Что же говорить о сыновьях Ноя, от которых пошли все племена и народы?! В старых преданиях говорится, что после Потопа собралось всё потомство Ноя и выстроило огромный, поднимающийся к небу, дом на случай Второго Потопа. Разместились в нём 70 родов сыновей Ноя в разных покоях, но ночью поднялся страшный ураган и разметал их по всем четырём сторонам света, и смешал господь их языки и нравы так, что не могут они понять друг друга. От одних пошли арабы, евреи, сирийцы, от других – персы, дейлемиты и жители Мавераннахра, от третьих – тюрки, славяне и прочие. А солнце, жара и холод сформировали их цвет и нравы.
Мы заставили их поверить во всемогущество Господа и в сады вечной жизни, но при этом внушили им навсегда ненависть к себе.
– Но между тем, человек должен быть правоверным, – возразил Башшар.
10.
Багдад строился. По своей красоте он должен был превзойти Ктесифон, столицу Сасанидского Ирана, Дамаск, вечно хранимый город, ставший богатой провинцией после падения предшествующей династии омейядов, и все другие города, которые когда-то возводили могущественные цари и династии. Он должен был стать городом умиротворения.
Но пока где-то на окраинах халифата шли ожесточённые бои за торжество, величие и пышность Города Мира. В него, как в бездонную прорву, тянулись колонны военнопленных, сколоченные из различных рас, народов и племён.
Египетские, армянские и согдийские мастера тесали камни, привезённые за сотни фарсангов из разрушенных городов и храмов, мостили дороги, возводили дворцы и мечети, а иранские астрономы, втайне поклонявшиеся огню, математически точно рассчитывали координаты Чёрного Камня в Мекке, куда должен был пять раз в день повернуться лицом весь правоверный мир от гор Бадахшана до Атлантического океана. Уже почти полтора века пять раз в день миллионы людей из разных стран смотрели на далёкий Чёрный Камень и просили милости и милосердия у того, кто создал их из звучащей глины, из сгустка крови и мужской спермы, и вдохнул в них души, кто призовёт их в День воздаяния на свой правый суд. И встанут они с растрёпанными волосами и грязными от земли лицами из своих могил перед его ослепительной красотой. В тот день восемь ангелов понесут его трон, а после Аллах свернёт вселенную, как прочитанный свиток пергамента.
Далеко на окраинах халифата ходили слухи, будто Чёрный Камень в Каабе, ничем не поддерживаемый, кроме воли Аллаха, висит в специальной нише, и это было немыслимое чудо, как чудо то, что по небу кружат ничем не удерживаемые светила, что Земля, как огромный приплюснутый барабан, покоится на рогах огромного быка, а бык – на громадной скале, а скала – на ките, а кит – на воде. И чтоб не пошевелился тот кит, и не рухнуло всё это сооружение, у ноздрей кита сидит страшный и сторожкий зверёк: если вздумает взбунтоваться или пошевелиться кит, проникнет зверёк через ноздри его до самой кости мозгов, и взвоет рыба-кит от нестерпимой боли.
Башшар был пьян и плохо держался на ногах. Он никак не мог понять, на чём стоит тот хитрый зверёк.
– Нет, ты мне скажи, Саид, на чём держится этот зверёк?
– Какая тебе разница, Башшар? Сказано, что кит – на воде, значит, он на воде или у ноздри твоего кита. Что тебе до забот Аллаха?!
– Премудрость метафор его понять хочу. И в этом ты мне не мешай. Этот зверёк – не что иное, как закон. Незыблемый и непреложный. И не может та бессловесная рыба сбросить каменную глыбу с себя, и не пошевельнётся глупая грубая глыба, и буйвол не опустит рога, потому что без ноши своей он – ничто. И я не могу отступить, потому что тут как тут этот юркий зверёк, пожирающий мозг. Никто не может нарушить закон равновесия. Только зверьки эти разные: при омейядах – один, при аббасидах – другой. У персов, индийцев – свои, и у голубоглазых славян – свой зверёк, с острыми зубами и холодными глазами.
Налей вина, Саид, и мы утопим этого зверя в серебряной чаше, оставшейся от Сасанидов.
Башшар пил жадно, большими глотками. Когда он хмелел, становился шумным, драчливым, потом затихал и плёл о себе такие небылицы, что Саид, знавший его с юных лет, открывал рот от удивления.
Вот и сейчас он ушёл куда-то вглубь себя и вдруг выпустил болтливого джинна своих бесконечных фантазий.
– Несколько лет назад, в Басре, в Долине львов, там, где захоронен халиф Абу Бакр, я сидел на камнях каких-то развалин или могил и вдруг слышу, как где-то рядом говорят три человека. «О ты, последний из пророков, – сказал один из них, похожий по выговору на иерусалимского еврея, – что добавил ты к тому, что даровал нашему брату Моисею Господь? Разве ты добавил что-нибудь новое к десяти заповедям: не убей, ни укради, не прелюбодействуй?…»
«Аллах не отверг их, а сделал достоянием многих, а не одного избранного народа. Аллах отверг избранность народов, а я только передал это людям», – ответил ему другой, с мекканским выговором.
«Я говорил, возлюбите ближнего, как самого себя», – сказал первый.
«А мне внушил Аллах, что ближний – это верующий в него, а остальные – топливо ада», – ответил второй.
«Почему же ты проклял детей Израиля и уничтожил уверовавших в меня?»
«Не я, а Всевышний. Потому что одни возлюбили золотого тельца больше, чем его, а другие признали своего пророка Богом, а Он – един и неделим между нами. Я же – только человек, передавший его правду. И нет никакого божества, кроме Единого».
Третий был настолько стар, что еле шевелил губами. До конца их беседы я так и не понял, был ли это Моисей или Авраам, друг божий. Он шевелил губами, и слова утопали в его старой и седой бороде, как немощный шейх – в пуховых подушках. Одно только и разобрал:
«Не уверует человек, пока не сотворят ему чудо». Вообще они говорили много и долго, но при этих словах я встрепенулся и вышел из своего укрытия. Протянув к ним руки, я взмолился: «Совершите чудо, дайте мне, безглазому, талантливому поэту, увидеть вас и отереть пыль с ваших ног!» Но куда бы я ни простирал руки, везде была мрачная и жаркая пустота. Не помню, как долго метался я среди старых могил, падая в пыль и снова поднимаясь. Потом появился сабеец, приводивший меня туда, и, поймав за ворот халата, усадил на землю.
– Джинн вселился в тебя, что ли? Клокочешь, как бедуинский котёл на угольях.
Рассказал ему я о том, что видел, а он смеётся:
– Я-то был неподалёку, но ничего не видел. Задремал ты, видно, вот и привиделось. А может быть, Ифрит попутал тебя?
Успокоился я, только вдруг сабеец как вскрикнет:
– О Господи, видно, и вправду ты слышал их – здесь, возле могилы – глубокие следы трёх пар разных ног. Иди и пощупай!
Когда я коснулся пальцами следов, почувствовал теплоту человеческих тел и понял, что свершилось чудо, я уверовал. Да, а к чему это я всё вспомнил, Саид? Ах вот. Всю неделю потом я пил красное сирийское вино, которое – прекраснейшее чудо из чудес: когда в малых дозах, оно – лекарство, а в больших – яд, и им я убивал зверька с острыми зубами.
Из Долины Львов мы поздно вернулись домой. Была полная луна. В тугаях лаяли шакалы и выли гиены, тянуло мертвечиной и гнилью, а Басра, наполненная по самые крыши зловонием, спала сладким сном.
Всего этого не было, думал Башшар, а может быть, и было, но только не с ним, а с кем-то другим, давно умершим и посещавшим его в минуты духовной пустоты.
По временам он заполнял эту пустоту встречами с признанными литераторами, теми, кто был близок ко двору и ждал подаяний. Он и сам был не против бросить яркие строчки стихов перед халифом за хорошее угощение. Панегирики всегда выползали из него легко: стоило лишь найти повод и ту опорную точку, на которой он возводил кита, скалу и буйвола, держащего приплюснутую, как барабан, землю, а чтоб не рухнуло это сооружение, сажал в него зверька метроритмов и рифм.
Многим нравились его панегирики, но не ему. В пятьдесят лет его стали мучить изжога и запоры от жирных придворных угощений, а от панегириков тянуло болотной гнилью и мертвечиной.
Господи, куда же подевались все панегиристы омейядов? А никуда. Их толстые жирные щёки лоснились и при аббасидах. Только на какой-то момент они провисали, и блекли жирные пятна на дорогих, но поношенных халатах. А потом всё снова тускло блестело от бараньего жира – и чёрная борода, и шаровары на коленках, и мягкие кожаные сапоги, стачанные Хамаданскими сапожниками.
11.
С годами всё меньше его тянуло к панегирику.
– Что-то повторяешься ты, Башшар, в своих касыдах, – сказал как-то один грузный и очень благополучный поэт с пухлыми и мокрыми губами.
– Не я повторяюсь, – ответил Башшар, – а халифы в своих поступках.
– Ты прав. Вот и я стал немного однообразен.
– Немного? И ты? Да ты всегда визжал на одной высокой ноте и выл, как голодный волк, бегающий по голому брюху пустыни.
– Да будь ты трижды проклят, однажды проклятый Богом!
– Всё равно и тогда даже худший мой стих будет блистать Бахрейнским жемчугом по сравнению с навозной кучей твоих лучших касыд.
При встрече были и другие поэты, мало любившие друг друга, но ещё меньше – Башшара, за его злой язык, за привычку плевать по сторонам, за его лёгкие и неповторимые стихи. То, что вымучивали они долгими часами, он, Башшар, мог бросить играючи, небрежно, без всяких усилий.
На следующий день после стычки с мокрогубым поэтом весь Город Мира говорил о Башшаре, что он поносил аббасидов. Персы, пригревшиеся при дворе, сторонились его как дурной болезни, арабы надменно проходили мимо него, как проходили они под арками разрушенного ими Ктесифона, воротами Исфагана, Герата, Бухары, Самарканда.
Медники и торговцы, оставив свои дома, злобно провожали его взглядами, когда он шёл с мальчишкой-поводырём, и пальцами показывали пёстрой нарядной толпе:
– Смотрите – вон ублюдок Башшар, проклятый Богом, мерзкий огнепоклонник, зиндик и бражник. Говорят, сам дьявол нашёптывает ему стихи и по ночам приносит дорогие одежды и вина.
И даже Хорасанский перс в малиновом халате с крашеной хной бородой, продавец душистых травок, восстанавливающих мужскую силу, возмущался:
– И куда только смотрят блюстители порядка? Забить бы его камнями!
12.
Город Мира жирел и объедался. Со всех сторон правоверного халифата в него, как в огромную утробу, втекали длинные караваны.
На базарах высились горы дынь и арбузов, всей радугой цветов полыхали бесконечные ряды фруктов, и воздух наполнялся запахами сотен трав и пряностей.
Жирные туши только что освежёванных баранов и ещё пахнущие недавно пролитой кровью висели на мощных крюках, облепленные такими же жирными мухами. В колах варились, парились и жарились горы мяса, и целые туши румянились, истекали жиром и соком на прокопчённых вертелах.
Это ли не была обещанная благодать для торговцев! Пять раз в день они припадали к молитвенным коврикам и просили: «Наставь нас на путь прямой, на путь тех, кого ты осыпал своими щедротами, но не на путь тех, на кого ты гневаешься, и тех, что заблуждаются!»
Ничто не мешало им, торговцам, иметь свою выгоду в Городе Мира. К ним плыли дорогие награбленные товары, и они за бесценок скупали их у бестолковых в торговых делах военачальников, за гроши брали здоровых рабов и возводили стены крепких зданий, в которых можно было надёжно спрятать накопленное добро, укрыть наложниц и разместить опочивальни жён.
Нет, что ни говори, это была прочная основательная вера, по которой каждый предприимчивый и вёрткий мужчина мог держать четырёх жён и развестись с ними без всякого труда и осуждения близких.
А что говорить, когда половину огромного халифского дворца составляет гарем, и сам его величество, чьё имя упоминают пять раз во всех пятничных мечетях мира, раскинувшись голым на индийских шёлковых подушках, велит славянским евнухам приводить таких же голых белых, жёлтых, чернокожих невольниц, чтобы поднять своего пресыщенного зверя.
Город Мира обжирался, а от ближних болотных топей у Тигра тянуло гнилью и мертвечиной.
На пыльных и раскалённых улицах египетские, армянские и согдийские мастера возводили мечети из камней разрушенных городов и вколачивали в грязные мостовые плиты царских усыпальниц персов, вавилонян и шумеров.
Башшар шёл к Отбе, богатому сановнику – арабу из племени Укайль. Шёл неохотно, злясь на себя и на всю пирамиду, от кита до земли. Вот уже несколько дней, как в его доме закончились припасы, и торговцы больше не давали ему ничего в кредит. Вещи, которые можно было продать, он отдал давно – за вино, девок.
Рабыня, подаренная ему одним пьяным военачальником, визжала и царапалась, не подпуская к постели, а мальчишка-поводырь с утра скулил, что хочет есть, кричал, что раба путается с солдатом из соседнего дома, что обзывает его, Башшара, бородатым бараном в рваном халате. Надо бы поколотить её, как советовал Саид, да не так-то легко это сделать.
«Вот возьму и продам за бесценок тому же солдату, – думал он. – А уж он ей тогда покажет, как по чужим мужчинам бегать. Но откуда у солдата деньги? Кормить их кормят, а жалованье выдают только гвардейцам. Да и кожа у неё, как пушок у свежего персика…»
У дома сановника стоял чёрный белозубый привратник с туго налитыми мышцами и тупым выражением рожи.
– Не велено пускать слепых, монахов и других попрошаек, – говорил он хрипло и до того невнятно по-арабски, что Башшар, тонко улавливавший всякую фальшь в произношении, взорвался больше по этой причине, чем из-за того, что его причислили к попрошайкам и монахам.
– Ты, грубая тварь преисподней, смесь дерьма и копоти, как можешь ты меня, родича твоего господина, равнять с кастрированными монахами! Я – поэт Башшар, а не слепой попрошайка!
«А по сути дела он прав, – подумал Башшар, – слепые, как правило, попрошайки, а попрошайки – жалкие люди, как бродячие монахи и литераторы».
Тупой привратник охотно подмёл бы бородой Башшара каменные плиты у ворот, да знал, что хозяин его пускает поэтов, чтоб не осрамили за скупердяйство перед теми, кто носит не простые, а расшитые серебром, шёлковые халаты. Да и престижно стало пускать в дома эту полуголодную свору. Нажрутся жареного мяса с приправами и потом, икая, наперебой выставляют его добродетели и благородство. Напившись вина, они будут говорить о достоинствах друг друга, сравнивать его, старого, обрюзгшего от вина и баранины, араба, страдающего печенью и задержкой мочи, с нарциссом и розой, а потом выйдут в его чистый, ухоженный сад внутри двора и станут, спустив шаровары, поливать румянец роз, привезённых из Шираза, и пускать, как оборотни пустыни, вонючие ветры.
– А, это ты, Башшар? – сказал Отба, когда он вошёл в его затемнённый, устланный коврами, покой.
У хозяина болела печёнка, а от вчерашних двенадцати блюд, съеденных у везира, заклинило кишечник и вздулся живот. «Господи, хоть бы расслабило! А тут ещё этот поэт, страшный, как эпидемия оспы. Не пустить – выставит в своих поношениях так, что ни один приличный человек не сядет есть с тобой. Как это поэт Набига из племени Зубьян высмеял царевича Кабуса? Ах, да! «Царевич Кабус всунул палец в зад по самый корень и ковыряет там, будто что-то там потерял». Не сел потом царь с ним за один стол. Нет, лучше поостеречься этого злого, как скорпион, поэта».
– Здоров ли ты, Башшар, или тебя, как и меня, мучает несварение желудка?
– Я ем мало, а от вина не бывает несварения, разве только изжога и колики.
– Это и видно, что ты перешёл только на винную пищу. Вчера у везира говорили, что ты поносил халифа и поругивал нашу веру.
«Значит, пустил-таки слух слюнявый потребитель арабской просодии и риторики».
– Не был я пьян, – ответил Башшар, – да и халифа не поносил и не обругивал нашу святую веру. Я защищал достоинство племени Укайль, поэтом которого являюсь, а этот безмозглый рифмач из захудалого племени Джухайна изволил поучать меня, как надо сочинять стихи.
Башшар хорошо усвоил арабский племенной партикуляризм и знал, что сановника из племени Укайль ничто не может задеть больнее, чем выпад против отчего племени, хотя от него он был уже давно далёк, как Аллах – от созданных им из сгустка крови людей.
– Жирный шакал! Вся поэзия племени Джухайна не стоит верблюжьего помёта. Надо сказать своим людям, чтобы распустили слух, будто он говорил в пьяной компании, что везир занемог импотенцией от своей скаредности и потому подарил за ненадобностью свою новую невольницу! Везир действительно подарил ему рабыню, а потому и поверит и не простит, даже в День Воздаяния. Ох, господи, как болит печень! От этих лекарей ждать прока, что от евнухов – потомства. Правда, у халифа лекари отменные, ну а наши остерегаются давать ему разные травы.
– Только халифа, знаю тебя, ты, конечно, ругал. И напрасно. Нет ему сейчас равного на земле.
– Да и над землёй – тоже, – буркнул Башшар. – Не ругал я его, а только сказал, что не делает он ничего такого, чтобы сочинять в его честь прославления.
– И это говоришь ты, слепец?! Разве не он преумножил земли государства и не он сделал Багдад могущественнее Византийской столицы?! И не он ли пресёк еретиков, разваливающих наше единство? Нет, Башшар, равного ему. И ты мог бы купаться в щедротах его, если бы не был заносчивым и строптивым. Нет выше его, кроме Бога!
– Может, оно и так. Но выслушай старую притчу. В Хадрамауте жил царь Шаддад из народа ад, и преуспевало его царство. Но услышал он, что где-то на небесах есть золотой город, где реки наполнены вином, а на деревьях созревают драгоценные камни, и позавидовал царству небесному. Собрал своих подданных, отнял всё их добро и стал возводить город из серебра и золота. Золотыми плитами покрыл берега рек, а дно их усыпал изумрудом, бирюзой и рубинами, посадил деревья – а на них повесил драгоценные каменья. В центре города выстроил многоэтажный дворец и последний этаж сделал из драгоценного стекла, чтобы сверху, с трона своего, смотреть, как парят над горами орлы. Только однажды нагрянула чёрная туча, и раздался страшный голос. И взлетел тот город так высоко, что ангелы слышали крики петухов. А потом всё опало, и только чёрные камни валялись по всей округе. Придёт время, и от аббасидов останется лишь серый прах, и кто-то другой будет мостить улицы камнями из их усыпальниц.
– А пока они мостят – и это надолго. И страшный голос на земле – это голос халифа. Полагаю, что ты пришёл за деньгами. Вид у тебя не лучший. Вот, возьми. Хотя тебе и этого надолго не хватит.
Он бросил тугой кожаный мешочек к ногам Башшара, и тот понял, что поклониться за деньги ему придётся. А сановник, ухмыляясь, смотрел, как слепой поэт, припав на колени, шарил быстрыми и дрожащими пальцами по добротному цветастому ковру.
Вернувшись домой, он хотел было послать за припасами на базар рабу, но та как будто провалилась в геенну огненную, оставив после себя на подушках запах потного тела. Башшара раздражал и этот запах, и то, что её не было в доме, и бестолковый поводырь, скуливший о похлёбке.
– Сходи к соседям – может, там зацепилась юбкой или языком.
Через несколько минут тот вернулся в слезах:
– Сбежала с солдатом твоя раба. Собрала вещички и на двух конях уехали с солдатом в какую-то Армению.
– Чёртово племя, шлюха, да станет она достоянием всей армии, – кричал Башшар, и наросты на глазах стали пунцовыми, как раздутые угли костра. – Что за мерзкий день: одни готовы были забросать камнями за то, чего не делал и не имел, другой заставил ползать перед ним, как перед господом, а эта….
Он вдруг ощутил её нежно-бархатистые груди и упругие соски и поперхнулся от досады…
«А эта …только и стоит того, чтобы ползать перед ней на голодном брюхе».
– Иди, сморкач, и накупи всякой снеди, да скажи лавочнику Абу Сульме, чтобы прислал побольше красного вина, а то от светлого пучит живот. Потаскуха!
Ему было жалко молодой и игривой рабыни. Вернуть её он мог, обратись только за этим к чиновникам. А толку что? Обоих забьют камнями, чтоб другим было неповадно, а по Городу Мира пойдут слухи, что от Башшара сбежала даже рабыня. Вот и живи после такого. Чёрт с ними, её упругими сосками!
До глубокой ночи Башшар пил терпкое сирийское вино. В голове вертелись какие-то обрывки стихов, старых сплетен и обид. От болотных топей тянуло гнилью и мертвечиной.
Где-то в пахучих травах здоровый солдат тискал его рабыню. Сановник из племени Укайль, жалуясь на печень, доедал двенадцатое блюдо за везирским дастарханом. Только египетские, армянские и согдийские камнетёсы спали тяжёлым, как камень, сном.
13.
Через несколько месяцев Башшар сочинил панегирик в честь халифа Мансура.
– Как ни верти, Саид, – говорил он другу, – а Мансур – единственный, достойный восхваления. И государство укрепил, и дороги замостил, а то пока дойдёшь до ближайшей лавки, покроешься пылью, как могильный камень. Да и болтовню еретиков поприжал, а то начитаются еврейских, манихейских и прочих книг, а потом до хрипоты спорят о предопределении и свободе человеческой воли. А какая там воля: делай то, что положено тебе. Кит на воде, а на ките – глыба, а на глыбе – буйвол двурогий держит землю, чтобы всё – до сферы неподвижных звёзд – вертелось вокруг неё, да так, чтобы Венера не замочила подол о воду под китом. Спорят, будет или не будет, а если будет – то когда, День Воздаяния, и встанут из могил мертвецы или только их души? Да если вылить одним разом всю пролитую ни за что кровь, то не останется на земле сухого места. А Мансур – халиф достойный, и казна его – райская обитель.
Вскоре за тем Башшара позвали к халифу. В шёлковой рубашке, босой, он возлежал на подушках. Гвардейцы, приведшие Башшара, положили тяжёлые руки на его костлявые плечи, и он понял, что перед ним – халиф, и упал на колени.
– Встань, Башшар, ты – хороший, хотя и злой поэт. Ты ведь тоже халиф, только над словами, а я твой повелитель, и нет нам с тобой равных. Подведите его ко мне и оставьте одних.
Халиф был в добром расположении духа. Ранняя охота прошла удачно, везир доложил, что в государстве полный порядок, что в казну поступили большие богатства, а в гарем – новые наложницы. Обед был весёлым, а дела – необременительными.
– Касыда твоя понравилась мне. Владеешь ты словом, как я – государством и гаремом, а здесь нужно большое искусство, Башшар!
«Имел бы я такой гарем, то не хуже тебя справлялся бы со своими обязанностями», – подумал Башшар и, повернувшись, сплюнул.
– Что за отвратительная у тебя привычка, Башшар, плевать по сторонам! Странные вы люди – поэты. Говорят, что великий Джарир ковырял в носу во время приёмов. Много странностей у поэтов. Но вернёмся к твоим стихам, Башшар. Сила твоя – не в панегирике, а в выражении чувства любви. Вот и возлюби меня так, чтобы вытекли из тебя такие слова обо мне, каких о других никогда не говорили арабские поэты.
Почесав в паху, халиф протянул руку к кувшину и, налив вина в серебряную чашу, подал Башшару.
– Пей, и ответь мне: разве не достиг я самых больших высот среди омейядов и моих предков? Ещё никогда так далеко не простиралась власть арабов, никогда не было такой устойчивости в делах и такого благополучия! Я строю новые города, и им не будет равных во всём мире. Посмотри на Багдад: я украсил его мечетями и дворцами и, дай срок, заставлю даже самих джиннов возводить дворцы, как для пророка Сулеймана. Вся земля будет у ног аббасидов!
Башшар вспомнил старую притчу: увидел фараон, что богатства его несметны, а власть простёрлась до пределов обитаемой земли, и позвал дьявола:
– Хочу объявить себя богом.
– Рано, подожди четверть века. Ещё жива та, что родила тебя, а она-то знает, что ты – не бог.
Прошло четверть века, и снова позвал фараон дьявола:
– Хочу объявить себя богом.
И снова ответил ему дьявол:
– Рано, потерпи ещё четверть века, потому что живы ещё те, что делили с тобой ложе, а они-то знают, что ты – не бог.
Прошло ещё столько же лет, и позвал фараон дьявола:
– Кончай оттягивать, умерли все мои жёны, и я объявлю себя богом.
– Рано, – ответил дьявол, – потому что живы ещё те, кого ты родил, а они тоже знают, что не бог ты.
Не послушал фараон дьявола и объявил себя богом. Только дети согнали его с трона, потому что был он немощным и старым. А боги не могут быть старыми.
Вспомнил Башшар притчу, но не рассказал халифу. Правду халифам говорят только пророки. А поэты что?! Поэты облекают правду пророков в разные наряды из слов. Впрочем, и пророки пользуются метафорами, сравнениями, аллегориями и символами, чтобы высказать правду.
Даже от пророков правда требует знания технических средств выражения. Нет, куда ни повернись, а у каждой ноздри, даже пророка, стоит свой сторожкий зверёк.
Башшар медленно тянул прохладное душистое вино, и оно постепенно обволакивало лёгким туманом ту чёрную бездну в нём, откуда, кривляясь и гримасничая, всплывали страшные тени всех его сомнений.
– Ты знал и прославлял моего отца. Многое он сделал для укрепления ислама. Там, где было надо, он подавил мятежи. На окраинах законы должны быть жёсткими. Единый язык, единая вера и воля уже многое сделали для халифата, но ещё не ушли дети тех, кто сражались за свою веру и, пока живо их слово, будет жить и старая вера их. Я слышал, что и ты, получивший всё от племени Укайль, признаёшь огонь своим богом, что ты не веришь в вечную жизнь и в День Воздаяния. Сказано: Бог един, и нет у него соучастника в делах. Разве не погасли светильники в храмах персов по велению Господа? Мы погасили их, и никогда уже не зажгут их, разве только старые упрямцы, тоскующие по небылицам прошлого.
– Да, было когда-то, говорил я, что, с тех пор, как существует человек, он ничему не поклонялся, кроме огня.
14.
Башшар припомнил тот день. Это было ещё в Басре. Его позвали в богатый арабский дом. Хозяин потчевал сына, вернувшегося из дальних краёв Мавераннахра.
Неподалёку от дома, на виду у всех, чтобы знала вся округа, освежёвывали баранов, рядом клокотали туго набитые мясом котлы; ощипывали, потрошили и нанизывали на вертела кур и фазанов; на прочных прутьях, вбитых в землю у костров, жарилась, обдаваемая дымком, рыба. Проворные басрийцы ловко рассекали её вдоль спины и быстрым движением выбрасывали внутренности здесь же, неподалёку и их тотчас проглатывала голодная свора собак, собравшаяся со всей арабской округи. Над всем этим кружилась туча чёрных мух.
Башшар вспомнил забытую строку из доисламского поэта: «Муха, сидя на краю кошмы, сучила и потирала лапками, как пьяный сирийский монах». И подумал, что и он, по временам, набравшись вина, был похож на такую же муху, прилипшую к дастархану в предвкушении жирной трапезы.
С утра мальчишки и юноши звонкими голосами известили весь арабский квартал, что в доме Зубейра ал-Хазраджи угощение, и все, кто не хотел ссоры с ним, и те, кто уважал старика, надев чистые джалабейи, шли туда, откуда доносились аппетитные запахи жареного мяса и острых приправ.
Опершись локтями на продолговатые тугие подушки, разбросанные на кошме, герой индийских походов рассказывал о победах мусульман:
– На пути в Индию, перед широкой рекой, что несёт воду цвета обожжённого кирпича, мы вошли в горное ущелье. Высоко в горах виднелись пещеры, но ни одной живой души. В одном месте мы увидели двух огромных раскрашенных истуканов, высеченных в горе из песчаника. Самый рослый из нас казался скарабеем по сравнению с этими глыбами. «Велики их истуканы, но Аллах выше их, и нет ничего такого, чего бы мы не сделали во славу его, – сказал наш имам. – Разрушим их, и не будет у неверных места для поклонения». Но сколько ни бросали мы дротики и ни били их топорами, истуканы стояли, и на их золочёных лицах мы видели улыбки небрежения.
Тогда нашёлся один мусульманин, который сказал, что нужно найти и собрать неверных. И мы разыскали их в их пещерах и приволокли вместе мужей, жён и детей… Затем, пригрозив, что убьём всех, заставили мужчин подняться по подземным коридорам и переходам на самый верх и, привязав верёвками, спустили их на головы истуканов.
Весь день рубили они их лица, пока не стали они плоскими, как крыши наших домов. С тех пор они уже никогда не будут смотреть свысока на мусульман. Мы ослепили их и показали неверным, чего стоят их боги.
Только ночью, когда мы уснули, поставив дозорных, напали жители Бамияна, как называется этот край, и многие из наших пали в ночном бою. Дождавшись утра, мы отыскали в горах неверных и убивали их до самой ночи.
У одной из пещер я увидел, как старая женщина, взяв за руку мальчишку, уносила жаровню, потому что неверные верят в силу огня и считают его своим богом. Но не успела она скрыться, как я метнул в неё дротик. Она упала, а мальчишка, вытаращив глаза, обжигаясь, собирал в медный дырявый котёл горящие угли, будто это были драгоценные бадахшанские лалы.
С позднего вечера и до самой ранней молитвы высоко в горах горело множество костров. Край этот – дикий, и кто его знает, были ли это костры неверных или же разожгли их джинны и оборотни-гули.
Всю ночь, несмотря на усталость, мы не спали и смотрели, как угасает и снова разгорается их пламя. Незадолго до предрассветной молитвы на восточной стороне неба обрушилась звезда и раскололась на части. Что хотел этим сказать нам Аллах – я не знаю.
Много лет спустя, сопровождая караван с халифским добром из Индии, я снова попал в Дамиян. В этих местах всегда дуют такие сильные ветры, что кажется, будто идёшь навстречу горному потоку. Часто ветер сбивает путника с ног. В то время, когда я попал туда, там на горах лежал снег, и дул студёный пронизывающий ветер.
В песчаной горе высились два истукана со стёсанными плоскими лицами, а у ноги одного из них мочился молодой пастух из местных жителей. Люди не прощают мёртвым и осквернённым богам.
Во время полуденной молитвы пастух усердно молился с нами. Слово «Аллах» звучало в его произношении округлённо и непохоже на наше.
Вечером мы сидели с ним за одним костром. Он тихо, как зачарованный, смотрел на огонь, и губы его что-то шептали.
15.
– Ваше величество, несравненный из правителей, не считаю огонь я богом, как не считаю воду или камень. Часто люди из зависти к нам, поэтам, оговаривают нас. Много, конечно, в нас дури, но и мы трепещем перед судом господним.
«Правда, перед халифским – больше. Чего доброго и денег не даст, изнеженный индюк с голубоватой кожей, – думал Башшар. – Если бы тебя подрумянить на тех кострах, что разводят огнепоклонники, придал бы ты Единому всех оборотней в товарищи». Подумал, но сказал другое:
– У народов и племён странная бывает вера. Греки целуют распятье, на котором будто казнили их бога, а почитают превыше всего тяжёлые кувшины с хорошим вином. Один славянский евнух говорил мне, что в их краях богом почитают уд.
– Не может быть, чтобы поклонялись срамному месту, – удивился халиф.