Дома почти каждый день уже брызгался междугородний. Знал, что с Севера, что Лямин, но не вставал, сжимался на диване. Следом, как по заказу, приходил Селиванов. И не увещевал уже – ругал. Потом, сжалившись, доставал две бутылки пива и леща. Этого леща в промаслившейся бумаге смачно шмякал на кухонный стол. Сев, вытирал платком пальцы. Чечин тут же включал свою чистоплотность и аккуратность. Разворачивал, убирал бумагу, вытирал тряпкой стол, клал перед Селивановым махровую чистую салфетку. Леща пододвигал на красивом стеклянном блюде синего цвета. Селиванову хотелось треснуть его по башке. Этим аккуратным лещом и красивым блюдом.
Два дня назад с паспортом пьяного Чечина он искал переехавшее отделение связи, куда пришла трудовая Ивана. Где-то на Гагарина оно теперь, как сказали, в бывшем детском саду. Под номером 15/1.
Бывших детских садов оказалось целых три в длинном дворе, окружённом пятиэьажками. За детской площадкой, прямо по траве он двинулся к одному из них. Крайнему, заваленному деревьями и кустами. Мимо по асфальтовой дорожке, по диагонали пересекаюшей двор, пьяно, но быстро прошёл длинный парень. Другой, коренастый, оставшийся на дорожке, заорал: «Стой, падла! Стой, тебе говорят! Гондо-он!» Неуклюже побежал следом с серьёзным лицом убийцы. Дальше Селиванов видел всё с какими-то разрывами. Как в прерывающемся сне.Когда понял, что здание не то и повернул назад – длинный парень уже лежал, скрючившись у дорожки, а крепкий пинал его. Допинывал. Когда Селиванов снова стал переходить дорожку, к нему, как в новом уже сне, вдруг кинулся этот пинальщик. «Стой, падла!» Стал хватать за рукав. Тощий сильный Селиванов хлестко ударил один раз. Наказал пинальщика. И опять будто разом сдёрнул всё. Как в новой уже части сна, шёл и только озабоченно высматривал чёртово это отделение связи под номером 151, в бывшем детсаду. А парни из брошенного им сна так и остались валяться один вдали от другого. И пьяный, мотающийся дома на стуле аккуратист, даже знать не знал в тот день с какими приключениями Селиванову удалось, наконец, забрать в отделении связи его, аккуратиста, трудовую книжку. Даже не помнил, как Селиванов совал ему её под нос. Как кричал: «Скажи спасибо Лямину! Слышишь! Не по статье! Алкаш!»
Сейчас наш алкаш уже вставлял в комнате в стериосистему кассету.Не может он, видите ли, пить без музыки. По квартире начинали раскатываться солнечные пассажи рояля Оскара Питерсона. Да, не меняется Ваня. Никак не меняется. Так и остался в семидесятых.
Вздохнув, Селиванов наливал и двигал высокий стакан к меломану.
Ваню тогда долго не могли засечь с «Альбертом Че». Хотя он выскакивал на большие волны ежедневно. Сам Селиванов – «Директор кладбища» – выходил в эфир осторожно, только два раза в неделю. Вечерами, хихикая, они вместе наблюдали из окон, как мимо проползал уазик с самодельной антеннкой. Подталкивали друг дружку, совсем заходились от смеха.
Однако когда из Уфы пригнали пеленгатор настоящий, с антеннами плавающими, Ваню вычислили в первый же вечер.
Пеленгатор этот тихой сапой продвигался по Восточной, поворачивал антенны, что тебе глазастый марсианин. Остановился точно напротив дома Чечиных. Подкатил и всегдашний уазик.
Ваня зайцем скакал от двух милиционеров по выпластанному осеннему огороду. Вынесли из сарая всё: магнитофон, телевизор, проигрыватель. Все пластинки Вани, все записи. Когда толстый мильтон, как ботвой, увешенный проводами понёс саму шарманку, Ваня вдруг взвыл, кинулся и ударил в усатые зубы. Милиционер опрокинулся, накрывшись шарманкой и проводами. Ваню тут же сбили с ног, начали пинать. Вялого, затолкали в уазик. Две машины победно поехала по Восточной. Людмила Петровна бежала за машинами, кричала.
Потом был суд. И Ваня, уже восемнадцати лет на то время, сел. И не столько за шарманку, сколько за избиение милиционера. Из своего двора Генка видел, как «избитый» пинал потом Ваню, как старался больше всех. В душном зале суда Генка начал было рассказывать об этом, кричать, но его вытащили из ряда и вывели за дверь. Не помогли и фронтовые медальки плачущей Людмилы Петровны.
Сходив к стойке буфета, Чечин вернулся со свежими двумя кружками. Про чекмарь в висящей под столиком сумке забыл. Привычно задумался.
Подошел, встал рядом Подгурский. Шейный платок его был как девиантное поведение. Понятно, берет на голове. Тихо, несколько в нос сообщил: «У меня есть для вас новый Картрайт, Иван Николаевич. Две записи. Сходим ко мне?» Чечин не услышал его. Даже глазами не шевельнул. Ладно, не растерялся Подгурский, подойду потом.
Тот белый санаторий стоял высоко на горе. За морем вечерами угасал закат. Всегда сидели на одной и той же скамейке. Вера клала голову ему на плечо. Далеко внизу ходили пионеры. В свете костра на берегу – тонконогие и зыбкие, как комары. Чечин очнулся, отпил из кружки. Опять застыл. В тот отпуск у него вытащили деньги. Когда уже возвращались домой. Станция называлась «Мелитополь». Стояли пятнадцать минут. Он пил пиво в вокзале. Рядом пил какой-то парень в великом пиджаке с засученными рукавами. Лицо было прикрыто узкой кепкой. Бумажник, про который Чечин просто забыл, лежал в заднем кармане брюк. Хлопнул себя по карману уже в движущемся поезде: «Ловко!» Доехали тогда без денег, но зато с двумя ящичками фруктов и с большой оплетённой бутылью вина, которую Чечин таскал как ребенка. Вера покатывалась. Селиванов, когда рассказали, оторвал от мотора руки, почесал чистым тылом руки подбородок и сказал Вере: «Ну ладно – он, а ты разве не знаешь, где женщины прячут в дороге деньги? Посмотрите оба ещё раз «Печки-лавочки»». И снова полез под капот москвича. У него самого бумажники и документы всегда торчали наружу. Из нагрудных карманов его джинсовых рубах, из рабочих комбинезонов и даже выглядывали вроде платочков из пиджаков. Больше на Юг в те годы так и не съездили, как-то не сложилось.
Сзади ходил, просил голос Князева. Бывшего Женькиного мужа. «Морду лица сперва умой, – отгоняли его. – Нефтяник. Как шугнули с буровой, так, наверно, и не умывался». Князев выплыл к Чечину. Почему-то в спецовке, действительно чумазый. «Ваня. Брат! Помнишь маму нашу? Ы-ыхх!» Князев начал было рыдать. Иван подвинул ему кружку. Потом достал из сумки и поставил на столик чекмарь, который так и не открыл. Пошёл на выход. Князев опупел. Чекушку схватил, стал кусать, глодать как кость. Чечин этого уже не видел.
На улице поджидал Подгурский. Сразу подхватил, повёл к себе на Зелёную. Всегда бдительный, оглядывался. «Я знаю о смерти вашей жены. Сочувствую, очень сочувствую». Скрипач по профессии, в музыкальной школе он оглаживал своих учениц, ставя им руку. Но явно ни разу не попался. Еще в 60-е годы он начал фарцевать пластинками и записями. И тоже не попался. Его знали все филофонисты Советского Союза. Сейчас всё стало легальным. Скрываться больше не нужно. Уфа утопала в парусах барахолок. Он мог бы там хорошо развернуться. Но нет. Он продолжал грызть свой сухарик здесь, в заштатном городишке нефтяников. «Обождите, пожалуйста, здесь, Иван Николаевич, – сказал он, остановившись возле калитки кирпичного особняка. – У меня в доме… дама». Открыл ключом калитку и пропал.
Минут через десять появился. Уже без берета. Опять подхватил и повел. Теперь подальше от дома. «Вот, Иван Николаевич, новый Картрайт. С вас только сто рублей. Со скидкой, как сейчас говорят». Получив деньги, отпустил, наконец, подопечного. Смотрел, как по Зелёной уходил человек с большой головой, удерживая сверток под мышкой. Длинные жёлтые волосы человека покачивались крыльями. «Идиот. Кретин. До сих пор, наверное, считает себя музыкантом. Пытался даже когда-то проникнуть в мой детский эстрадный оркестр. Получив по блату саксофон, два дня ходил по Дворцу и издавал гусиные звуки. Шарманка несчастная. Чувырло. Альберт Че».
Лысый, уже домашний, инфант Подгурский взбодрил платок. По-джазовому щёлкая пальцами, пританцовывая, направился к калитке. Поиграл ручкой бобовому лицу в окне.
…В полутьме сарая, как подпольщик, юный Ваня вёл вертикальную тонкую линейку в подсвеченной панели приёмника. Слышался треск, бульканье говорливых городов, барабанная арабская музыка. Всегда внезапно врывались глушилки. И тогда весь приёмник «Союз» словно начинал колотиться в припадке. Чёрт! Ваня быстро сдвигался, увиливал в сторону, в пустоту. Снова осторожно вёл линейку. Фридрих Подгурский никак не продаёт приставку к приёмнику. Чтобы ловить на коротких всё без всяких помех. Сколько ни прошу. Знает, гад, что ничего тогда покупать у него не стану. Генке хорошо. Он гоняет только народное и блатняк. «Мама, я доктора люблю! Мама, я за доктора пойду! Доктор делает аборты, Отправляет на курорты, Вот за это я его люблю!» Ерунда. Полная чушь! Зато достать такие записи просто. А тут с настоящим джазом – и как хочешь. Бабушка ругается, что все деньги Фридриху перетаскал. До отцовских уже добрался. А куда денешься? Не будешь же каждый вечер с одним и тем же выходить. Слушателей потеряешь. «Аудиторию», как говорит гад Фридрих.
Наконец законтачился: «The Voice of Amеrica» И гимн их. И сразу по-русски: «Вы слушаете Голос Америки из Вашингтона. Последние известия. В Афганистане советские войска были отбиты народными повстанцами от населённого пункта Кандагар». Это не интересно. Ваня начал шарить рядом с «Голосом». Наконец ворвался биг-бэнд. Наверняка или Дюка Эллингтона, или Каунта Бэйси. Так, всё готово для записи, маг подключен. Ваня начал записывать. Но всё шло плохо, джаз плавал, уходил, проваливался и снова громко выскакивал. Запись получалась непрофессиональной.
«Здравствуйте. Фридрих Евгеньевич дома?» – поздоровавшись, тихо спрашивал Ваня в тесном домишке на другой окраине городка. От стола всегда с изумлением поворачивалась старуха. С белым, как тесто, лицом без бровей. Затем кричала куда-то за ветхие шторки в низкой двери: «Гера! К тебе пришли!» Оттуда сразу выскакивал Подгурский: «А-а, молодой человек! Очень рад, очень рад!» Ваня шёл за ним ещё через две тёмные комнатки с низкими мутными окошками. В студии Подгурского, сплошь завешенной по стенам тряпками, слушал долгоиграющую пластинку, которую хотел купить. Сидел, наклонив голову и взяв рукой руку.
Подгурский, подсвеченный лампой, выписывал за столом из американского буклета новое в свой каталог. Поглядывал. «Нравится, молодой человек?» До конца пластинки будет теперь сидеть-слушать. До самой последней нотки. Сдвинулся на джазе, идиот. Даже Битлов не берёт. Эллингтона, видите ли, ему подавай. Каунта Бэйси. Кретин с большой башкой. В техникум не поступил. Доит вместе с бабкой нефтяника отца. Вот откуда у шалопая деньги. Ведь червонец выложит, глазом не моргнёт. «Вам, Иван, нужно поступать в музучилище. Я вам как музыкант это говорю». Вздрогнул, глаза выпучил. Как водолаз. «Только в музучилище, Иван. С вашим талантом – только туда». Идиот. Кувалда. Теперь всё время будет думать об этом. Подгурский закончил писать.
У себя в сарае (в студии!) Ваня перегнал всё с пластинки на маг. И уже вечером в эфире над городком плавал его счастливый голос: «Альберт Че предлагает прослушать для начала три композиции Каунта Бэйси. Слушаем!»
Часов в одиннадцать, когда уже высыпали на небе звезды, сладко потягивался во дворе.
Шёл к крыльцу. В голове всё звучал райский бразильский хор. Которым всегда завершал передачу. Райское джазовое песнопение.
В доме прилежная Женька, водя авторучкой в тетрадке, ехидничала. А бабушка ругалась. Обзывала запечным тараканом. Грозилась разгромить всю студию. То есть, надо понимать, свой сарай.
После пивной Чечин опять лежал дома, уставившись в потолок. Почему ты стираешь, спрашивала Вера, придя с работы из школы и видя, как он с пустым тазом в очередной раз лезет с балкона в комнату. А? А потом с любовью наглаживаешь? Я-то для чего в доме! Иван! Как объяснить было женщине, что это болезнь. Что даже на вахтах не мог он носить грязных спецовок более суток. Не говоря уже о грязных майках, рубашках, носках и трусах. «Где Задумчивый?» – спохватывался Зарипов. – «Стирает, Анвар Ахметович», – серьёзно отвечали ему. Зарипов выбегал из бытовки. «Задумчивый» с засученными рукавами, как распоследняя баба, обречённо вешал бельё на кусты. Как будто все свои жизненные провинности. «А?» – поворачивался к бригаде Зарипов.
Не раз на сеансах в кино она останавливала его в последний момент: «Куда?» И он в полоскающемся свете лез по ногам зрителей обратно с её стаканчиком от мороженого. Он держал стаканчик до конца сеанса в руке, изредка отирая и его, и пальцы платком. Который необходимо будет сразу же постирать дома.
«Ваня, мне стыдно перед тобой. Я такая неряха», – смущённо говорила она. «Ну что ты», – уводил он взгляд в сторону… Он работал мокрыми тряпками на столе и окнах как Бенни Хилл! Остановить его было невозможно!
Нередко вечерами, забыв про включённый телевизор, он потихоньку следил за ней. За ней, работающей в углу за столиком с лампой. Она проверяла ученические тетрадки, заполняла журналы, писала свои рабочие планы. Иногда, вспомнив о нём, поворачивалась от лампы. Распущенные волосы её, казалось, цвели. Волосы были как рай. Он сразу же смотрел на экран. Где за трибуной торопился, говорил человек с изогнутой шеей лебедя, и радостное большинство старалось, захлопывало его. Она подсаживалась к нему на подлокотник кресла, ласкалась. А он только растерянно улыбался. Как первоклаш, которого гладит по голове незнакомая тётя.
После нечастой близости, близости в полной тьме, он очень медленно поднимался над ней. Весь железный. Точно совершил преступление. «Ваня, почему ты такой стеснительный?» Он лежал и удерживал рвущееся дыхание. Из-за дыхания он не мог ответить на этот вопрос женщине. В первые год-два она ни разу не видела его голым. Например, в ванной. Он всегда был в свежей рубашке и трениках с лампасами. Она, торопясь в школу, нередко летала по квартире в одних трусиках. Его в это время в комнате словно не было. С зажмуренными глазами он висел где-то под потолком. Он отскакивал от неё и уходил в стену.
Чечин вздрогнул – задребезжал в прихожей телефон. Звонил Селиванов: «Ты куда пропал?» Чечин ответил: ходил к Зарипову. «Да не был ты у него! Ты же полчаса придурком простоял в вестибюле у зеркала! Тебя же видели! Ты что делаешь, Иван? Я же договорился с Зариповым, он тебя ждёт. А ты?» Чечин сказал, что к Загурскому пришлось зайти. На Зелёную. Нужно было. «Опомнись, Иван! Какой Загурский? Какая Зелёная? Нам с Женькой что – под руки тебя вести?» Чечин положил трубку. Сразу зазвонило в спину. Снял трубку. «Я сейчас приеду, не вздумай смыться». В ухо застукали гудки.
Вернувшись в комнату, Чечин в растерянности поворачивался. Словно это была уже не его комната. Словно его сейчас из неё выведут.
Смотрел на белую рамку на стене, оставшуюся от портрета жены.
Присел на тахту. В груди стало тесно, нехорошо, наворачивались слёзы.
Селиванов решил заехать за Евгенией. По редакции шёл как по голубятне с выскакивающими отовсюду бумажными голубями. Покусывая авторучку, Женя голубкой сидела в своем закутке. Словно бы уже на кладке. «Вставай! Поехали!»
В машине молчали. Вверху пролетали перепутавшиеся ветви деревьев. Когда он приносил к ней свои статейки о «добыче нефти в Башкирии», она, сняв очки, всегда с досадой говорила: «Ну зачем ты так пишешь, Гена?! Ведь разобрать твой почерк невозможно! Глаза сломаешь!» На что корреспондент отвечал: кто буквы выводит, каллиграфирствует, тот ничего путного не напишет. В почерке должно быть движение, полёт. Вдохновенный полёт. В свою очередь, заходя к ней на Восточную и видя её постоянно склоненной над книгой, над одной и той же как будто книгой, – толстенной, неподъемной, – он тоже с досадой восклицал: «Зачем так много читаешь, Женя? Глаза ведь посадишь совсем!» Она устало снимала очки с большими диоптриями. Говорила своими или чьими-то словами: «Мы читаем, Гена, чтобы знать, что мы не одиноки». И тогда сразу возникал в комнате дух гада Князева, сломавшего бабе жизнь. А во плоти – мгновенно трезвеющего и удирающего каждый раз от Селиванова. Как от чёрта.
Поднявшись по лестнице, в дверь позвонили требовательно, продолжительно. Как милиция. В ответ ни звука. Евгения поспешно начала рыться, искать в сумке ключи. В прихожей крикнула, снимая обувь: «Иван!» Из притемнённой жёлтой комнаты скакнула тишина. Мгновенно подумали об одном и том же. Ринулись в ванну, в кухню, потом в спальню.
Пусто! С облегчением вернулись в комнату. На диване аккуратно были сложены треники с лампасами. Кожаные домашние тапки стояли как солдаты на плацу. Пятки вместе, носки врозь. Просто смылся аккуратист! Ну погоди, приходил в себя Селиванов.
Посидели в кухне, попили чаю. Время обеденное. Всё у аккуратиста было на месте. И плетёнка с печеньем. И заварной чайничек. Притом с надетой стёганой курочкой с красным хохолком. И сахарница на чистой салфеточке. «Ведь ни за что не скажешь, что месяц уже пьет», – оглядывался по кафельной вылизанной кухне Селиванов.
Поехали назад, в редакцию. «Как у тебя с Зоей?» – спросила Евгения. «Нормально». Евгения покосилась на смуглое, словно бы кавказское лицо с седоватыми уже волосами на голове. Хорошо хоть сегодня не поцарапанный. Пролетел Дворец культуры с кучерявыми колоннами. Евгения опять смотрела на широкоплечего тощего горца в джинсовке, в которого девчонкой была тайно влюблена. «Почему не присылаете Анечку ко мне? Ей витамины нужны. А у меня земляника пошла». – «Пришлём».
Селиванов женился поздно. И не из-за застенчивости, как Иван, а как раз наоборот. Почти до тридцати пяти он размашисто, зло пилил кривыми длинными ногами в твисте в зале вот этого как раз Дворца, мимо которого только что проехали. Кого из девчонок он только не переводил к себе в сарай на Восточной! С кем он только не барабанил по ночам в чечинский сарай голыми пятками! Сколько девичьих слёз было пролито под окнами Селивановых! Куда он только не убегал от мстительных невест, где только не прятался! Прекратила весь декамерон Зойка. Татарка Зойка. Через три дня после свадьбы в 85-ом году она пришла к Селиванову в Управление и ударила чернильным прибором секретаршу Дадонову. А потом остатком прибора самого Генку, выскочившего из кабинета. И Селиванов на время притих. Тем более что через два месяца родилась у них Анечка, ангельский ребёнок с кудрявыми, как у отца, волосами.
– Гена, ты сильно не дави на Ивана, – сказала Евгения, когда остановились. – Я сама постараюсь с ним вечером поговорить. Вроде протрезвел уже.
Она пошла к крыльцу. Селиванов смотрел на её косенькие белые ножки, торопливо переставляющиеся по ступеням. На её, как ядро, круглую голову с жёлтыми, как и у брата, волосами.
Отвернулся. Поехал.
Сбежавший Чечин между тем сидел в сквере неподалёку. Продолжал похмельно потеть, вытирался платком, в пивную на Проспект не шёл, держался, твердо сказав себе: всё, баста.
Напротив через аллею сидели три старика в тюбетейках. Бабаи были краснощёки, на вид ещё крепки, но уже все трое с серьёзными клюшками. «Они любят прикидываться бабаями, – сказал однажды про таких лже-стариков Зарипов, сам татарин. (Дело было возле мечети, куда из автобуса дружно выгружались вот такие же с клюшками.) – Им выгодно это. Дети любят больше. Внуки. Это у вас, русских, стариков едят поедом. Особенно невестки какие-нибудь. У нас – нет. Пожилых всегда слушают, почитают. Вот они с клюшками и сидят потом на лавочках. Все в мягких сапогах с татарскими галошами. Прикидываются. Раньше времени».
Чечину вспомнилась смерть бабушки Людмилы Петровны. В 84-ом году.
В тот день они вдвоём пололи огород. Женька была в своей редакции. Людмила Петровна вдруг встала с сидушки, резко качнулась и упала в морковную ботву лицом вниз. Иван кинулся, перевернул грузное тело на спину, пытался что-то делать, хлопал по щекам, разводил ей руки. Но лицо под жёваной панамкой уже серело, на глазах становилось худым. Не слыша себя совсем, он что-то кричал потом, закидывал голову, махал руками. А от Селивановых уже бежали люди.
Женькин Князев, более или менее ещё трезвый в то время, на поминках вдруг радостно выдохнул: «Хорошо умерла бабка. В одночасье». И поворачивался ко всем с рюмкой. Как бы приглашал выпить за это. Евгения тихо сказала ему тогда: «Отзовутся тебе твои слова».
Видя вытирающего глаза Ивана, бабаи покачивали бородками. Белыми, как помазки. Ай, ай.
Людмила Петровна не хотела, чтобы внук работал на Севере. Даже когда тот стал летать с вахтами и через месяц возвращаться домой. По ночам, представляя, как чистоплотный зануда живёт месяцами в общагах среди весёлой пьяной грязной нефтяной братии – плакала. Когда Иван возвращался, внушала, настаивала даже, чтобы он перевёлся в Октябрьск, работал дома. Работа же и здесь есть. Без всяких вахт. Показывала на зятя Князева как на экспонат: вот же, работает в Ишимбайнефти, два часа на машине до промысла. (Князев за чайным столом солидно надувался.)
Ивану и самому уже всё надоело. И, поколебавшись какое-то время, он перешёл в Ишимбайнефть, перестав летать. (В доме считалось, что это Князев посодействовал.) Однако после 86-го года разведки в Башкирии почти не стало. И снова октябрьские гуси нефтяные перелётные начали сбиваться в вахты и улетать на Север. И опять был у Ивана ежемесячный вахтовый ИЛ-26 с салоном, круто лезущим в небо, и расстелившиеся потом под самолетом облака, как торосистые льды Ледовитого океана. Людмила Петровна этого уже не увидела. А глупый Князев, несмотря на плач Женьки в суде, отправился в то время по первой своей ходке в ЛТП.
Бабаи, словно дослушав воспоминание Ивана до конца, поднялись, пошли. Серьёзно, жёстко опирались на клюшки. Как бабаи настоящие. Без дураков. Чечин тоже двинулся в сторону дома. Двухкомнатную на Ворошилова его заставила купить всё та же Людмила Петровна. «Может быть, женишься в конце концов, если будешь жить отдельно. Всё равно ведь деньги проматываешь зря». Иван послушно вступил в кооператив, а через полгода заехал на четвёртый этаж дома номер 4, в самом начале улицы Ворошилова.
Года два квартира напоминала сарай. Пустой почти, но чистый. Посередине большой комнаты стоял стол и стул. В спальне один только старый диван, перевезённый с Восточной. (Не на полу же спать.) Ни тумбочек, ни ковров, ни зеркал. На всех стенах – бело, чисто. Словом, всё было в эти два года по-холостяцки, по минимуму. Немногим лучше выглядели кухня и прихожая. В прихожей на длинной вешалке висела вся одежда Чечина – и зимняя, и летняя. Внизу ровно стояла обувь. Тоже на все сезоны. В кухне, конечно, кастрюльки, сковородки, стаканы, тарелки. Но уж без этого – никак!
После северных вахт, наскоро обняв дома жён и детей, родная бригада приходила в чечинскую квартиру с бутылками, со свёртками продуктов, с Зариповым во главе. Давно не виделись. Полдня прошло. Два дня в квартире стоял дым коромыслом: пили, орали песни, плясали с девками под Ванькин джаз из магнитофона. Потом уходили, оставив на столе в комнате полный разгром. Валялись всюду бутылки, пол был истоптан сапожищами, усыпан окурками, какими-то рваными тряпками, бумагой. Протрезвевший Чечин собирал всё, сталкивал в ведро, выносил на помойку. Ползал, чистил в углах, скрёб, с порошком отмывал засохшие винные лужи.
Пока бригада месяц была на Севере, квартира словно отдыхала: стояла чистой, тихой, чуть-чуть только набирая с улицы пыли, которую иногда вытирала, приходя со вторым ключом, сестра Женька.
Наконец бригада прилетала домой, – и в квартиру опять шли бутылки, девки, громогласный Зарипов. И начинался всегдашний гудёж. Пьяный Чечин с тряпкой уже не успевал, падал в спальне, всегда в одном и том же месте, возле батареи, не мешая дивану рядом крякать уткой.
И так шло все два года. Но когда у Ивана появилась Вера, справедливый Зарипов сказал: «Всё, ребята, баста, пора и честь знать». Стал увозить бригаду на дачу. К себе. Когда оттуда погнали – на охоту осеннюю. Или на рыбалку зимнюю, подлёдную.
Чечин принялся рьяно обставлять квартиру. Вместе с грузчиками кажилился с мебелью. Диван выкинул, поставил тахту. Две тумбочки. Створчатое зеркало для Веры. Повесил ковер. Крохотный «Морозко» в кухне заменил на высоченный «ЗИЛ». Вера от матери с Проспекта перевезла свою библиотеку – поставил ей в комнате длинный книжный шкаф под стеклом. Деньги были. Зарабатывал в то время хорошо.
Тогда же чаще стала приходить сестра Евгения. Со своей снохой сразу же сошлась. Они были одного племени. Одной крови. Интеллектуальной. Одна закончила пединститут в Уфе, другая заочно журфак МГУ. На кухне они говорили только о литературе. О прочитанных книгах. (Какие ещё женские тряпки! Какая кулинария!) Обсуждали новинки в журналах. Восхищались какой-нибудь повестью или романом. Или спорили о них же до хрипоты. Чечин в фартучке только мешался. Ему не находилось места. Но успевал подлить им чаю или подстелить под блюдечко салфеточку.
Потом они принялись образовывать его самого, работягу-нефтяника. Постоянно поправляли неправильные его ударения в словах. Долго хохотали над его полувером. Как будто Женька сама в детстве так не говорила. Дальше вовсе – начали подсовывать книги. И всё больше толстые, неподъёмные. Чечин терпел. Честно тужил мозги. Вообще-то, мозги.
Иван свернул на Ворошилова. На стене возник испуганный пенсионер. Как офтальмолог с толстенными глазами: «МММ – куплю жене сапоги!» Генке Селиванову хорошо было. Он даже Историю КПСС в нефтяном изучал. Перед интеллектуалками на кухне не терялся. Приходя, шпарил как пописанному. На любую тему. Не только на литературную. Правда, один раз тоже сказал неосторожно – средства. И с пьедестала разом слетел. Зато на днях рождения никто лучше его не мог спеть, затачивая на гитаре. А потом со своей тощей Валькой злей всех заделать твист. Или шейк. Или даже буги-вуги.
Дома из включённой стереосистемы, как с далекого континента, еле слышно доносился блюзовый саксофон Энди Картрайта. Иван сидел в кресле, невольно опять смотрел на пустой белый квадрат на стене. Когда поженились, Вера, видимо, хотела забеременеть сразу. Потому что в первой год их семейной жизни Иван ни разу не услышал от неё, что нужно ему предохраняться. Аптечным мужским средством. Однако позже она как-то странно стала смотреть на него по утрам за чаем. Не в лицо, а куда-то ниже. В район груди. Так смотрит врач, выискивая фонендоскопом у пациента болезнь. «Что с тобой?» – «Ничего». Однажды она сказала ему, что ходила к врачу и всё у неё в порядке. Он не понял. «Тебе нужно провериться». Он опять посмотрел на неё удивлённо. А когда она разъяснила ему на пальцах – нахмурился и сказал: «Я здоров». – «Откуда ты знаешь!?» – сразу закричала она.
Она была постоянно в школе. Она вела русский язык и литературу в нескольких классах. Она была завалена нагрузками с головой. Руководила даже школьным драмкружком. Поэтому в работе как-то всё забывалось. Но иногда по вечерам, придя из школы уставшей, она всё так же подолгу смотрела на него. Точно не понимая, кто этот странный человек с большой головой и волосами как мочало. И вообще, как она попала сюда, в эту квартиру. Ему становилось не по себе. Ползал, прятал глаза, одевая ей тапки.
Она забеременела через два года. После их поездки на Юг. Когда у него украли деньги на станции Мелитополь. С пятимесячной беременностью, моясь, она поскользнулась в ванной и сильно ударилась о дно её. Он услышал вскрик, кинулся, распахнул дверь. Под хлещущим душем она ворочалась в ванной, хваталась за края, пытаясь встать. Он подхватил её, вынес в комнату, положил на тахту. Пока звонил, вызывал скорую, Вера корчилась, хваталась за поясницу, громко охала, уже мажа простыню кровью.
Бесчувственный, как автомат, быстро одевал её. На улице была зима, ночь. Он сушил её волосы полотенцем. Распахнув дверь, встречал врачей. В белых халатах и чёрных куртках они лезли по лестнице со своими баулами, похожие на мясников с рынка. Вместе с медсестрой осторожно сводил жену вниз. Он не мог вспомнить в машине, надел ли на неё тёплое трико. В приёмном покое, когда раздевал, увидел, что нет. Потом он шёл ночной улицей и от слёз не видел фонарей. Он нёс её одежду, завернутую в её пальто, как убийца добычу.
Из стереосистемы вдруг ударили буги-вуги. Жаркий бугешник Картрайта. Чечин вскочил, выключил всё.
Пошёл на кухню. Достал из холодильника и выложил на тарелку мёрзлый кусок мяса. Смотрел на противоположную сторону улицы, где знойный налетающий ветер клонил, раскачивал деревья.
Иван корил себя потом, что не дождался её выписки, улетев со всеми на вахту. Не смог сказать Зарипову, чтобы тот отпустил его без содержания. Хотя бы на неделю. Когда вернулся через месяц – Веры в квартире не было. Помчался на Проспект. В сталинской квартире с высоченными потолками он увидел сильно исхудавшую жену. В каком-то выцветшем халатике она встала из-за стола, сронив на пол ученическую тетрадь. Припала к нему. Он гладил её, успокаивал. Тёща из кухни смотрела на него как на изверга.
За время, что был дома, почти не уходил с кухни. Ещё со студенческих лет у Веры был испорчен желудок. Поэтому пока она была в школе, готовил только диетическое, но разнообразное. От Селиванова даже принёс книгу о вкусной и здоровой пище. Была зима, январь, но Женька нашла где-то у себя на Восточной дойную козу, стала покупать и каждый день заносить пол-литровую банку. Словом, дело пошло. У Веры округлились щёки, вновь появился румянец. Однако по ночам, таращась в комнате на меняющуюся от машин темноту, он часто слышал её тихий плач в спальне. У него сжималось сердце. Он заходил в спальню и молчком стоял в темноте. Он хотел сказать ей, что тоже ждал этого ребенка. Очень ждал. Но из-за застенчивости своей он не мог произнести этих слов.