Семидесятилетний холостяк профессор Оськин для бодрости кадрил в коридоре двух весёлых аспиранток. Кузину и Телепнёву. Смеясь, оскаливал жёлтые зубы как амулеты.
Однако увидел Котельникова с толстой папкой. Ринувшегося к нему, профессору Оськину. Сразу поднял руку:
– Не могу, Юрий Аркадьевич! Не могу. Завтра уезжаю в Братиславу. Симпозиум. Что написали – отдайте Зубину. Он посмотрит.
Повернулся к аспиранткам:
– Ну, прощайте, мои дорогие!
Пошёл. В свежем вельветовом пиджаке и шейном платке – как выигрышный богатый фант. Телепнёва и Кузина смеялись ему вслед шибко, если употребить любимое Буниным словцо. А подопечный диссертант Котельников пошёл с толстой папкой неизвестно куда. И что теперь делать?
Такой же вопрос (что делать?) задал ему подсевший в столовой Кучеренко: «Что делать, Юра? Опять она тормознула меня. («Она» – это декан Десятникова, а «тормознула» – это не пропустила диссертацию на Совет.) Что делать, Юра?»
Ждал ответа с обиженным ротиком окунька. Седые волосы его в короткой стрижке казались просто нацеплявшимися белыми нитками. Нацеплявшимися, к примеру, с подушки, когда он спал.
Юрий Котельников жевал мясо, думал. Потом сказал:
– Пошли!
В деканате за столом писала маленькая женщина с потрескавшимся лицом пожилой лилипутки.
– У вас ко мне дело, Юрий Аркадьевич?
– Да, Вера Павловна, именно дело! Вопрос. Один лишь вопрос: почему? Почему с Кучеренкой так поступают?
– Я удивлена, что вы задаете такой вопрос. Именно вы, Юрий Аркадьевич. После того, как переметнулись к профессору Оськину, вы приходите ко мне, бывшему вашему научному руководителю, и просите за Кучеренко. Это – как? – задам я тоже вопрос.
На Юрия Котельникова пусто смотрели глаза цвета мутного винограда.
Бывший ученик несколько смутился:
– Я ведь не об этом пришёл с вами говорить, Вера Павловна…
– А о чём? Вы, наверное, просто забыли, что произошло в прошлом году после вашего перехода к Оськину. Теперь вы вместе с вашим другом пожинаете плоды.
Маленькая женщина склонила голову, продолжила писать.
– Ну, что, что она сказала? Что? – приставал на ходу в коридоре Кучеренко.
– Похоже, Коля, мне тоже не увидеть Совета, – ответил Юрий Котельников.
День явно не задавался. День был как понедельник. В конце лекции опять начала подниматься на задние ножки несносная Залкинд. Конечно же, опять с вопросом.
– Юрий Аркадьевич! В моем переводе рассказа вы зачеркнули слово «охотно». Почему?
Она приглашающе поворачивалась к сокурсницами, сидящим в одном с ней ряду, мол, хватит ворон ловить, то-то сейчас будет!
– А потому, уважаемая Роза, – зло начал Котельников, – что слово «охотно» из девятнадцатого века. Из переводов Диккенса, Теккерея. Потому, что в нашем случае оно неуместно. Простой шофёр Радан Николов никогда не скажет его. Даже если ему вместо одной чашки кофе предложат десять.
– А как же он скажет? – аж повалилась вперёд Залкинд.
– Он скажет «с удовольствием», «с радостью», но не скажет – «охотно». Он не граф, он шофёр. Теперь ясно почему?
Как после ушата ледяной воды Залкинд вела по сокурсницам свои шалые глаза непокорной овцы: вывернулся-таки!..
…На кремлёвскую ёлку Юрик Котельников в первый раз попал, когда ему было восемь лет. С ушками зайчика, держась правой рукой за деда Мороза, а левой таская за собой какую-то девчонку, он тоненько пел и не сводил испуганных глаз с громадной всей елки с оледеневшими огнями.
Дома у дяди Тоши он сидел за столом и удерживал на коленях большой кулёк, разрисованный серебряными звёздами. Иногда, подумав, доставал из него одну конфету и отдавал кому-нибудь из взрослых. Потом, опять подумав, – ещё одну отдавал. Мама в селёдочном блёстком платье гладила его. А дядя Тоша, получив конфету, хохотал, чуть не расплёскивая из бокала вино.
В деревенском доме в Ильинском Юрик стоял высоко на табуретке и декламировал звонким голосом стих:
Снежок порхает, кружится,
На улице бело,
И превратились лужицы
В холодное стекло.
Где летом пели зяблики,
Сегодня – посмотри! –
Как розовые яблоки,
На ветках снегири…
Дядя Тоша прижал его к себе. Потом поцеловал: «Молодец, Юрик!» Мама в селёдочном платье сидела гордая. А у тёти Милы почему-то навернулись слёзы.
Уже к концу праздника за столом, когда тётя Мила подавала чай, дядя Тоша сказал:
– Ну а теперь выпьем светлой памяти родителей наших.
С налитым бокалом Антон Котельников смотрел на фотопортреты своих родителей в рамках на стене. Серьёзный отец стоял в будёновке, в тяжёлой шинели «с костями», а мама была в косынке, с простым, подрубленным мочалом фабричной девчонки…
– Эх, жизнь! – смахнул слезу дядя Тоша и выпил свой бокал до дна.
Юрик не знал своих дедушку и бабушку, но увидел, что мама тоже промокнула глаза платочком. А тётя Мила подложила ему на тарелочку второе пирожное, хотя он не съел ещё и первое. Юрик тут же дал ей конфету. Из своего кулька. И все опять смеялись за столом.
Летом с разбега Юрик нырял с доски в Ильинское озеро, быстро плыл, поворачивал к берегу и, выбежав из воды, ложился на песок рядом с загорающей матерью.
– Эх, Дуся, – говорил дядя Тоша. – Как я тебе завидую. Какой золотой мальчишка у тебя растёт. Ведь Милка-то моя пустая оказалась…
Как на волосатый кокос, он смотрел на свой живот, свесив голову. Тётя Мила выходила из кустиков, где надевала купальник.
– О чём это вы тут секретничаете?
Она крутилась перед всеми, раскинув ручки. В купальнике, похожая на тайменёнка.
Потом мужчины рыбачили. Антон неподвижно стоял с длинным удилищем. У него не клевало. А Юрик с маленькой удочкой постоянно выбегал с окуньками прямо из озера. То с одной стороны удивляющегося рыбака, то с другой. Женщины покатывались.
А вечером, усталые, долго шли к деревне, домой. Двигались мимо притихшего золотистого ожидания вечернего пихтового леса. Мимо запрятавшихся в кусты дач без огородов, где в кронах деревьев уже вовсю шла вечерняя кутерьма голосов певчих птиц. Мимо огороженного пансионата министерства иностранных дел, где дядя Тоша по блату однажды купил Юрику бутылочку новой необычной чудесной воды под названием «пепси-кола». И, наконец, мимо соседа Бритвина на скамейке, возле которого всегда лежал на земле старый-престарый пёс Полкан, просто как кучка дымного войлока…
В вагоне поезда, идущего в Калугу, Евдокия поглаживала головку сына на своей плоской груди.
– Как окончишь десять классов, будешь жить в Москве. У дяди Тоши.
– А ты? – сразу выпрямился гвоздиком сын.
– Ну, может быть, и я…
Одни в купе, опять обнявшись, они смотрели сквозь свои лица в ночном окне на далёкие огоньки деревенек, раскачивающихся как трапеции, или на медленно проплывающие шляпы фонарей небольших станций.
Уезжая учиться в Москву, Юрий Котельников на вокзале удерживал на своей груди голову Тани Лапшиновой. Таня плакала, словно провожала его на фронт:
– Юра! Юрочка!..
Евдокия-мать с неким злорадством стояла в стороне. Однако когда поезд пошёл, сразу обнялась со своей будущей как бы снохой. И они плакали, одинаково, как собаки, отвешивая челюсти.
На первом курсе Юрий Котельников маршировал в строю по университетской аллее туда и обратно. Капитан Иванов, перебивая ногу, ловил шаг строя и как вдалбливал рукой университетским воинам:
– Э-раз, э-раз, эраз-два-три-и!.. Э-запевай!
Очень фальшиво, как только поют в строю, орали песню и били сапогами к университету, к закату. Закат позади чёрной пирамиды был как металлургический цех.
Не плачь, девчонка,
Пройдут дожди!
Солдат вернётся,
Ты только жди!..
Антон Котельников всегда шипел на жену, если она роняла что-нибудь в гостиной: «Тише ты, кулёма! Юрий работает!» На цыпочках подходил к полуоткрытой двери – заглядывал. Юрий корпел над очередным рефератом как каторжный. Он уже учился в аспирантуре.
Когда Антон Котельников уезжал с женой на работу в Канаду, он сказал племеннику: «Юра, всё, что у нас с Милой есть – твоё. Мне до пенсии шесть лет – сразу переедем в Ильинское. Ну а ты – женись. Дети чтоб, ну и вообще». Он вдруг отвернулся, плечи его затряслись. «Ну-ну, дядя Тоша! – приобнял его племенник, похлопывая по плечу. – Будет!» Продолжил затягивать ремнём большой пузатый кожаный чемодан. Антон помогал, надавливал коленом. Щёки его тлели как зори. Мила тоже потихоньку плакала, бегала, собиралась.
Уже через месяц они прислали из Оттавы племяннику красивое осеннее пальто-реглан из мягкой австралийской шерсти, а сестре в Калугу – песцовую шубку. («Как раз к твоим большим песцовым глазам!» – прокричал из Оттавы до Калуги Антон Котельников.) Но она боялась её носить. Надевала только в Москве, когда приезжала к сыну. И то – в поезде везла глухо завёрнутой, заложив её под себя, в ящик под нижней полкой.
Операция была закончена. Бригада выходила из операционной в предбанник. Как окровавленные, завёрнутые наглухо монстры, мужчины сдирали с себя всё, вновь обретали лица, замятые волосы, лысины. Завьялов уже мыл в углу руки.
В операционной у стола остался Коптев с поднятыми руками. Ждал шовный материал.
Татьяна действовала без суеты, но быстро: пересчитывала использованные, уже обработанные ею антисептиком инструменты; на другом столе, глядя в свою записку – использованные салфетки, тампоны, шарики. Сошлось!
Быстро вернулась к шовному материалу у себя на столике, стерильным пинцетом из катушки вытянула шовную нить нужной длины. Чикнула стерильными ножницами. Пинцетом же ловко вдела кончик нити в иглу. Броншами вперёд подала иглодержатель Коптеву.
– Молодчина, Таня, – тихо сказал Коптев.
Склонившись, стал зашивать полостную рану. Татьяна помогала.
– Зайди к Игорю Николаевичу. Он хочет тебе что-то сказать.
Умело, как рукодельница, Коптев тягал нить.
Потом, когда больного увезла реанимация, Татьяна ещё долго прибирала всё в операционной.
Помогала пожилой Ивашовой. Пока та мыла пол, протирала подоконники, всё оборудование, мыла содой с мылом клеёнку на операционном столе.
Наконец села и стала писать в журнал: пациент, все участники операции, номер операционной, начало и окончание операции. Чётко заполнила лист расходных материалов. Всё.
У двери выключала весь свет. Как космодром, последним рухнул многосопловый светильник с потолка.
Закрыла тёмную операционную на два замка.
Завьялов неторопливо пил чай. Татьяна сидела на стуле, ждала. С сильно скошенным лбом и вспухшими верхними веками шеф походил на скифа.
– Таня, мне доложили, что ты живёшь в общежитии. У нас, на Болотникова. Это так?
Татьяна сказала, что она живёт уже два года на съёмной квартире. Снимает с Пивоваровой из перевязочной.
– Ну, и как она?
– Кто?
– Пивоварова. Можно с ней жить?
Татьяна ответила, что занимает смежную комнату в двухкомнатной квартире.
– И что же, на кухне даже не встречаетесь?
Женщина уже хмурилась.
– Зачем это вам, Игорь Николаевич?
– А я это к тому, что скоро с Пивоваровой ты жить не будешь…
Дальше он говорил, что весной сдадут большой многоквартирный дом в Чертаново и десять квартир выделяют институту. И есть большой шанс, что она, Татьяна Мантач, получит в этом доме однокомнатную квартиру.
Татьяна молчала.
– Не вижу радости, Таня! Ведь сам Столбовский сказал! Чего же ещё?..
– Поживем – увидим, Игорь Николаевич.
Да-а, железная, – смотрел на свежую молодую женщину Завьялов. Впрочем, только такие и должны быть рядом.
– Спасибо вам, Таня, – вдруг сказал ей, назвав её на «вы».
– За что, Игорь Николаевич?
– За вашу работу, Таня, – вполне серьезно смотрел на помощницу Завьялов.
Не часто такое можно услышать от шефа. Татьяна улыбнулась:
– Не хвалите, Игорь Николаевич – сглазите.
Потом докладывала о подготовленной операционной на завтрашний день.
– Первая операция завтра в одиннадцать, Игорь Николаевич. Опять полостная. Кононов из четвёртой палаты. 58 лет.
– Я знаю, Таня. Иди, отдыхай… Да-а! Большой привет Пивоваровой! Скажи ей, что я её хорошо помню!..
Завьялов смеялся. С покатым скифским носом, будто с весёлым копьем.
В кухне Пивоварова накручивала бигуди. Сырые пряди свисали с головы как лыжи.
– Тебе звонили. Опять Калуга…
Татьяна вернулась в прихожую, по восьмёрке попыталась набрать номер в Калуге. Не получилось. Заказала разговор через телефонную станцию.
Пивоварова, накручивая, кособенилась вся.
– То бывший муж из Калуги звонит, то его мать из Уфы. Переговорный пункт! Станция скорой медицинской помощи!..
Татьяна прошла к себе. Не снимая платья, прилегла на диван.
Забрызгался телефон.
– Танька!..
Татьяна уже держала трубку, ждала соединения.
– Здравствуйте. Это Татьяна. Мне передали, что вы звонили мне…
Дальше слушала торопливый, захлёбывающийся женский голос.
– В какое отделение его положили?.. Нет, вы меня не поняли: я спрашиваю – в пульмонологию опять или в хирургическое?.. Хорошо, Елена. Я всё узнаю у нас. Я позвоню. Конечно. Не за что…
Долго сидела на стуле у порога. С забытым аппаратом в руках. Сердце испуганно билось, обмирало.
– Что, опять к мужу поедешь? – высунулась Пивоварова. С башкой как тотализатор. Как барабанное спортлото. – К мужу с его новой женой?..
Татьяна встала, пошла к себе.
– О! О! О! – кривлялась Пивоварова. – Графиня Монсоро!..
Через час была действительно Уфа. Голос старухи как будто шатало, он рассыпался как песок:
– Таня, милая, что делать?..
– Ольга Ивановна, ну зачем вы так волнуетесь! Я же всё сказала вам вчера. Зачем же сноха-то вас ещё баламутит?.. Нет, никуда сейчас ехать не нужно. Может быть, придётся в Москву, но сейчас никуда не надо. Я буду вам звонить. Я всё узнаю. Не волнуйтесь. Думаю, что получится. До свидания. Не стоит. Не болейте, Ольга Ивановна…
Пила у себя кефир, прикусывая печенье. Потом мыла кружку на кухне. Пивоварова носилась за спиной как ветер.
Раздевшись до комбинации, в позе лежащей русалки пыталась читать. Но через какое-то время взгляд ушёл от книги и даже от дивана, начал дрожать в слезах… Села. Вытирала глаза подолом комбинации.
Потом к Пивоваровой пришёл Жиров. Галька, напевая, начала бегать на кухню. Через час они закрылись и включили свою долбёжную музыку, сопровождаемую то коротким поросячьим визгом, то глубокими женскими стонами.
Татьяна хотела уехать к Котельникову. Уже набрала номер, но положила трубку.
Лежала, поглядывала на люстру под потолком. Люстра, похожая на царевну в жемчугах, слегка потрясывалась.
Часов в двенадцать, когда музыка разом оборвалась, точно слетев с копыт, Татьяна села за стол писать ответное письмо матери в Башкирию: «…Мама, зря ты ругаешь меня. Я не могу отказать Сергею в такой трагический момент его жизни. Да он, как всегда, ничего и не просит. Наседают его жена и Ольга Ивановна. Звонят каждый день. То Уфа, то Калуга. Как я могу отказать им? Ведь именно я что-то смогу сделать в Москве, чтобы вытащить его из болезни. Он чужой мне, мама, давно чужой. Но я не могу без боли думать сейчас о нём. Все эти его бабёнки, все эти измены, его поспешная женитьба после развода – на фоне теперешнего трагического его состояния выглядят настолько мелкими и ничтожными, что и говорить-то о них не стоит. Я во всем виновата, я, мама. И в разводе нашем, и вообще. Трудно со мной было жить. Вот в чём дело. Я приносила одни несчастья. Как это тебе объяснить? Поэтому упреки твои, назидания сейчас просто дики. Нужно помочь человеку. Помочь, понимаешь, и всё. И я должна это сделать. Скоро поеду опять в Калугу. Необходимо взять выписки с самого начала болезни и по последним обследованиям. Ты же прекрасно сама понимаешь, что от этого сейчас зависит всё. В институте я уже говорила с шефом, и он обещал сразу же поговорить со Столбовским, как только тот вернётся из Армении.
И ещё. Не нужно ничего скрывать от папы. Ты этим его только обижаешь. К Сергею, в отличие от тебя, он относился хорошо.
Как твоя нога, мама? Мазь (другую) вложила в посылку. Скоро с посылкой и получишь. Не роняй больше кастрюль с кипятком на ноги.
С жильём всё так же. Приходится пока жить с Пивоваровой. Что-то начало маячить на работе, но я мало в это верю. Было это всё, не раз.
Ну, дорогие мои, крепко вас обнимаю и целую! Не болейте. Пишите. Летом обязательно увидимся.
Таня».
…Возле двухэтажного барака, на тротуаре, робко облаивали прохожих две старые собаки. Да обе-то они хромые, да безработные. Ох, да без хозяина они, да без своего угла. Заглядывали в лица: может, возьмёте нас с собой? Подходим, а?..
Чуть погодя облаивали нового прохожего. Так же просяще, жалко: не пугайся, какая уж тут храбрость у нас теперь, так – симуляция одна. А хлеб-то есть надо. Эх-х…
Из подъезда барака выходила Танюшка Мантач. С портфелем, в белых гольфиках и темном платьице с фартуком. Ученица третьего класса.
– Пуля! Григорий!
Собаки, прекратив представление, поспешно ковыляли к ней, обе как на костылях.
Из целлофанового мешочка Танюшка вываливала им в плошку еду. Стояла с портфелем в руках, смотрела, как псины быстро съедают всё.
Потом гладила собак. Пуля, зажмуриваясь, вытягивала под её руками длинную узкую морду как ласку. Григорий был хмур, ждал своей очереди.
– Таня, не трогай их руками! – всегда говорила мать из окна второго этажа. – Сколько тебе говорить? Придёшь в школу, сразу же вымой с мылом руки. Слышишь?
– Хорошо, мама, – послушно отвечала дочь, уже выбираясь из низины двора на горбатый тротуар. С двумя рыжими, хорошо вздёрнутыми метёлками по бокам круглой головы. Собаки пошли было за ней, но она им что-то сказала, погрозила пальцем, и они вернулись во двор, присели как инвалиды и стали смотреть на мужчину и женщину в окне на втором этаже, ломая уши вопросами.
– Когда ты их прогонишь? – глядя на собак, спрашивала у гражданского мужа Зинаида Куприянова, дипломированная медсестра. Работающая в станционной поликлинике.
Михаил Мантач, всего лишь простой сцепщик вагонов со станции, был добродушен:
– Да пусть. Пускай присматривает за ними…
– Так заразят же её! Твоего ребёнка! Лишай, глисты! Всё что угодно может у них быть. Неужели непонятно?
– Да ладно тебе, Зина, – примирительно говорил Михаил Мантач, уже одетый для работы, и, взяв со стола завернутые бутерброды, шёл к двери.
Как грязный апельсин, выбирался к тротуару той же дорогой, что и его дочь. Только поворачивал в другую сторону, к станции.
Собаки не двинулись за ним, не повели даже глазом, по-прежнему внимательно следили за женщиной в окне.
– Пошли отсюда! – махнула она им.
В обед Зинаида Куприянова глянула в окно и обомлела – за дочерью с портфелем передвигались уже четыре собаки. По тротуару ковылял целый госпиталь!
– Пуля! Григорий! Чапай! Короед!.. – командовала дочь.
– Где она их находит?! На каких помойках?! – кричала вечером Зинаида мужу: – Где?!
Муж виновато уводил глаза.
– И потом – почему Короед?..
– Он кору грызёт, мама, – поясняла дочь, оторвавшись от уроков. – Как заяц…
– От голода, что ли?
– Не знаю…
Вечно голодные, собаки начинали лаять во дворе барака спозаранку. Особенно жалобно выводил под окнами Короед.
Старик Зяблин с первого этажа капнул в санэпидемстанцию. В Уфу. И псы через какое-то время исчезли.
Танюшка бегала по посёлку, искала своих собак:
– Пуля! Григорий! Чапай! Короед!..
Родители не знали, что делать.
Зинаида принесла от подруги ручную болонку Матильду. Вроде как на время. Поиграться дочери.
Дочь повернула красные от слёз глаза, посмотрела на заросшую противную собачонку с бантиком на макушке – и снова отвернулась к учебнику, мало что в нём понимая.
– Танька, выходи-и! – кричали ей со двора.
Но Танька не выходила. В ту осень она больше не прыгала с девчонками через летающую скакалку во дворе.
Родителям порой казалось, что дочь забыла своих погибших собак, стала прежней, спокойной, серьёзной. Но каждый раз, едва заслышав лай со двора, Танюшка кидалась к окну… Говорила, постояв:
– Это другие собаки… Их лучше не приручать…
Родители в растерянности смотрели друг на друга.
По вечерам за стенками с обеих сторон бушевали телевизоры, а в комнате у Куприяновой и Мантача Михаила было словно в тени – относительно тихо. Под светом абажура все трое сидели за одним столом. Зинаида что-нибудь шила. Плавными её вдохами и выдохами казалась гуляющая иголка с ниткой. Рыжие чупрыны на склоненной голове Михаила были будто разложенный пионерский костер – он всегда читал свою фантастику и приключения. Танюшка сидела между ними, готовила уроки.
Иногда Зинаида смотрела на рыжую дикую голову мужа. Потом на такие же густые рыжие волосы дочери, уже распущенные для сна. Точно впервые удивленно отмечала: надо же такой похожей родиться! Даже глаза передались от отца. Цвета пёстрого крыжовника. Моего ничего нет! У неё самой глаза были просто как две смородины, а волосы и вовсе – серым блином на голове.
Зинаида начинала мягко раздвигать рыжие дебри дочери. Чтобы лучше было видно её розовенькое личико. Чтобы раскрылось оно совсем. Как на картинке.
– Ну, мама, мешаешь, – мягко отстранялась Танюшка. Снова клала голову почти на стол и продолжала любовно выводить в тетрадке.
– Выпрямись! Сядь прямо! – старалась быть строгой Зинаида.
Приходила ещё одна рыжая – Лидия Семёновна Мантач. Мать Михаила, бабушка Танюшки. В её рыжих волосах с густо вылезшей сединой от корней было что-то от сенника.
– Всё читаешь, – говорила она сыну, – вместо того, чтобы учиться. (Сын сразу откладывал свою фантастику.)
У неё было только две темы для разговора в этой семье. В семье младшего сына. ЗАГС и Уфимский железнодорожный техникум. Техникум в Уфе она сама когда-то закончила, ещё до войны, и «была потом человек», а младший сын её до сих пор, до тридцати пяти лет, «ползает под вагонами как распоследний грязный чумичка и маслёнит буксы». Как на такое смотреть?
И вторая тема – ЗАГС…
– Да это же стыдоба перед всей станцией! Девчонке девять лет («девчонка» наглядно жмурилась под её рукой, как кошка), а они сидят. Вышивают, читают книжки!
Михаил говорил свое «да ладно тебе, мама», (эхом «да ладно тебе, Зина»), а Зинаида сразу начинала бегать, собирать чай – она была готова слушать про ЗАГС и Уфимский техникум весь вечер.
Лидия Семёновна всегда сидела в центре стола, прямо под абажуром. Слева от неё пила чай Танюшка. Справа послушно, как ещё один её внук, сидел Михаил. Напротив – сноха. Та всегда оставалась при заварном чайнике, печенье или пирогах.
– Баба Лида, съешь конфетку, – как маленькой, предлагала бабушке внучка.
– Я смотрю, у вас денег много, – разглядывала большую конфету «Мишка на Севере» Лидия Семёновна. И возвращала конфету внучке: – Съешь её сама, доча.
Она пила чай по-татарски – без сахара. Сухой рукой в помеси рыжих и старческих пятен крепко держала стакан.
– Завтра вытаскаешь из погреба оставшуюся картошку, – говорила сыну. – Надо просушить её и отсортировать.
– Хорошо, мама, – отвечал Михаил. И дальше сидел возле матери скромненько, послушно, ухватив меж колен рукой руку. Казалось, напрочь забыл и про дочку и про жену – оставался преданным матери с самого детства.
Часов в десять вечера Лидия Семёновна всегда укладывала внучку сама. Раздевала её, стоящую на кровати. Голенькая Танюшка покачивалась с пылающими перед сном щёчками. С поднятыми руками, как сдаваясь, улетала в белый полотняный сон.
Лидия Семёновна возвращалась к столу, пила последний стакан. Несмотря на то, что десять лет уже как была на пенсии, по-прежнему оставалась членом жилищной комиссии Райисполкома. И Зинаида осторожно заводила один и тот же разговор, что хорошо бы маме похлопотать за Михаила. Чтобы ему дали однокомнатную квартиру.
– Не мне, мама, – Михаилу…
– Ещё чего! – всегда одинаково восклицала Лидия Семёновна. И говорила про сына, как про постороннего: – У него есть площадь в родительском доме… Вот если распишется, – на очередь поставим сразу!
Обе женщины, молодая и старая, поворачивались к упрямой, уже склонённой над книжкой голове.
– Эй, читарь! – говорила старая женщина. – О тебе ведь говорим…
…В высокой траве Танюшка шла за отцом к реке. В большой маминой штормовке походила на широкогрудого мужичка в сапожках. Одной рукой она прижимала к себе проволочные кольца садка, в другой руке был увесистый черпак.
Они сидели в лодке прямо на середине Дёмы. Лодку папка закрепил на тросу поперёк реки. Как бы перегородил ею реку.
Пока отец набивал сетку кошеля пареным овсом, Танюшка гладила водяные цветы, вспухающие за бортом лодки.
– Не наклоняйся к воде! Выпадешь!
Отец встал, покачал в руке тяжёлый кошель и кинул его на веревке в реку. Метров на десять вниз по течению. Вымыл руки, обтёр их тряпицей и сел на место. Достал папиросы, закурил.
Ожидая когда у кошеля на дне соберётся побольше рыбы, отец и дочь долго сидели на двух смежных скамейках, поставив ноги по обе стороны их. (Под Танюшкой была ещё навёрнута на доску телогрейка.) Они находились в самом устье Дёмы, где речка, широко расплываясь на стороны, сливалась с Белой. Слева, как тёмный доисторический динозавр, стоял в реке железнодорожный мост. Прямо через Белую тонули в туманах по горе домишки уфимской слободки. Из-за горы во всё небо било встающее солнце.
Наконец начали рыбачить. Михаил почти в каждую проводку подсекал. Вытаскиваемые рыбины казались Танюшке живыми бьющимися зеркалами. Она суетливо подсовывала под них подсачик.
– Михаил! Хватит! – всегда неожиданно прилетал с берега голос, заставляя рыбаков вздрогнуть.
– Да ладно тебе, Зина, – не сразу отвечал главный рыбак. – Рыба подошла…
– Ребёнка простудишь, – ознобливо запахивалась в плащик Зинаида.
И ведь не спится дома в тепле! Прибежала. Рыбаки недовольно начинали «сматывать удочки».
Жареные кусками лещи были очень вкусными. Танюшка будто держала в ручках золотистые острые клыки. Ротик её блестел от жира.
Идя на работу, Михаил заносил свежей рыбы и матери.
– Опять ребёнка на рыбалку таскал! – разглядывала Лидия Семёновна висящую в руке тяжёлую снизку рыбин.
– Да ладно тебе, мама, – уходил от матери сын по тропинке, обсаженной флоксами. Дальше шёл по улице. Возле дома матери оставался пышный, кипенно-белый сиреневый куст.
…В уфимском парке имени Якутова Михаил смотрел, как под гигантскими тополями проходил игрушечный поезд и из окна его махала ручонкой Танюшка. И всё было в этом поезде всерьёз: и настоящий, как седой барбос, машинист в кабинке паровоза, и девчонки-кондукторши в форменной одежде и с флажками, и как замолчавшие птичники – дети в вагонах.
Танюшка проплыла мимо два раза.
На озере, плотно окружённом деревьями, недвижно застыли два лебедя. Как неживые. Как на картине у старика Зяблина с первого этажа.
– Пап, а почему они не улетают отсюда? Здесь же город. Они привязаны за лапки, да?
– Что ты, доча! Просто прирученные. Их кормят тут…
Дав на себя посмотреть, лебеди быстро поплыли к своему домику на плоту, словно отобранному у Бабы-яги. Влезали на плот как люди – по очереди вытаскивая из воды длинные лапы. И сразу начинали есть заработанную еду. Из корчажки. Заглатывая, длинными шеями дергали как выдергами…
– Пойдём отсюда! – потянула за руку Танюшка отца.
В детском кафе под зонтами ели мороженое. Отец подкладывал из своей чашки в чашку дочери белых шариков.
– Не подкладывай! – как с неба упала Зинаида с сумками и связками пакетов. – Не подкладывай. Гланды. Забыл? – Навешивала всё на свободный стул.
– Да ладно тебе, Зина… – помогал Михаил.
В электричке ехали уже в восьмом часу вечера.
Как заветренный степной глаз, проглядывало солнце из облачка над Дёмой. Сквозь фермы на мосту Танюшкины глаза слепили солнечные пятна…