– А волны?
– Так же и волны. Сегодня они мутно-зелёные, а завтра придут другие. И ты такой же – каждый день другой. Вчера ты был весел и расспрашивал об обитателях моря, а сегодня сидел на берегу и молчал, о чём-то думал в печали.
Не видел Башшар и Священной книги, которая могла дать представление о солнце, закате, сочной синеве ормузских слив. Да и сам Коран он держал в руках только однажды, когда имам Хатиб, настоятель кафедральной мечети, разрешил ему прикоснуться к гладким листам тёплого пергамента. Быстрые чуткие пальцы его пробежали по поверхности, ощущая незначительные выступы и углубления. Но знаков Корана он не ощутил.
Башшар знал, что знак «алиф» был прямым, как посох или стан человека, что «лям» напоминал локон, а «мим» – приоткрытые губы. Он мучительно искал их на гладкой поверхности, просяще открывая рот, и в исступлении беззвучно шептал:
– Господи, смилостивься надо мной, дай мне виденье цвета прибрежной волны, восходов и закатов солнца, лиц людей и твоих бесконечно мудрых знаков. Я свидетельствую, что нет никакого божества, кроме тебя, единственного, что нет у тебя товарищей.
Часто нашёптывая слова своей молитвы, он вдруг ощущал режущую тоску от одиночества Бога, и ему становилось нестерпимо больно за него, всемогущего и всевидящего, не знающего радости общения с другими.
Однажды резчик, работавший на строительстве мечети, показал ему буквы, высеченные на камне, и с тех пор он уже знал, что отдающее звоном стали «бисмиллахи –р-рахману-р-рахим» – «во имя Аллаха милостивого и милосердного» – стоит, будто ряд непоколебимых воинов, с прямыми и жёсткими пиками и кривыми саблями, представляя неизменное воинство перед тесно сбитыми рядами сур Корана.
«Эта книга, – читал он, – в которой нет никаких сомнений, является руководством для благочестивых, тех, кто беспрекословно поверил в невидимое»….
Он верил в невидимое и знал, что оно есть, как реальность, существующая и меняющаяся, определяющая всё его бытие. Он пять раз каждый день читал заученные суры Корана, то припадая к земле, то вознося открытые губы к невидимому небу, где должен был сверкать невиданным блеском трон Всемогущего, всевидящего и одинокого Бога, создавшего из ничего вселенную, человека из звучащей лучшей глины. Он вдохнул в него душу для того, чтобы человек, частицей Его дыхания, мог познать суть Его и, творя добрые дела, вернуться к Нему, в прохладные сады с прозрачными реками, туда, где он будет вечно пребывать, наслаждаясь невиданной красотой.
«Никто не может быть одиноким, – думал Башшар, – даже Всемогущий создал ангелов из света, джиннов из глины, чтобы не быть одиноким в необъятной, им же созданной, вселенной».
Свой насущный хлеб он получал от тётушки, ничего не жалевшей для убогого, а Башшар делился им, всякий раз испытывая радость и ожидание свершения долгожданного чуда.
Вскоре Коран не был такой уж редкостью. Из Согда-Самарканда и Ходжента стали привозить в большом количестве бумагу. В Басру, где пользовались папирусом, бумага попала уже давно, ещё в пору первых мусульманских походов на Хорасан. Иногда персидские купцы привозили китайскую бумагу через Индию. Пользовались ею немногие из мусульман, но уже отдельные суры Корана, записанные на листах-киртас, встречались в отдельных богатых домах. Шершавую хрусткую бумагу имела и тётушка, хранившая её вместе со своими драгоценностями.
Когда появилась бумага, Коран стал достоянием многих, и люди могли уже прочесть его в полном виде. Но к этому времени Башшар знал наизусть уже почти всю Священную книгу, поражая близких своей превосходной памятью.
Он действительно стал многое понимать в окружающем его мире, закрытом от него тёмной завесой тёмной ночи. Но видеть он не стал.
Тогда-то и сложились у него строки стиха:
Я слеп от рожденья, но было дано
Другим озариться мне светом:
Сомнений житейских я мутное дно
Мог видеть прозреньем поэта.
Вы видите землю в любые концы,
И купол небесный открыт перед вами.
Как часто вы, люди, душою слепцы,
И часто слепые всё видят сердцами.
Весь мир полон скрытых и явных чудес,
Сияния красок и отблесков света,
Но ключ ко вселенной и чуду небес
Хранят в своём сердце тревожном поэты.
Башшару казалось, что он недостаточно прочен в вере, твёрд в своей молитве. По временам, изнурённый поклонами, он просил милосердия к себе – хоть маленький лучик прозрения – и тогда ему казалось, что он видит прикрытое серым бедуинским платком суровое лицо Аллаха, непоколебимого в своём решении и воле.
– Господи Всемогущий, милостивый и милосердный, сжалься надо мной. Не делай меня искупительной жертвой чужих прегрешений… А что такое грех? – думал он.
Башшар знал, что есть вещи запретные и дозволенные для верующего, но ещё он знал со слов благочестивого старика-соседа, что где-то в той стороне, откуда ежедневно восходит несущее зной раскалённое солнце, высоко-высоко под божественным троном высится огромное вечное дерево – Сидрат ал-мунтаха, на листах которого расписаны судьбы всех людей, что были или когда-то будут, расписаны все их дела и поступки.
«Значит, и моя слепота, и эта молитва, и мой разговор со старцем». Тогда никто не виновен перед Богом за совершённый поступок, и не волен быть человек язычником или мусульманином, арабом или варваром-аджамцем, как часто его, Башшара, называют родичи из племени Укайль. Так какая же разница между Господом ислама и той силой, в которую верили старые арабы?
Однажды он спросил об этом у благочестивого старика-соседа:
– Старые арабы, – ответил он, – чувствовали, но не знали, забыли его, и только в благости своей он даровал Священную книгу на арабском языке, чтобы она стала руководством для благочестивых, кто уверовал в Него, невидимого, но проявляющегося во всём, пролившего свой свет на людей.
– Так почему же он не пролил его на меня?
– Он даровал тебе свет разума и ещё что-то, чего не имеют другие, не имею я. Это стремление к свету, память на чужие речи и умение нанизывать слова на нити ожерелий. Хороший мастер-ювелир всегда знает ценность и подлинную красоту каждой жемчужины и умеет найти ей место так, чтобы она придавала блеск всему ожерелью.
Если ты познаешь ценность каждого слова – станешь хорошим поэтом, а если сумеешь согреть его силой веры и добра – станешь великим. Обретёшь вечную жизнь и прозрение.
Башшар любил сиживать на войлочной кошме у сухонького набожного старца из тех, кто ещё помнил первых мусульман, учился у одного из прославленных улемов Ансы и сам с юношеских лет собирал все предания о жизни пророка.
В доме Абу Бакра собиралось много людей. Приходили, чтобы послушать о словах и делах пророка. Иных он сам звал, чтобы в конце долгой, дотошной беседы записать ещё одну историю о пророке, которую принёс собеседник, знавший её со слов уважаемых, не вызывающих недоверия, людей.
К некоторым преданиям Абу Бакр Сирин относился осторожно: исходившие от очень почтенных лиц, они по каким-то причинам не записывались всё же сухоньким стариком, умевшим цепко удержать всё в памяти. После ухода гостя он вставал и долго ходил по просторному покою, теребил свою жёсткую бороду, шептал какие-то непонятные слова и спрашивал себя: «А зачем он мне это рассказал? Если и было такое, то имеет ли оно значение для людей? Сохранять нужно достойное и укрепляющее веру, а не минутную слабость и то, что было продиктовано горькой необходимостью».
– Учитель, – спрашивал Абу Бакра Башшар, – а мог ли пророк обречь на страданья другие племена арабов, если он сам был араб и пророк Милосердного?
– Он выполнял только волю его, а в остальном он был всего лишь человек.
9.
Башшар знал много преданий о пророке, а постоянные беседы в доме Абу Бакра Сирина дали ему знание того, как строился весь мавзолей этих рассказов, в котором плотно закрывались все щели для сомнений и кривотолков. Но вместе с тем, в другом квартале, ал-Аджам, где жили не арабы, рассказывали и другие предания, шёпотом говорили о коррупции арабской знати, разврате, мести друг другу, борьбе за власть и богатства. Те, что призывали мусульман к воздержанию во имя светлой вечной жизни, держали наложниц в своих закрытых женских половинах, писали доносы на близких, делали сиротами их детей, а затем отнимали последний кусок у сирот и вдов.
Да и весь город был разделён на три части. В богатой жила мусульманская элита, знать и духовенство, и сам наместник, близкий к правящей династии. Здесь были лучшие дома и мечети, чистота и прохлада. В другой обитали арабы из разных мест и племён.
Поначалу они размещались родами, образуя свои строго замкнутые кварталы, сторонясь инородцев. С годами границы между кварталами стирались. Город заглушал память о прошлой обособленности, ставил в зависимость одних от других.
Арабские кварталы роднились, но жили жизнью иной чем те, что входили в третью, не арабскую часть – Аджам. Здесь ютилась многоликие и многоязычные колонии аджамцев-персов, дейлемитов, табаристанцев, а также армян, индийцев, греков, евреев, сирийцев и чернокожих, выходцев из разных краёв, исповедовавших разные верования и говоривших на различных языках.
Многие из них были коренными басрийцами, потомками жителей Тиридона, внешне очень мало похожих на степных, пухлогубых арабов. Даже под горячими лучами солнца они набрасывали на курчавые головы платки – куфии, не обматывали их длинными узкими полосами ткани, как это делали городские арабы. Их бронзовые, с налитыми мышцами, торсы мелькали в густой, пёстро одетой толпе базара, у лодочных пристаней, когда огненное солнце садилось где-то далеко в знойном мареве пустыни.
Но и эта часть старого города дробилась на свои обособленные кварталы иудеев, христиан, сабейцев, и каждый квартал готовил свои любимые кушанья, свои сладости, пел свои песни, хоронил своих покойников на своих кладбищах.
Многие персы уже перешли в ислам, но немногие из них покинули эту часть города: только те, что сумели сохранить богатства и при помощи подачек, подкупов, лести занять доходные и престижные места.
Те, которым удалось войти в сговор с наместником или его родственниками и кто принял ислам, сразу же после прихода арабов селились в богатой части, подле своих властителей, однако, своих умерших, захоронив вначале по мусульманскому обряду, тайком откапывали и увозили на старые кладбища, чтобы перезахоронить по всем правилам своей старой веры.
Башшар жил среди арабов в аристократической части города, благодаря богатству и положению тётушки. Каждый раз, когда она отправляла его в мечеть или послушать речи людей набожных и твёрдых в вере, посылала вместе с Башшаром служившего при ней молодого сабейца.
Сабеец охотно уходил с Башшаром в город. Это всегда был хороший повод, чтобы избавиться от бесконечной ругани чопорных и заносчивых хозяев. Он не мог терпеть их манеру поучать, есть, пить, одеваться и ругать всё не арабское. К Башшару сабеец не питал отвращения, так как знал, что он не араб, да и сам слепой юноша не был жадным и часто делился с ним куском лепёшки и жирной бедуинской похлёбкой.
На первых порах Башшар ходил с ним в дома учёных арабов. В тесном кругу, состоявшем, как правило, из нескольких постоянных его членов, а также заезжих любителей споров о подлинных достоинствах веры, а иногда – случайных гостей, богатых стариков, томившихся бездельем или смутным и беспокойным предчувствием вечной разлуки с тем миром, который, как уже знал Башшар, был только временным прибежищем человека и колыбелью его будущего, толковали непонятные айяты Аллаха в Коране и слова пророка.
Отпустив сабейца, Башшар пристраивался в каком-нибудь укромном местечке. Многие уже знали, что этот, неприятный с виду, изрытый язвами оспы, вольноотпущенник племени Укайль, пытавшийся состязаться с самим Джариром, зарекомендовал себя неплохими панегириками и сатирами.
Внутренне многие побаивались его злых стихов. Пущенные по городу, они становились для многих страшнее эпидемии чумы. Башшар умел подметить в человеке то, на что мало обращали внимание другие, и что каждый тщательно скрывал, как дурной недуг. Поэтому он был вхож во все аристократические дома Басры. Люди со спокойной совестью, жизнерадостные и добрые по натуре, впускали его охотно.
– Заходи, заходи! Может быть, прочтёшь что-нибудь из своих стихов, порадуемся своим и чужим гадостям, – приветствовал Башшара хозяин-хаким. – Не знаю, воздаст ли тебе Аллах добром за твои шутки, либо этот груз унесёт тебя при переходе в лучший мир в геенну огненную, но в том, что другие, с их пороками, описанными тобой, не попадут в мир счастливых под тени райских садов, нет никаких сомнений.
– Как же мне расплачиваться за стихи, если вся моя жизнь и мои стихи ещё до моего рождения расписаны на вечно хранимой скрижали?
– А ты думаешь, что они записаны арабским языком по всем правилам произношения племени Укайль?
– А как же! Всё достойное записано на чисто арабском языке, только вот неизвестно, на каком языке говорил Адам, да будет над ним мир. Тогда ещё не родился родоначальник арабов Йараб, который сотворил новый язык, чтобы не понимала его та, что вскормила его своей грудью. Дети же Йараба, все арабы, то шепелявили, то бубнили, то произносили слова так, будто их укачала морская волна, лишь племя Укайль умело произносить речь своего предводителя правильно, по всем правилам грамматики, хотя само значение слова «грамматика» Йараб не сумел им объяснить, так как тогда ещё не было близкого моей душе племени Укайль, как и племени Курайш, благословенного потому, что оттуда вышел наш пророк, да возблагодарит его Аллах!
– Что ты плетёшь, Башшар, ведь сказано: «Верующий тот, кто уверовал в то откровение, что ниспослано тебе, и в то, что ниспосылалось до тебя». В каждое время Аллах посылал откровение на языке избранного им народа, – возразил Башшару человек из глубины прохладного покоя.
– А на каком же языке было ниспослано откровение Адаму, да будет над ним мир?! Всемогущий даровал ему знание всех вещей. Непонятно только, знал ли Адам все арабские названия верблюда, если сами арабы в них путаются, и знал ли он названия сабель и мечей, которые придумали его потомки, чтобы убивать друг друга?
– Читай Коран, и ты найдёшь в нём всё, Башшар, – уклончиво ответил хозяин, проводя юношу в дальний угол, устланный толстым персидским ковром, вывезенным им из дальних районов Хорасана.
Рядом с Башшаром сидел пожилой, но ещё крепкий человек с ровным и спокойным дыханием. От его одежды тянуло острым запахом конского пота, горькой полыни и других трав, каких никогда Башшар не встречал в Басре и арабской пустыне. Башшар протянул руку в его сторону и нащупал жёсткие края грубой суконной одежды, затем его пальцы дотронулись до спокойной руки соседа.
– Хочешь знать, кто я? – спросил он.
– Меня волнуют запахи трав в твоей одежде. Я чувствую, что ты не питаешь ко мне отвращения. Одни сторонятся меня из страха, другие – из брезгливости.
– Человек не должен питать отвращение к телесным недугам других – следует скорбеть и помогать убогим. У тебя, пожалуй, больше оснований не касаться меня: лучшую часть жизни я только тем и занимался, что калечил и делал убогими других. А запахи? Ты прав: они из других, нездешних мест. Вчера я прибыл в Басру с Востока.
У говорившего был густой чистый голос. Судя по выговору, он был выходцем из Мекки. Речь его была степенной и мягкой, как поступь верблюда по зыбким склонам барханов.
– А почему нужно скорбеть над недугами? – спросил другой, скрипучий, как колесо египетского наура, голос. – Недуги, как и радости, приходят по воле Всевышнего.
– Даже скрипучий голос, выдающий дурной характер?
Башшар хорошо знал этого человека. Ловкий и вероломный, он был наперсником самого наместника. При помощи тёмных интриг, как говорили в Басре, он сумел очернить многих порядочных горожан и устранить их от дел в провинции. Говорили, что наместник не произносил ни одного слова, не посоветовавшись с ним. Считался он и самым важным для него авторитетом по делам вероучения. Коран он, несомненно, знал, но, читая его, всегда допускал такие ошибки в произношении, что даже персы, освоившие арабский недавно, с большим удовольствием передразнивали его в присутствии арабов.
Последнее время он тайно брал уроки языка у одного корейшита, но в минуты гнева и брани всем становилось ясно, что он ничего общего не имел с аристократической Меккой.
– Характер выдаёт не голос, а слова, как гадюку – не шипенье, а её укус.
Башшар знал, что сейчас наступит тот неприятный миг, когда его захлестнёт тяжёлая волна удушья, и он унесётся в зелёную клубящуюся бездну. Он заёрзал на пухлом персидском ковре, провёл рукой по подбородку и горлу и, высоко подняв голову, раздувая ноздри и сплёвывая по сторонам, прочёл:
Не наделил осла Аллах
Приятной речью корейшита,
Но он ревёт, трубит всегда,
Пока не вытянет копыта.
В просторном зале застыла тишина, такая напряжённо звонкая, что Башшар слышал глухие удары сердца соседа, и его не испугал гнев Убайдуллаха, как звали губернаторского наперсника, лица которого он не видел.
– Отчего у тебя так громко стучит сердце? – полушёпотом спросил сидящий рядом.
И вот, в тишине, предвещающей бурный скандал, раздался приглушённый голос Башшара:
– Неужели ты слышишь его?
– Не знаю. Говорится, что сердце – вместилище памяти, а почему она по временам стучится в нас громко, а по большей части – еле слышно, не знаю. Об этом нужно спросить нашего хозяина. Он-то ведает тайны человеческого тела.
Между тем хозяин бросал растерянные взгляды то на Убайдуллаха, чьё лицо покрылось серой желтизной, а тонкие губы натянулись, как тугая тетива лука, то на Башшара, высоко поднявшего голову с красными наростами вместо глаз и внимательно вслушивавшегося в тишину.
– Сердце – не только вместилище памяти, но и помыслов. В сердцевине его есть место, где хранится самая чистая часть души человека – его совесть.
– Я пришёл к тебе как гость, а ты позволил, чтобы меня оскорбил какой-то безглазый перс, – взорвался Убайдуллах и, поднявшись со своего места, направился к двери.
– Дорогой Убайдуллах, разве обидел тебя я или кто-нибудь из моего семейства? Башшар – такой же гость и мусульманин. «Нет разницы у Бога между арабами и аджамцами, ставшими на путь ислама». То, что сказал Башшар, я не принял на твой счёт, да и кто поверит, что такого умного и проницательного человека, как ты, Убайдуллах, можно сравнить с ослом. Но если бы это и было так, то ты достаточно красноречив, и по старому бедуинскому обычаю можешь защищать своё достоинство, состязаясь в острословии.
– И всё же я не забуду этой обиды, – уже в дверях бросил Убайдуллах.
– Не поддавайся гневу, человек, ведь сказано в Книге Всевышнего: «Гнев – плохой советчик».
Башшар уже при первых словах Убайдуллаха порывался сказать что-то резкое, но сидящий рядом, тот, что прибыл из дальних восточных земель, положил свою тяжёлую руку на его хрупкое костлявое плечо.
– Не стоит, Башшар, слова – не стрелы, они даны человеку для дружбы.
– Человеку даны и хорошие и плохие слова, да и сам Всемогущий милостив и милосерден. Пусть белое пристанет к белому, хорошее – к хорошему, а плохое – к дурному.
– Не думаю, Башшар. Благое не погубит достойное, но никогда злом не истребится на земле скверна.
– Но вырывая плевелы, спасаешь хлеб.
– Если ты точно можешь отличить хлеб от сорняков. Человек немногое видит. Разве только тогда, когда на него нисходит озарение.
Хозяин дома, учёный богослов, знаток целебных трав, занимающийся лечебной практикой, ждал гостей. Собственно, на эту встречу и приходил Убайдуллах, чтобы послушать толкования слов известного Абу ибн Саъда, который часто захаживал в этот дом.
– Прошу вас посидеть, пока я распоряжусь о приготовлении угощения.
После ухода хозяина они некоторое время сидели молча. Мысли Башшар от мимолётной вспышки гнева путались, разбегались, и он никак не мог согнать их в один ряд, как бестолковый пастух – своё стадо.
– Ты не знаешь этого человека, а поэтому, наверное, мой наскок на него не совсем понятен.
– Его я не знаю, но подобных ему встречал немало. Тень вражды между мусульманами уже давно разделила всех нас, не говоря уж о том, что объединяя именем Единого народы и вселяя в них веру в рай для благочестивых, мы сами не заметили, что чужие матери пугают нашим именем своих детей. Первые, что утверждали веру, не нуждались ни в почестях, ни в славе, и с именем Аллаха умирали в заснеженных горах Армении, в песках Хорасана и далёком Мавераннахре. Вторые уже хотели и славы и почестей, а последующие волокли пленных и захватывали земли, считая себя наместниками Аллаха.
В семнадцать лет я сел в боевое седло и сорок лет не выпускал древко копья. Возбуждённый и радостный от того, что подо мной бьётся сильное мускулистое животное, от того, что я гибок, ловок и полон неукротимой силы, что у меня – остро отточенная сабля и упругое копьё, что я могу решать жизни чужих мне людей, и, наконец, в кровопролитном бою я умру, как мужчина, и получу вечную радость видеть непреходящую красоту господнего света, я с пылающими глазами внимал призыву: «Да будет славен Аллах, возвысивший ислам мечом воинов за праведную веру, возвестивший в своей Священной Книге о помощи и победе всех мусульман, а он ведь рассыпает свои щедроты над мирами! Если бы он не вооружил людей против людей, земля бы погибла!»
С тех пор я не знал жалости ни к себе, ни к другим. Думал только том, что когда-то вернусь в родные места, и толпы сородичей встретят меня, мученика веры, всплеском восторга и почестями. Но сейчас понимаю, что тех, кто мог бы меня встретить, либо уже нет, либо наши дороги так разошлись, что мы пройдём мимо, не узнав друг друга, как души в лучшем мире.
Поначалу я представлял себя с саблей в руке, умирающим на поле боя. Кругом безбрежная степь, и до самого края горизонта, окрашенного в ярко-зелёный цвет, лежат в кольчугах и без кольчуг окровавленные тела, и я покидаю земную свою оболочку, распростёртую среди этих тел, и стремительно несусь, минуя луну, яркое солнце и звёзды, туда, где всеми цветами радуги искрится вечная обитель, и меня встречают мой старый, погибший ещё в борьбе с хариджитами, отец и его многочисленный братья, а у шатров, разбитых под тенью густых пальм у берега тихой реки с прозрачной, как слеза, водой, стоят большеглазые статные девушки нашего племени и смотрят с восхищением на меня.
Потом я не хотел умирать или, если доведётся, то лучше всего – в родных краях, среди тех холмов, где прошло моё детство.
– А разве не безразлично, где тебя захоронят? Человек создан из глины, и какая разница, куда бросят её после нас?
– Выходит, нет. Не безразлично, если человек любил свою мать и любит своё детство.
– Любить прошлое, как и будущее, невозможно: любить воспоминания – такое же праздное дело, как и любить иллюзии. Для меня лично и то и другое покрыто мраком. Ты долго был в чужих краях. Расскажи лучше о своей жизни. Я знаю, что мой отец – заложник из Мавераннахра, и если ты там был, расскажи об этом крае. Только правду, и так, чтобы я увидел его, и то, что принесла ему истинная вера.
– Я воин, а не поэт, а поэтому могу рассказать лишь то, что видел. В 86 году ал-Хадджадж, командовавший всеми завоеваниями на Востоке, послал Хорасанскому наместнику Кутейбе ибн Муслиму свежее подкрепление, набранное в Басре, Куфе и Хиджазе. Вместе с большим войском и обозами, мы прибыли в Балх, где стояла наша армия, готовившаяся к переходу через Джейхун.
Сам Балх был в ту пору не больше Басры, но от скопления войск и обозов казалось, что вблизи города нет ни одного необжитого места. Вокруг горели костры, и вечерами над долиной висел голубой дым до самого горизонта. После предрассветной молитвы начинали двигаться в разные концы конные разъезды, поднимая густую жирную пыль. Рёв верблюдов и ржанье коней смешивались с криками людей, озверевших от жары, шума и предчувствия крови.
Кутейба отправлял одни и те же конные и пешие отряды к реке, и они, сделав круг, возвращались к ней по несколько раз снова, проделывая большие переходы. Позже я понял, что он хотел запугать жителей Мавераннахра, хотя и так наши войска были во много раз больше того, что могли они выставить против нас.
Уже в лагере я встретил земляков, успевших не один раз побывать в этой стране. У них были добротные кольчуги, оружие и кони, взятые в боях, и мне, вооружённому копьём и саблей, одетому в поношенную бедуинскую одежду, казалось, что передо мной богатейшие из шейхов. Каждый из них говорил о несметных богатствах городов Мавераннахра и о жителях, которые привыкли больше возделывать землю, копать оросительные каналы, чем браться за боевые топоры.
Так я понял, что борьба за правое дело вознаграждается на земле. Вскоре, как дальний родственник Кутейбы, я попал в его личную охрану. В том же году мы перешли Джейхун.
Кутейба, этот вероломный и коварный наместник Хорасана, стремившийся любой ценой положить к ногам омейядов плодородные земли за рекой, человек, не щадивший других ради этой цели, умел беречь своих людей. Он-то знал, что ему предстоит долгая и упорная борьба, исход которой могут решить не столько помощь Господа, сколько его коварство и хорошее знание людских пороков.
Ещё задолго до похода он собирал сведения об этих землях у купцов, охотно принимавших ислам и тайно исповедовавших свою старую веру, потому что нет более лицемерных людей, чем торговцы, и нет более равнодушных к святым идеалам, чем они. Впрочем, справедливости ради скажу, что торговцы видят несколько дальше других: они первыми чувствуют силу одних и слабость других, и без всяких угрызений совести откажутся от родных, если прибыль приходит из чужих рук. Изменяют обычаям быстрее горожане, чем пастухи и те, кто возделывает землю, потому что тот, кто не выращивал пальмы, не сеял хлеб и не лелеял виноградники, не гонял всю жизнь свои стада в поисках сочных трав, никогда не знал цену той земли, на которой вырос он и его деды. Одно дело держаться за богатства, другое – земля, которую ты возделал и на которой вырос.
Кутейба переманивал на свою службу особенно купцов-химьяритов, которых было много в Хорасане и Мавераннахре с давних времён. Они приносили ему точные данные о настроениях народа, о вражде племён и государей, о старых обидах, нанесённых ими друг другу, и их притязаниях на чужое имущество и земли.
Высокий, красивый, с небольшой, но уже седеющей бородкой, прикрывающей шрам на щеке и подбородке, оставленный сабельным ударом, он умел подчинять своей воле любого человека. Кутейба поначалу всегда долго и молча смотрел на собеседника. На его лице никогда не появлялось ни тени тревоги или гнева, ни блеска радости. Откинув чуть набок голову, он смотрел до тех пор, пока пришедший не начинал терять терпение и мужество.
Спокойствия его взгляда боялись все, чужие и близкие, и он всё знал о них, потому что у него повсюду были свои длинные уши и пронырливые глаза. Он не любил трусов ни среди своих, ни среди врагов, и всегда жестоко расправлялся с ними, как и с теми, кто хоть раз не уступил ему в долгой пытке молчания. Он не одаривал шейхов племён и военачальников, но всегда предоставлял им право грабежа и насилия после битвы.
Кутейба был прост в одежде, спал на пропахшей потом конской попоне и не носил никаких украшений. Он презирал богатую утварь и ел из прокопчённого котла, как простой воин, вытирая пальцы от жирного мяса балхских баранов о края своего суконного бурнуса.
Однажды он позвал меня к себе и велел подшить его сапоги. В это время, когда он в одних носках сидел на кошме, к нему пришёл богатый балхский купец. Дородный, чернобородый, одетый в зелёный, расшитый жёлтым шёлком, халат, опоясанный цветным платком, он выглядел рядом с Кутейбой эмиром. На его ногах были мягкие, согдийской работы, красные сапоги. После церемонии приветствия, которая в тех местах длится долго и прямого отношения к делу не имеет, купец обратился к молчавшему полководцу:
– Негоже столь великому человеку ходить как простому воину и самому чинить свою одежду. Правителя должны отличать от простых смертных голос, поведение, оружие, верховое животное и, конечно, убранство.
– Ездигирд, – ответил Кутейба, – обладал всем этим, когда мы располагали только верой. Только вера возвышает человека над простыми смертными, вера и безграничная преданность ей. Хороший халат украшает человека, но не делает его умнее или сильнее других. Красивое оружие не может сделать человека храбрым, а сильный голос – повелителем. Что же касается коня, то ты прав: в бою нужно иметь верного друга, и я его имею. Считай, купец, что, если я оденусь в иные одежды и украшу себя дорогим оружием, не буду есть из общего котла и стану смотреть на воинов с высоты славы победителя, значит, оставила меня вера в правое дело, и не будет больше Кутейбы.
После покорения Мавераннахра Кутейба вернулся в Балх в одежде, расшитой золотом, опоясанный саблей, рукоять которой украшали драгоценные камни, а вслед за ним шёл его караван с добром, взятым у богатых самаркандцев и бухарцев.
У каждого человека в жизни были такие минуты, при воспоминании о которых ему становится мучительно стыдно, и он содрогается, припомнив их. Ну а если не содрогнётся, то был он и останется бездушной скотиной, даже если и считал, что жил во имя великой цели.
– Мне непонятна твоя мысль, – сказал Башшар.
– Быть может. Я не знаю, содрогался ли при своих воспоминаниях Кутейба, но меня они преследуют постоянно. Не может всемогущий и справедливый Господь желать погибели людям за то, что они не поверили в его единство и всемогущество. Разве у него, велик он и славен, нет иной возможности убедить людей в своём величии и силе, кроме той, как поднять одни народы против других, одним ниспослать своё руководство, а другим – погибель от тех, что его получили. Господь в благости своей даровал людям своё откровение и открыл пути к нравственному совершенству, он дал людям оружие для защиты от диких зверей, но сами люди направили его друг против друга.
У моего прадеда было трое сыновей. Один из них уверовал в Священную Книгу и посланничество пророка по собственной воле. Другой – по принуждению, третий – по расчёту. От них пошли дети, и все они стали под разные знамёна в распрях среди мусульман. Внуки от первого по большей части погибли в боях за правое дело и были то с халифом Али, то с хариджитами, покинувшими его. Но умирали они с верой в то, что сражаются за праведное дело. Потомство второго было вовлечено в битвы и стало на сторону омейядов, противников Али. Они тоже гибли в завоеваниях и тоже считали своё дело правым, они ненавидели первых и верховодили. Третьи делали вид, что они с первыми, когда те были у власти, и со вторыми, когда они взяли верх. Они-то не погибали – они берегли и копили богатства, и потому первые и вторые шли к ним за помощью.