bannerbannerbanner
полная версияНезаросшая…

Владимир Демидчик
Незаросшая…

Полная версия

– Нет. Мы ушли оттуда утром.

– Видно, Рыжий знал, что ушли.

– Сколько их было, не говорил?

– Человек восемь.

– Откуда бы?

– От вас же! В Славкове арестовали Шусту: сын в полицаях служил. Ну и дали ему будто десять лет. А за что? Сына отдали в полицию, чтоб не угнали в Германию. А потом сами же немцы и угнали его. Говорят, там и убили за попытку к бегству. Парень-то был смирный, против партизан не ходил. Я это знаю. Сам в тех местах два года колесил.

– А Рыжий причём?

– К нему-то и пошёл младший Шуста, да ещё двух подбил с собой. «Все равно,– говорит, – и меня возьмут. Так что там гнить, что здесь – одинаково».

– Да, что-то не в лад вышло…

– Конечно, не в лад. Люди злы ещё от войны, а ты им – соли под хвост. Вон некоторые думают, что англичане придут, так, может быть, лучше станет. То немцы били, а теперь мы, восстановили свою власть, и тоже бьём. А по деревням слухи, как воши, ползут…. Убьёшь Рыжего – другой найдётся, и к нему потянутся Шусты. Деревня, браток, хитрая. Она выжить хочет. И Рыжему колбасы дадут, и тебя помаслят, а сами при этом думают: «Чтоб вы подавились!»

Яцук, к примеру, в годы войны помогал партизанам? Помогал. Прятал наших? Прятал. Сына в армию отдал? Отдал. А сейчас его в районе кулаком зовут. Это за что? Что сумел немецкий танк распилить да плугов наделать? Сумел хорошо продать, да двух коров, да коня заиметь? А вы его в кулаки сразу пишете!

Правду Яцук говорит: «Пойду в колхоз, если организуют. Чего я буду грыжу наживать? Вставать с петухами и ложиться позже всех? Отдам всё, и буду ходить, как все, и, как все, ничего не делать». А кому хуже от того, что у Яцука две коровы? Масло-то инструктор ест от яцуковых коров! Другого-то пока нет.

– Ладно, разболтались. Ты бы сам поостерёгся, – говорит жена Антона. – Неровен час, пойдёшь за старым Шустой. Хватит, что при немцах политикой занимался. Детей забросил, хозяйство. Хорошо, хоть Ивана сманил только в конце войны, а то всех бы в гроб вогнал. Хватит, натерпелись! Вы, пан Здралевич, не слушайте его. Вам в горнице постелить или на сеновал пойдёте?

– Пойдём на сеновал.

Засыпал я тяжело, чутко, прислушиваясь к ночным шорохам. Внизу сонно вздыхала корова, и по временам потревоженная курица что-то обидное выговаривала соседке. Хорёк спал, забившись под самую крышу, скрипя зубами, причмокивая, постанывая.

Не знаю, был ли это сон. Но я отчётливо и сейчас слышу этот голос. Он был глухим, сдавленным, просящим. «Генек! Генек!» Передо мной стоял окровавленный Цыган в длинной кавалерийской шинели. Сквозь пальцы, сжатые на груди, текла кровь. По правой щеке стекала тонкая струйка.

– Цыган!

Я вскочил, хватая автомат. Иван и Хорёк бросились к окошку сеновала.

– В чём дело?

– Здесь только что был Цыган!

В окошко лилось тихое безмятежное утро.

– Брось, приснилось.

Хорёк смотрел на меня, и я знал, что он думает о том же.

– Нет, я слышал выстрелы, Иван.

– Брось, показалось. Я сплю как сторожевая собака и слышу каждый шорох.

– Нет. Я слышал выстрелы и видел Цыгана. Что-то было.

– Сон, Здралевич. Ты что-нибудь слышал, Хорёк?

– Не знаю.

– Спускайся вниз. Иван, проследи, пока будем идти в деревню.

– Там, кажется, всё спокойно. Вы куда?

– Пойду в сельсовет. Попробую созвониться с городом. Может быть, что-нибудь узнаю о ребятах. На всякий случай пойди за нами следом – прикроешь.

Я шёл по деревенской улице, озираясь на зелёные палисадники, держа автомат наготове. Хорёк шёл по другой стороне. Нет, мы не шли, мы бежали этой длинной притихшей, будто вымершей за ночь, улицей…

Вот дом Голяка. В маленьких окнах белеют, как бельма, занавески. Покосившийся сарай с настежь раскрытой дверью вот-вот встанет и обопрётся на упавшие балки.

Хорёк застывает у массивных дубовых ворот. Слышно, как звякает цепь и раздаётся металлический скрежет кольца о ржавую проволоку. Собака почуяла «чужих». Хорёк перебегает дальше, показывая мне рукой, что всё спокойно.

Сейчас – мельница, ручей. Слышно, как в запруде бьётся о зелёные обомшелые сваи вода. Скрип. Стон.

Мы оба замираем с наведёнными автоматами, затем, крадучись, подходим к мельнице.

– Обходи справа. Я прикрою.

Хорёк обходит мельницу. Тихо свистит. Путь свободен. Мы пробегаем по сваям на другой берег. Пригорок. Ворота.

– Лисек! Лис!

Упёршись спиной в тяжёлое старое бревно и склонив голову с растрёпанными рыжими волосами, он сидит на примятой побуревшей траве. Глаза – как перегоревшая матовая лампочка, из уголка губ по подбородку тянется тёмная струйка крови.

Недалеко от него, раскинув огромные руки, лежит Ворона, а рядом с порогом сельсовета на ещё влажной от росы дорожке – Цыган. Автоматная очередь прошила ему живот.

– Хорёк! Они где-то рядом.

Я хватаю автомат и бегу на пригорок. Там, внизу, за ним начнётся поросшее низкой ольхой болото, потом ручей, и снова болото. Одним прыжком я перемахиваю через старый ивовый плетень. Откуда-то сбоку раздаётся звонкая очередь. Я вижу, как Хорёк, широко раскрыв рот, падает на куст сирени, загребая рваным сапогом ещё непримятую ярко-зелёную траву. Ещё очередь. Вижу, как по косогору пробегает Иван.

Затем взметнулся и вырос пригорок, закрыв собою полнеба.

И вот, Рыжий, сам Рыжий стоит передо мной.

– Ну что, Здралевич, больше года ты ходил по моим пятам. Узнаёшь меня? А ведь мы вместе учились когда-то.

– Как же ты стал бандитом?

– Бандитом? Я убивал, также как и ты. Вчера Цыган наткнулся на нас. Шестерых из своих я оставил на дороге. Это были хорошие ребята, Здралевич. Мне жалко своих ребят, жалко Цыгана. У него, как и у меня, не было другого выхода. Но я загнал его в тупик. И ты тоже пришёл в этот тупик…. У всех нас нет иного выхода, и мы будем убивать друг друга, пока кто-то не придумает дать отбой.

1960 год.

Дело №…

Усталый человек просмотрел последний лист допроса. Дальше шло медицинское заключение о том, что подследственный Валерий Максимилианович Рихтер, 1920 года рождения, умер от недостатка сердечной деятельности 20 мая 1946 года.

– И всё-таки, дело Рихтера незакончено. У него есть дети, и они захотят знать правду, – сказал усталый человек. Он ещё раз перелистал дело. С первой страницы на него смотрел суровый человек с открытым взглядом.

– Нет, это дело сдавать в архив нельзя.

……

– Как же вы стали полицейским, Рихтер?

– Я никогда не был полицейским!

– Но вы ведь немец, и немцы могли оказывать вам предпочтение, выделять среди других…

– Иногда немцы действительно относились ко мне снисходительно: я знал язык и часто переводил, но я никогда не был штабным переводчиком. Были и другие, знавшие язык не хуже меня… И потом, какой я немец?! Я дважды писал вам свою биографию и вы прекрасно знаете, что я – сирота, был усыновлён Максимилианом Куртовичем Рихтером, преподавателем физики.

– Это отец обучил вас немецкому языку?

– В какой-то мере я обязан этим ему, но, в основном, институту. Он усыновил меня, дал своё имя. Разве плохо носить имя человека, на могиле которого всегда были свежие цветы? Он много успел дать мне, хотя я был ещё сопляком, когда его не стало.

….

Он пришёл поздно ночью. Долго сидел в кресле, опустив голову, о чём-то думая. Затем встал, зажёг трубку, погладил меня по голове, снова уселся в кресло. Когда я проснулся, он был мёртв. Холодная трубка так и висела в его руке.

….

– С кем дружил Рихтер?

– Я был ещё маленьким и мало знал о его делах. А приходили к нам только школьники.

– Что вы можете сказать о брате вашего отца, проживающего в Германии?

– У отца не было братьев. Единственная сестра жила в Ленинграде. Она умерла за год до отца. Это я помню хорошо. Здесь какое-то недоразумение – в Германии Рихтеров так же много, как у нас Савельевых или Петровых.

– Мы знаем точно, что у него был в Германии брат.

– Возможно, но я об этом не знаю.

– Где вы находились после смерти Рихтера?

– В трудовой колонии. Затем работал на заводе, учился.

– Учились, конечно, хорошо?

– Да, потому что всё доставалось трудом.

– Когда вступили в комсомол?

– Я уже говорил – в тридцать четвёртом.

– Почему?

– Что – почему?

–Почему решили стать комсомольцем?

– Потому что хотел. Я не мог не стать им. Впрочем, что вы меня спрашиваете – разве вы можете точно сказать, почему вы вступили в комсомол?

– Да. Только вопросы здесь задаю я. Вы были дружны с профессором Кудрявцевым, физиком. Что вы можете сказать о своих связях с ним?

– Вы преувеличиваете степень нашей близости. Я всего лишь был его студентом. Он относился ко мне хорошо потому, что я интересовался его работами.

– Подробнее расскажите о ваших отношениях.

– Нас связывала работа. А в тридцать восьмом он был арестован. Не знаю, за что. Ходили слухи, что он оказался изменником Родины и врагом народа. До сих пор не могу согласиться с этим. Он был настоящим патриотом и большим учёным.

– Вы считаете – его напрасно арестовали?

– Я не знаю сути его дела, но полагаю, что Кудрявцев был честным человеком.

– Почему вас интересовали именно его работы?

– Не только его. Меня интересовала физика – она была моим куском хлеба.

– Значит, вы считаете советский суд несправедливым?

– Я этого не говорил. Речь идёт о конкретном случае.

– Ваш отец, Рихтер, был осуждён как враг народа….

– Это неправда. Я до сих пор убеждён, что его арест – ошибка. Он был честным человеком, глубоко преданным делу революции. Он воевал на фронтах гражданской и то, что он был арестован как враг народа – нелепость. Быть может, причиной тому – навет, как и в моём деле.

– Значит, вы считаете, что наш суд несправедлив по отношению и к вашему учителю, и к старшему, и к младшему Рихтерам?

 

– Пока я нахожусь под следствием, я надеюсь, что подобной ошибки не будет. Я виноват перед Родиной, может быть, только в том, что не погиб… Но я вовсе не хочу, чтобы было опорочено моё имя. У меня двое сыновей…

– Да, им будет неприятно узнать, что их отец предатель!

_ Но это ведь ложь! Вы изо дня в день пытаетесь убедить меня в этом. Почему вы не можете осведомиться у тех людей, что были со мной в лагере? Я называл их фамилии, вы могли бы разыскать их.

– И разыщем, если надо.

– Но я прошу сделать это быстрее!

– Зачем же торопиться? Впрочем, ваше дело – ясное.

– Как это понимать?

– Вы, Рихтер, предатель и сейчас хотите увильнуть от карающей десницы правосудия. Стараетесь выкрутиться. У нас есть сведения о том, что вы состояли на службе у немцев, от человека, который был честным партизаном и в плен не сдавался.

– Почему же вы верите только ему?! Спросите других! Я знаю, что, когда человека в чём-то подозревают, то вспоминают все дурные его качества, как будто доброго в нём нет вовсе… Впрочем, мне уже наплевать. Я знаю, что вы в моей виновности убеждены, и мне не доказать, что это не так, не переубедить вас. У вас нашлись свидетели, которые, боясь за свою шкуру, готовы оклеветать меня. Когда человека хотят смешать с грязью, на нём найдут множество пятен. Но на ком из нас жизнь не оставила пятен: чёрных, белых. Но вы видите только тёмные. Вам даже снежная баба кажется эфиопом. Вы бездушны, как ваш стол! Чёрствы и трусливы… Пишите! Плевал я на вас, пишите!

Не торопитесь, я продиктую вам, чтобы вы на всякий случай не сделали ошибок!

…..

В октябре сорок третьего нас пригнали в маленький полупольский, полубелорусский городок. Ветер пригоршнями хватал и бросал жухлые листья. Потом шёл дождь, серый, угрюмый. В тёмных бараках пахло навозом и гнилой сыростью, и только у окна откуда-то тянуло нежным запахом хвои. Маленькое окно снаружи было густо переплетено колючей проволокой, но сквозь неё, в свете фонаря, виднелись мокрые обрывки паутины и блестящие от дождя ветки.

В рваных сапогах коченели босые ноги. Ещё один такой переход – и можно совсем без ног остаться. Клочки сена, накануне заткнутые в дыры, превратились в грязные, скользкие ошмётки, и от этого казалось, что идёшь по навозу.

Намотать на ноги нечего: последние обрывки нательной рубашки износил ещё на прошлой неделе. Выменянная шинель была без подкладки – её уже давно кто-то пустил на портянки. В общем, придумать тут нечего и спросить не у кого.

Вечером сопровождающий нас солдат обещал далёкий переход, и от одной мысли о дороге леденило душу.

Справа, сжавшись и натянув на голову рваную куртку, лежит поляк Згирский, за ним, в зелёной польской шинели – Сегень. Поляки держатся отдельно. Что ж, доверять нам у них оснований мало.

Сегень не скрывает своей неприязни. Ему нравится «подкусывать» меня, как, например, вчера, по дороге в бараки:

– Как только немцы с русскими разделят Польшу, так, непременно, примутся друг за друга. Послушай, Иван! – обращается он ко мне, хотя он хорошо знает моё имя. – Делёж никогда до добра не доводит. Хочешь, расскажу восточную притчу?

– Отстань ты от него, – говорит Згирский.

– Впрочем, ты, Иван, всё равно ничего не поймёшь, потому что этого нет в первоисточниках. Ведь так, кажется, называется ваш катехизис?

– А ты что, в соответствии с Евангелием надел ту рясу, что сейчас на тебе? – спрашиваю я просто так, чтобы увернуться от удара.

– У нас нет другого выхода…

– Поменьше б танцевали оберек между войнами – может, сохранили бы какую-никакую независимость, – говорю я ему, хотя понимаю, что в чём-то он прав.

– Дерьмо вы стриженое… Что вы, что немцы…. Постриги фрицев под машинку и одень в одну с вами форму – заорёте одно и то же. Вы просто не можете без единообразия.

– Отвяжись, Сегень! – рявкает Згирский. – Твоё бы многословие – да на портянки пустить! Через пару дней нас погонят дальше, и не знаю, как ты, а я точно не дойду до места без сапог.

Сегень посмотрел на мои ноги, выругался и, повернувшись к Згирскому, бросил:

– На этих соплях далеко не уйдёшь.

Ещё недавно с ними был третий, Тадек Виткевич. Маленький, худенький, с раздутой от флюса щекой, он, не переставая, поносил немцев.

– Ты чего корчишь рожу? – ткнув пальцем в раздутую щёку, спросил его побуревший от холода австриец.

– От вида вашей, господин унтер-офицер.

– Что, не нравится?

– Понравилась бы, если б мы с вами поменялись местами.

– Вот стукну тебя по другой стороне, так сразу перестанешь зубоскалить!

– Ну-ну, потише! А ещё ариец!

– Дерьмо!

– Не говорите так громко, а то услышат.

– Иди, иди!

– Иду, иду.

Австриец остановился, пропуская колонну. В ней мало кто знал немецкий.

– Ты бы поосторожней, Тадек. – Згирский относился неодобрительно к подобного рода разговорам с немцами. – Раз на раз не приходится. Тебе что, жить надоело?

– Когда садишься в крапиву голой задницей, наплюй на то, что потом вскочат волдыри!

Кончилось это несколько дней назад. Мы засыпали ямы после бомбёжки на железной дороге. Тадек при этом напевал, дразня австрийца:

Ешче Польска не згинела,

Бендземы поляками,

Ешче Гитлер бендзе чистить

Буты с холявами.

Тот стоял рядом и чистил проволокой забитый мундштук. Подув в него и вставив сигарету, он повернулся к Виткевичу:

– Эй ты, Ян Кипура!

Тадек обернулся. И в этот момент полоснула автоматная очередь. Тадек сделал шаг назад, развернулся и боком рухнул в яму. Сегень бросился к нему, но австриец дал вторую очередь, и пули подняли фонтанчики грязи у самых его ног. Несколько секунд они стояли молча, смотря друг на друга – напряжённые и злые. На выстрелы сбежались немцы.

– Ты чего? – спросил у австрийца долговязый немец.

– Да так. Один поляк покончил с собой.

Они отошли в сторону и, закурив, стали говорить о какой-то шлюхе, у которой на заду можно разместить полковой госпиталь.

Виткевича похоронили в той же яме. Весь вечер поляки молчали. Згирский лежал на прогнившей соломе, подложив руки под голову. Рядом сидел притихший, осунувшийся Сегень.

– Этого я никогда не прощу швабам, – тихо говорит Сегень.

Слева от меня спит Лакшин. Вот уже несколько месяцев, как мы с ним идём на Запад. Когда идём, Лакшин дышит ровно, размеренно, будто боится сбиться с ритма. Бережёт силы. А зачем их беречь? Может, лучше так, как Виткевич?

…..

Что сказать этому следователю? Что тысячи таких, как я, гнили в немецких вонючих бараках? Тысячи русских, поляков, французов, украинцев. Гнили живьём….Лакшин, Сегень, Виткевич.

Следователю этого никогда не понять. Он заранее решил, что я – предатель.

– Разрешите сесть – у меня болят ноги. Я три часа стою перед Вами.

– Ничего. Постоишь. И постоишь, и посидишь ещё. Признаешься во всём – отпущу на сегодня.

Когда же кончится эта пытка? Чего он от меня хочет, этот утюг с холодными глазами?

– Преданные люди не становились предателями, Рихтер!

– Почему предателями? Я видел на войне много разных людей – преданных и непреданных, но предателей среди них было мало. Иногда люди из-за пыток, побоев, голода, скотского существования меняли шкуру. Я этого не делал.

– Кто может это подтвердить?

– Люди, с которыми я бежал из лагеря.

– Их имена?

– Были два поляка: Згирский и Сегень. Имён их я не знаю. Згирский умер по дороге, когда уходили от собак. За нами шли с собаками, а он ещё в бараках харкал кровью. Сегеня я больше не встречал – война большая.

– Поручик Сегень воевал в Армии Крайовой. С вами был ещё кто-нибудь?

– Да, Лакшин, русский. Он, кажется. Потом партизанил в Польше. Мы с ним расстались. Если он жив, мог бы поручиться за меня.

– Лакшин расстрелян как предатель Родины. А потом? Сколько человек было с вами?

– Не помню точно. Человек пятнадцать – не больше.

– Офицеры были?

– Офицеры? Был один. Фамилия его – не то Антипов, не то Антонов. Он присоединился к нам в Снове. Это я помню хорошо. Скуластый такой, с глубоко посаженными глазами, лейтенант. Он подошёл к нам, когда мы уложили майора в машину, и предложил нам ехать самим, а раненных оставить у крестьян, до возвращения. Я с ним не согласился. Среди раненных были тяжёлые, и им была нужна немедленная помощь. Во-вторых, машина не взяла бы нас всех, а дробить группу не имело смысла.

– Фамилия этого офицера была Андронов – мы знаем это доподлинно. Незачем водить нас за нос, Рихтер.

– Прошло много лет, я действительно не помню его фамилии. Таких людей я встречал множество. Возможно, он был Андронов.

– Что вы можете рассказать о нём?

– Совсем немного. Он был штабистом, перепуган смертью, но, видимо, неплохим парнем.

…..

В деревне стоял повальный грабёж. Люди, обезумев от разгула, ломали сельпо, растаскивали махорку, соль, всё, что попадалось. Пьяный директор сыроваренного завода пытался поджечь клуб, но я ему пригрозил расстрелом. Среди жителей деревни были красноармейцы. Увидев в толпе лейтенанта, я подозвал его:

– Лейтенант! Что ж ты грабежом занимаешься?

– Какой там грабёж! Иду от самого Бреста без курева. Взял только пару пачек папирос.

– Соберите своих людей! Сколько их?

– Семь человек, если только кто-то не пристроился уже, где-нибудь на хуторе.

Мои бойцы были измотаны. На повозках лежали раненые, и я решил задержаться на кладбище, лежавшем на развилке дорог. Могла подойти какая-нибудь часть – тогда можно было бы пристроиться к ней. Собственно, это были не мои бойцы. Наш полк ушёл в поле, а я в воскресенье уехал в Барановичи. Оттуда и шёл. Искал своих – но полк как в воду канул. По дорогам шли разные части. Поди найди в этом месиве кого-то.

Андронов привёл своих людей, и мы разместились на кладбище.

…. Тогда мы ещё не знали, что немцы взяли Столбцы, Негорелое и шли уже к Минску. Но кто тогда что-нибудь знал? Может, этот следователь?

Нет, нужно быть спокойным. Необходимо выдержать всё это. Не может быть, чтоб не разобрались. Как же это было…

….

Чистое, июньское небо. Стоят – не шелохнутся кладбищенские клёны, ещё не стряхнувшие прохладу ночи. У каменной плиты с обомшелой надписью пробилась мята и от неё тянет леденцами. На кладбище всегда свой особый запах. Безмолвие давит и, даже если нет никого, чувствуется чьё-то сдержанное дыхание.

Впереди, за мостом, бревенчатая деревня. Кричат петухи, скрипит колодезный ворот. Над одной из крыш поднимается и тает ровный белый столб дыма. Нужно уходить.

– Лейтенант! Через пятнадцать минут всем быть готовыми к отходу!

– Слушаюсь! Закурите, капитан?

– Давай уж. – От махры першит в горле.

– Немцы! – крикнул кто-то из группы лейтенанта.

На дороге показались два мотоцикла. Немцев шестеро. Вот они осторожно переехали мост, свернули к кладбищу, на развилку. Сидевший в первой коляске дремал, и, когда мотоцикл подпрыгивал на выбоинах, голова его откидывалась и снова падала на грудь. Немцы свернули в сторону от кладбища и скрылись за холмом.

– Укройте там подводы, лейтенант!

–А не лучше ли уходить в лес справа?

– Лучше обождать. За мотоциклистами пойдут танки. Я это уже видел. Может быть, сразу свернут за ними… Лучше раствориться здесь. Мы не успеем выбраться с телегами. Пока приготовьтесь все к быстрому броску. А вы, лейтенант, возьмите человек пять, расположитесь на окраине кладбища и держите в поле зрения деревню.

– Слушаюсь. – Невысокий сержант в сапогах непомерного размера неуклюже козырнул и скрылся в кустах. Почему я вспомнил эти сапоги? Ах, да. Он был убит первым. Пуля попала в рот, и он, зажав его рукой, упал между могилами. Тяжёлые большие сапоги лежали на цементном надгробье.

Может быть, всё-таки следовало идти в лес сразу через луг? Луг – зелёный, кочковатый; у ручья – деловитый аист… Но с подводами не перебраться, а оставить их – как нести раненных? Их было семь человек, и все не могли ходить…

Нет, уйти без подвод я не мог. У этих ребят где-то были дети, матери, отцы. Но разве для следователя сейчас это аргумент?!

…..

– Как же вы стали полицейским?

– Я не был им никогда!

– Но Андронов пишет обратное. Это подтверждается и другими фактами.

…….

Значит, Андронов… Что же было потом? Уходили четверо. Все остались там, на кладбище… Я пополз вдоль ограды туда, где на подводах лежали раненные. Одна телега висела на ограде, будто вскочила и хотела выпрыгнуть. Оглобли, красные от крови, словно просили милости. Рядом, оскалив жёлтые, крупные зубы, лежала серая, разодранная лошадь, на подмятом кресте. Живых не было… А где же был Андронов? А он был далеко, бежал за ручьём. Нас было четверо. Нет, был ещё и пятый… Мы увидели его у ручья. Чёрно-кровавый бинт тянулся несколько метров в осоке. Уткнувшись лицом в кочку, около которой недавно ходил аист, лежал пятый.

 

В лесу тихо-тихо. Слышны только шаги, хруст валежника и тяжёлое прерывистое дыхание.

– Будем держаться подальше от дороги.

За мной идёт солдат. До чего чётко помню его лицо: веснушчатое, маленькое, с бровями цвета застиранной гимнастёрки. Идём молча: я, за мной – веснушчатый, потом высокий татарин и Андронов. Его мы нагнали у овражка. Без кителя, без погон. Ещё ничего не понимая, он, заслонив, как от удара, лицо, стоял на коленях.

– Идите сюда, Андронов! Вы что, не узнали меня?

– Я думал – немцы….

– Оденьтесь. Стыдитесь, ведь вы, кажется член партии.

– Нет, нет. Я – беспартийный.

– И всё же пришейте погоны. Стыдно, ведь с нами бойцы! Вы раскисли потому, что ушли один. Бросили всех и бежали. Курите. Умирать страшно каждому, и у каждого бывают минуты слабости. Но мы обязательно найдём своих. А теперь всем спать!

Ночь тёплая, мягкая. Над болотом стелется белое облачко…Какие все они разные – люди. С рассветом нужно идти к дороге. Возможно, попадутся свои и тогда будет легче. Мы почти без оружия, да и без пищи.

Меня сменяет татарин. Он спал, разбросав руки – точь в точь Верещагинский «Забытый». Только здесь не голая степь, а густой высокий лес. Спит, как убитый… Какая разница, где умирает человек? Лично я предпочёл бы в лесу. А он? Его лес, наверное, из камней, между которыми стоят древки с вылинявшими на ветру и в дождях тряпками.

Я бужу его. Татарин быстро вскакивает, потягивается, говорит: «Якши!» и идёт к тропинке.

Утром идём в том же порядке к дороге. Андронов идёт за мной, угрюмый и молчаливый.

– Иди ты сзади, а то машешь своими ножищами, – слышен сдавленный, приглушенный голос Андронова.

– Ладно. Могу и сзади.

Боится или действительно трудно поспевать за татарином? Может, и боится. Я сам иду, осторожно всматриваясь в тёмные тени разлапистых елей.

Я слышу каждый шорох, каждый хруст под ногами. Различаю твёрдые, шумные шаги татарина, и мягкий, стелющийся шаг лейтенанта. Под ногами разламывается сухая берёзовая ветка. Вздрагиваю, пугаясь самого себя.

Мы идём несколько часов, без отдыха. Дорога где-то рядом. Слышно, как гудят моторы. Лишь бы не нарваться на немцев.

– Немного отдохнём? – предлагает Андронов.

– Давай. – Я просто валюсь в мягкий, чуть влажный мох. Веснушчатый, положив винтовку, расстёгивает ремень.

– Я зараз.

– Ладно. Иди.

Но он так и не вернулся. Значит, всю дорогу думал о том, как бы лучше уйти. Заблудиться он не мог. Ладно, Бог с ним. Только тогда, попадись он нам на дороге, мы бы не простили ему. А сейчас я простил бы? Пожалуй, да. В конце концов, кем я ему казался? Загнанным капитаном, боящимся собственной тени.

Куда же нам идти? На дороге немцы, сзади и спереди – немцы. А где же наши? Может быть, враг уже остановлен где-то?

– Ничего не понимаю, капитан. Всё пытаюсь понять, почему всё так случилось…

– Я тоже.

– Ну и как?

– Чёрт его знает. За четыре дня мы отмахали столько, что вышли за старые границы. Видел, какие надолбы стоят на ней? Немцы прошли мимо без единого выстрела…. Ну, хватит, встаём. Надо как-то выбираться из лесу. Здесь чувствуешь себя беспомощным. Наверное, в степи лучше: там хоть виднее.

– Не в нашем положении. Пойдём.

– Надо двигаться ближе к дороге. Хоть что-то увидим.

Неожиданно натыкаемся на дорогу. Прошёл немецкий грузовик. Затем потянулся обоз, длинный, скрипучий. Бельгийские битюги лениво тянут армейские повозки. В самом конце обоза дымит полевая кухня. Тощий немец в очках курит трубку.

Нас мало, с оружием плохо. Есть хочется, а атаковать обоз нельзя. Он растянулся на сотню метров, а нас всего лишь пятеро, вооружённых винтовками и пистолетами. Хочется есть. Пытаемся обогнать обоз. Почти бежим вдоль дороги. Немеют ноги. Сапоги, как чугунные гири, а веки – тяжелее сапог.

Кончился вскоре лес. По сторонам дороги тянется рожь.

Часа через два наталкиваемся на деревушку, от которой остались одни трубы. Рыжий кот с жалобным мяуканьем бродит вокруг сожжённой избы. Маленький апофеоз большой войны… Дома здесь когда-нибудь выстроят заново. Люди не любят строить на новых местах. Они разберут старые, полуобвалившиеся стены и выстроят новые бревенчатые избы…

В кювете, присыпанные песком, торчат чьи-то ноги. Их недавно кто-то присыпал, видимо, собаки разрыли… Скорей бы пройти это место! Бледный идёт Андронов – я скорее чувствую, чем вижу его. Что-то шепчет татарин.

Далеко впереди рдеет зарево. Идём на зарево. Горит всё, кажется, что горит земля. И небо тоже горит. Мы идём на огонь как ночные бабочки.

Справа от дороги чернеет хутор.

– Зайдём, капитан?

Потом я стучусь в двери. Стучу долго. Мне стыдно стучаться.

– Кто там? – сдавленно спрашивает женский голос.

– Свои, хозяйка. Красноармейцы мы…

– Проваливайте, если свои. – Это, видно, уже говорит хозяин. – Много тут вас всяких, «своих». Идите. Идите.

– Скотина, – говорит татарин. – Пойдём, чего с ними говорить…

За хутором потянулись овёс и гречиха, луга и только вдалеке синеет кромка леса. Придётся обождать. Слишком много света и простора, а мы боимся света и ровного места сейчас. Страшно, когда ты видим. Что-то дремучее и древнее заставляет остаться в лесу. Инстинкт? Но ведь здесь за каждым кустом нас может ждать смерть…

Мы улеглись на опушке леса. Нужно подумать о еде.

– Лейтенант Андронов! Останетесь за старшего. Джура, пойдёшь со мной. В деревне должны уцелеть хотя бы огороды. Сигнал тревоги – один длинный и один короткий свист. Если случится что-то непредвиденное, сбор вон у того дуба.

Разлапистый дуб стоял близко, у самого края леса, далеко от дороги.

Мы с татарином идём назад. О чём он думает? Странно, за эти дни я только раз вспомнил о своих. Где они? Там, наверное, сейчас тихо. Нет, тихо только в этом лесу. Ни одного звука. Слышно, как бьётся сердце. Кто-то есть впереди – я это чувствую. Становлюсь за сосну и делаю знак татарину. Да, в кустах кто-то есть. Внимательно осматриваю ветку за веткой. Чьи-то глаза смотрят на меня в упор – маленькие, черные. Мальчишка.

– Эй, ты, – говорю ему негромко, – Выходи, если свой.

Куст шевелится, но никто не выходит. Наконец, слышен слабенький голосок.

– А не будете стрелять?

– Нет, не буду.

Я выхожу к нему навстречу.

– Ты что делаешь здесь?

– Ищу своих. Вчера здесь были немцы и наши. Потом наши ушли, а немцы спалили хаты. Все, кто был, убежали в лес, а я потерялся.

– Если они в лесу, то сюда придут обязательно. У тебя есть здесь где спрятаться?

– Я вон в той будке ночевал.

Теперь мы идём втроём. Мальчишка показывает огороды. Он знает каждый чужой огород, как свой собственный, и мы быстро собираем морковь, лук, редьку.

– Жаль, что хлеб и булки не растут на огороде, – говорю я мальчику. Он соглашается со мной, но потом откуда-то приносит банку с мясными консервами.

– Немцы забыли. Была ещё одна, но я её съел вчера.

– А ты что будешь есть?

– Ну, я тут достану чего поесть: картошки напеку. Хлеба вот только нет. Но я могу и без хлеба. А вы немцев прогоните?

– Прогоним, обязательно прогоним! Нас было мало, поэтому они прорвались. Скоро прогоним.

Тогда я был твёрдо уверен, что всё это продлится только несколько дней. Возможно, мы ещё не ввели новую технику. Возможно, немцы продвинулись только в одном направлении. Трудно было поверить, что мы отступали повсеместно….

Когда мы вернулись, все лежали на опушке.

– Что нового, лейтенант?

– Прошло несколько машин и обоз. Тот самый, что мы встретили на дороге.

– Заночевать придётся здесь. Ночью попробуем сделать вылазку. Нужно припугнуть немцев. Пусть не думают, что им на этой земле будет спокойно.

Вечер наступил быстро. Мы ушли вглубь леса, не оставляя, однако, из виду дороги. Ночью пошли все вместе. Я шёл первым, за мной татарин, затем веснушчатый парень, Иванников, и Андронов.

В деревне, в которой мы были днём, горели костры. Немцы варили ужин и сидели возле огня. Тяжёлые битюги жевали сено.

– Нужно поднять переполох: атаковать – и назад, к тому же месту. У нас две гранаты. Андронов, вы бросите их в костры, туда, где сидят немцы. Мы будем стрелять по солдатам.

Андронов бросил гранаты, и мы стали бить по всем, кто был виден в свете костров.

Как потревоженный муравейник, всполошились немцы. Стреляли из автоматов, пистолетов, винтовок. Что-то ослепительно белое полыхнуло впереди. Татарин схватился за голову и тяжело рухнул на землю. Я подбежал к нему.

– Джура, вставай, садись-ка на спину.

Но он молчал. Он был мёртв.

Уходили мы поспешно. Около сосны я остановился, чтобы прикрыть товарищей, но, повернувшись, почувствовал, что что-то ударило в ногу повыше колена. Полилась тёплая кровь. Бежал я до самой опушки, не ощущая боли, земли и себя. Неужели конец? Я с трудом сбросил сапог, наполненный кровью, расстегнул штаны. Голова кружилась, тошнило. Иванников первый подбежал ко мне.

Рейтинг@Mail.ru