это не так, – почти дрожит голос Тоты.
– Да, – после некоторой паузы постановил старый зэк, – либо ты прирожденный артист, либо это правда. Если второе, то очень печально. Для тебя печально… Ну и для меня тоже. Думал, что хоть под конец одного «пузатого» прислали. Судьба сжалилась… Нет, и тут не везет. – Он смачно сплюнул.
– А я по первому образованию артист, – вдруг выдал Тота. – Я окончил Тбилисский институт культуры, батоно Георгий. – Тут Тота поздоровался по-грузински и ещё сказал несколько слов.
– Вот это да! – удивился зэк. – Так ты знаешь грузинский?
– Немного знал, многое позабыл. Столько лет прошло.
– Так ты артистом не стал?
– Нет. – Голос Тоты оживился.
– Почему?
– Понял, что никогда не стану, как Махмуд Эсамбаев и тем более как Муслим Магомаев.
– Твои кумиры? – ухмылка в тоне Георгия.
– А разве есть такие, кто их не любит, не ценит? – возмутился Тота.
– Здесь есть. Почти все… Хе-хе, так что и ты не болтай, что артист.
Болотаев ничего не сказал, но по гримасе видно, как он недоволен. А Георгий в том же небрежно-надменном тоне продолжает расспрос:
– А какое у тебя второе образование?
– Финансовая академия.
– Вот это да! – удивился Георгий. – Артист-финансист – какая адская смесь. – Он вновь стал оценивающе рассматривать Болотаева, а последний вдруг взмолился:
– Можно письмо на волю?
– Помогут? – искоса глянул Георгий, ухмыльнулся.
– Помогут, – прошептал неуверенно Болотаев.
– А что до самого Севера и Сибири не помогали? Хе-хе, отсюда просто так никто не выбирался, даже декабристы после смерти Николая I, будучи графами и князьями, не смогли.
– Я не декабрист; не бунтарь, не вор и не мошенник.
– Это очень плохо. Для того, кто сюда попал, плохо.
– Я не виноват!
– Все мы так говорим, попав сюда. – Георгий вновь смачно сплюнул. – Отчасти правда в этом есть. Потому что на воле гуляют гораздо худшие представители хомо сапиенса. Однако жребий пал на нас. Не повезло… А впрочем, что бы мы ни болтали, древняя поговорка верна – человек там, куда сам себя поставил… Понял, земляк?
– Ага, – кивнул Тота, – но я ничего не своровал.
– Ничего ты не понял, – стал очень сух голос зэка. – Ты сидишь за крупное мошенничество. Огромные деньги у государства исчезли.
– Не я… – тих голос Тоты.
– Если не ты, то кто-то ведь присвоил, а на тебя повесили… Вроде так получается?
– Конечно, так. Это несправедливо! Я буду писать…
– Ха-ха! – усмехнулся Георгий. – Вот эти кляузы, тем более от чеченца, а идет с вами война… Вот они и загнали тебя сюда, в самое страшное болото.
– Я буду бороться. Я это так не оставлю, – тихо говорил Тота.
– Через двенадцать лет выйдешь и отомстишь?
– Нет! Я здесь не выдержу. Что делать? – ещё глуше и жалобнее голос Тоты.
– Как-то бороться, – подсказывает старый зэк. – Ведь есть родные, близкие.
– В том-то и дело, что родных почти не осталось. Вначале раскулачили. Потом эта депортация, точнее геноцид, когда всех чеченцев выселили в пустыню Казахстана, – почти все померли. И вот вновь одна война, вторая, столько жертв.
– О-о! Беда! – сменился тон Георгия. Он долго о чём-то думал, а потом спросил: – А ты наверняка эту свою обиду где-то прилюдно ляпнул.
– Не «ляпнул», а сказал.
– Во-во. Теперь всё понятно.
– Я правду сказал.
– Здесь это минус, а не плюс.
– Это несправедливо!.. Я буду. – Тут Тота надолго задумался, замолчал и после выдал, как очень большой секрет: – У меня есть знакомые.
– Да? – старый зэк оживился. – А они богаты?
По лицу Болотаева было заметно, что этот вопрос оскорбил его, а Георгий сухо продолжил:
– В России, а тем более здесь только деньги – сила и власть.
– Что делать?
– Что делать? – усмехнулся зэк. – Терпеть.
– Двенадцать с половиной лет?! Терпеть это? Почему я не уехал из этой страны?
– Скулить не надо. Это не поможет, а наоборот.
– Что делать?
– Что делать? Хе-хе! Как Мюнхгаузен за волосы, ты сам себя из этого болота никогда не вытащишь, а ещё хуже будет, если кляузы будешь сочинять. Жалобщиков нигде не любят. Это тебе не Европа, где есть человек и права человека.
– Боже! Как вы мне помогли, – вдруг блеснули глаза Тоты. – В Европу как бы весточку доставить? Одной знакомой.
– Бабе? – усмехнулся зэк.
– Она ценит меня.
– Хе-хе, ценила бы, уже была бы здесь, как жены декабристов.
– Так она не знает.
– А узнает – примчится? И что она сделает?.. Хоть богатая?
– Нет. Но она…
– Любит тебя?.. С кем-нибудь она сейчас, а любит тебя.
Тота ничего не сказал. Нервно задергался.
В это время, как и века назад, зазвонил колокол. Прогулка закончилась, и старый зэк подвел итог:
– Смотри, земляк. Декабристы были графы, князья, и их охраняли такие же графы и князья. Всех истребили. Ныне что сидят, что охраняют – одно отребье, и по-честному, те, кто сидит, по понятиям даже выше. И запомни – это самый центр Сибири, тупиковая глушь. Здесь всё сурово. Почти девять месяцев зима – холод и вьюга по камерам гуляет, а чуть-чуть лето – хуже зимы, когда в тех же камерах комары, слепни и мошкара и тогда о зиме мечтаешь.
– А вы сколько лет здесь? – выдал Тота.
– Всю жизнь, – печально улыбнулся Георгий. – Тебе это не надо.
– Не надо, – просит Болотаев. – Что делать?
– У прокуроров, судей и прочих господ помощи не ищи – ещё хуже сделают.
– Это я уже понял.
– Тогда терпи, земляк. Пока я здесь, поддержу. Но ты более нюни не распускай. Держись, чечен. Не ты первый, и не впервой вы в Сибирь попадаете.
Этот разговор, особенно последние слова старого зэка, задели за какие-то чувства… Буквально по-новому он стал смотреть на этот мир, в котором отныне осталось только два цвета – черный и белый, и этот белый цвет, как белый свет, надо выискивать, о нём мечтать, к нему ползти.
…С самого начала, когда его внезапно арестовали, Тота думал, что это просто какое-то недоразумение и его вот-вот освободят. Однако всё завертелось в таком головокружительном вихре, что он даже не мог толком поверить, что это не сон, а явь. Да, он в тюрьме. И если у других сокамерников следствие длилось месяцами, а то и годами, то его буквально за считаные дни осудили и погнали по этапу.