bannerbannerbanner
полная версияСемь повестей о любви

Владимир Макарович Шапко
Семь повестей о любви

Полная версия

12. Лекция по теории перевода

«Первое и самое главное, – говорил Юрий Аркадьевич Котельников, планомерно вышагивая вдоль стола, – уметь распознать в тексте фразеологизмы, в отличие от свободных единиц…»

Останавливался у края стола. На небо в высоком окне смотрел как из церкви. Опять пропала. Не звонит. Когда это кончится? Этот женский садизм?.. Опомнившись, снова ходил вдоль стола.

«…Наиболее продуктивный путь – это новые выделения в тексте противоречащих общему смыслу единиц, поскольку, как правило, именно появление таких единиц и свидетельствует о присутствии переносного значения…»

Оськин, наконец, прочитал два моих новых раздела. Сегодня, кровь из носу, поймать его!

«…Немаловажное различие между письменным и устным переводом заключается в том, что, осуществляя каждый из этих видов перевода, переводчик имеет дело с неодинаковыми отрезками оригинала…»

На столе рылся в портфеле. Куда дел листки Кучеренки? Сегодня же надо показать их Оськину!..

Розе Залкинд надоел смурной Котельников:

– Что с вами, Юрий Аркадьевич? Вы заболели?

– Всё в порядке, товарищ Залкинд. Отвечу на ваши вопросы в конце. Далее: «Фразеологизмы имеют определённую стилистическую окраску. Это могут быть элементы высокого, нейтрального или низкого стиля, профессиональные или другие жаргонизмы…»

Опять с тоской смотрел в высокое окно. Потом что-то искал в портфеле…

С забытыми улыбками студенты боялись дышать. Залкинд фыркала.

Котельников пришёл в себя только на лекции лингвиста Ильинова, куда завёл Кучеренко. Сидели рядом, затерявшись в студентах.

Ильинов походил на очень полный скрипичный ключ, сидящий на стуле. Говорил тихо, короткими фразами. «Без всяких брызг». Но слушать его было страшно интересно.

Иногда он вставал со стула, переносил свои жиры к доске. Брал мел и, как из пригоршни, сыпал на доску Анафоры. Звуковые и морфемные. Из Пушкина и из Лермонтова. Возвращался на стул, ждал, когда студенты переварят написанное. Снова тихо говорил.

Студенты аплодировали ему бешено. Как будто избивали его аплодисментами.

Котельников и Кучеренко в общем потоке выходили как из театра. Восхищённые, красные, вытирались платками. «Да-а, вот бы к такому под крылышко попасть. А, Юра?» – говорил Кучеренко.

Профессор Оськин опять бодрил себя в коридоре. На сей раз аспиранток было три. Оськин длиннозубо улыбался, наклонялся к ним. Шейный платок его был богатым, попугайным. Таким же, как и малиновый с разводами пиджак, привезённый им из Братиславы.

Как всегда неожиданно для себя увидел Котельникова. Словно постоянно свербящую совесть свою. Сбивающую всегда всё очарование. Пропустив даже приветствие подопечного, недовольно сказал:

– Вам же передали – всё у Зубина.

– Но Леонид Соломонович! Хотелось бы услышать ваше мнение о моей работе.

– Юрий Аркадьевич, я сейчас очень занят. Как-нибудь на той неделе. Изучите пока мои заметки на полях. Думаю, этого будет вам для начала достаточно. Работайте, дорогой!

Повернулся к аспиранткам:

– Так о чём я, мои дорогие?..

– О Братиславе, Леонид Соломонович! О конференции в Братиславе! – с радостью напомнили аспирантки. И снова млели перед всем многоцветием профессора Оськина.

– Старик, – сказал Зубин, передавая папку Котельникову. – Вряд ли ты что-нибудь поймёшь. Шеф, как всегда, чудит на полях… А вообще неплохо. Молодец. Поздравляю! – Шейный платок был повязан на Зубине точно так же, как у шефа. Однако простой серый пиджак не шёл в сравнение с профессорским малиновым. К тому же стекла очков ассистента с очень большими диоптриями больше сгодились бы, наверное, для донцев банок, чем для очков. Да и аспиранток Зубин пока ещё побаивался.

Котельников не удержался, развязал папку в коридоре. На подоконнике… «Заметки» были накиданы на полях с тем китайским щегольством, с тем пиктографическим безобразием, с каким пишут только самодовольные профессиональные критики. Понять, о чём это, было невозможно… Ладно, дома всё. Через лупу. С въедливостью криминалиста.

Вечером Кучеренки повезли к себе на Речной, где уже три года снимали квартиру. В летящем вагоне Галя рассказывала последние слухи и сплетни От канцелярии деканата. Весёлые глаза её выглядывали из лисьей шапки как из стожка. Муж со своим ротиком печального окунька привычно грустил, держа её под руку. Шикарная осенняя кепка на нём была цвета льдистого снега.

По дороге к дому купили две бутылки хорошего вина.

В тесной квартирке ужинали, поднимали бокалы. Галя всё время подносила что-нибудь на стол. Готовить она умела. Мужчины говорили о диссертации Кучеренки.

– Может, тебе бросить Загорову и договориться с Оськиным? – спрашивал Котельников, обмакивая пельмень в острый соус в розеточке перед собой. – Хочешь, я с ним поговорю?

– Хрен редьки не слаще, – отвечал Кучеренко, кидая в ротик пельмени без всякого соуса. – Твой пример тому подтверждение.

– Тогда, может быть, плюнуть на всех и попытаться двинуть всё самому? Написать письмо в ученый Совет. Создать, так сказать, прецедент. А, Коля?

Кучеренко скосил свой окуньковый ротик набок. Точно неприемля наживку.

– Нет, Юра, не выйдет. – Отложил вилку. – Скажу тебе как «Кучер из деревни» («Кучер из деревни» – прозвище Кучеренки, прилипшее к нему ещё со студенческих лет.): – Мы, Юра, как пристяжные в русской тройке – норовим скакать в стороны. Шеи выгибаем, удила грызём. А без хорошего коренника – мы никто. Только кувыркаться будем по обочинам…

Галя, подкладывая мужу, тоже что-то втолковывала ему. С колокольни канцелярии деканата. Но «Кучер» уже задумался. Голова его с будто застрявшими в волосах белыми нитками сомнамбулически покачивалась. Слегка опьяневший гость, подпершись ладошками как баба, смотрел с печалью на супругов. Живут много лет на съемных квартирах. Своего жилья нет, и не светит. Ребёнок где-то у бабок у дедок. Галина с высшим образованием работает простой машинисткой в деканате. И всё ради Коли… А Коля вот – ни тпру, ни ну…

Когда уходил, Кучеренко тоже сразу собрался, чтобы проводить.

На улице мело. Слезливые фонари удерживали бьющиеся сарафаны снега. Кучеренко нёс свою шикарную кепку как пушистую поляну. Откинув капюшон, Котельников голову в летящем снегу остужал.

– Юра, как у тебя с Татьяной?.. – осторожно спросил Кучеренко.

Котельников весь вечер ждал этого вопроса и вот дождался.

– Да никак. Просто опять пропала…

– Забудь, Юра, её. Погибнешь. С дистанции сойдёшь… Вон уже что на лекциях с тобой стало происходить…

Котельников молчал. На голове словно нёс бараний жир.

У входа в метро крепко пожал руку друга.

В полупустом вагоне, согнувшись, покачивался у двери, будто поставленный в угол. За стеклом летел человек, нос которого роднился с обувной ложкой. Разве может нормальная женщина такого полюбить?

На голове у человека умирал снег.

13. Филармония

Она пришла к нему опять только через неделю после того дня, когда он подвернул ногу.

Он прерывисто дышал, приходил в себя на полу, а она уже как ни в чём не бывало сидела на диване, ритуально расчёсывала свои волосы. Однако оставалась с двумя предательскими пятнами на щеках. Как с двумя лепестками роз…

Словно разгадав её притворство, Котельников радостно смеялся. Опять лез обнимать её. И она сдавалась, снова сваливалась с ним на пол, на одеяло, пряча от него пылающее лицо.

Она, видимо, поэтому и любила его всегда на полу. Чтобы уползать от него. Медленно переворачиваться в своих волосах. Чтобы он не видел её развратного, как она, наверное, считала, лица.

И в то же время она, казалось, нисколько не стеснялась его после близости. Она спокойно расчёсывала свои волосы. Вся розовая, нежная, с сосками как земляника.

И Котельников опять смотрел на неё точно на золотого своего божка, исполняющего ему равнодушный многорукий танец. Любя её бесконечно, наивно стремился понять её женскую природу, её тайну.

Одетая, она вела себя в комнате как кошка, не имеющая своего места. Пока он метался в кухне, готовил что-то на скорую руку, она осторожно ходила по гостиной, робко трогала разные предметы. Часы в виде треуголки Наполеона, хрустальную вазу с конфетами на столе. Брала специальные журналы Котельникова, но сразу клала их на место. Потом садилась на самый край сталинского дивана, как будто ей совершенно незнакомого, смотрела на три портрета на стене. На мужчину с мосластым черепом и двух его женщин. Тоже как будто впервые видя их. У неё не было места в этом доме. Не было зубной щетки в ванной, не было домашнего халата.

Котельников уже бегал, одетый в треники и майку, носил на стол, а она так и сидела с ручками на коленях.

– Таня! Ну что ты сидишь? Помогай! – Он улетал обратно на кухню.

Как доброй хозяйке, ей нужно было стремглав бежать за ним на кухню, принимать от него всё, нести на стол, но она изображала жену, не сходя с места, в гостиной, быстро переставляя на столе тарелки и стаканы. (Так напёрсточник прячет шарик.)

Сидя потом за столом в шерстяном платье с коротким рукавом и тонком свитере, она словно разом отгораживалась и от полураздетого Котельникова, сидящего напротив и размахивающего вилкой. Впрочем, Котельников тоже сразу чувствовал этот мгновенно возникший забор, в спальне быстро переодевался и выходил к столу в приличной джинсовой рубахе и нормальных брюках. Получалось – выходил во второй раз.

В каком-то умопомрачении уже он ел и думал, чем ещё заинтересовать её, увлечь. Ведь после близости всё разом менялось. Напротив за столом всегда сидела отчуждённая женщина. Он понимал, что кроме постели нужно ещё что-то. Сколько бы он ни размахивал руками. Он даже цветов подарить ей не мог. Не покупать же их заранее и вручать здесь, в своей квартире…

Вдруг показалось, что нашёл выход:

– Таня, давай сходим на лыжах! Возле университета отличная лыжня! Если у тебя нет лыж – я достану. А? Таня!

 

– Я не люблю спорт, Юра, – ошарашила его женщина. Помолчала и сказала: – Если ты не против, можно сходить на концерт.

– Отлично! На какой? Куда?

– В филармонии завтра играет симфонический оркестр. Чайковский в первом отделении, во втором Шостакович. Если ты свободен после пяти – можем сходить.

Котельников раскрыл рот.

Татьяна рассмеялась:

– Вот билеты, Юра. Завтра в шесть у входа. Надеюсь, знаешь, где филармония в Москве?..

…После звонка не торопясь двинулись со всеми в зал. Котельников оберегал руку любимой как драгоценность – его впервые вели под руку. Татьяна была всё в том же платье и свитере, что и вчера, он же – в бостоновом выходном костюме, в белоснежной рубашке и бабочке. (Бабочку сумел отыскать у дяди Тоши в шкафу.)

Сам зал оказался очень просторным, сильно напоминающим цирк. Татьяна тут была как рыба в воде – уверенно прошла, прижимаясь к спинкам кресел, на нужные места в четвёртом ряду и помахала ему рукой.

Оркестра на сцене ещё не было. Пюпитры музыкантов напоминали какое-то скопище тонконогих птиц. Раздались аплодисменты – на сцену начали выходить молодые длинные скрипачки со скрипками. В облегающих концертных платьях – как сельди. Из-за тесноты мужчины с духовыми инструментами передвигались к своим местам боком. Когда все расселись, секунд на десять широко затрубил карнавал животных. И разом смолк. Теперь музыканты к игре были готовы.

Под новые аплодисменты покатился по сцене дирижёр. Он был как турок перепоясанный широким атласным поясом. На подставке намекнул на реверанс. Отвернулся к оркестру, поднял ручки.

От музыки Чайковского Котельникову почему-то хотелось плакать. Татьяна с опущенной головой окаменела. Пальцы её, сжавшие руку Котельникова, были ледяными.

Как по заданному кем-то уроку, в антракте гуляли в вестибюле со всеми по кругу. Неторопливо, самодовольно. Котельников снова носил руку Татьяны как драгоценность, оберегая. После звонков вернулись в зал на свои места.

В Первой симфонии Шостаковича пригнувшийся пианист всё время наяривал. А трубач, солирующий с ним, в паузах удерживал трубу очень нежно – как амфору.

После концерта медленно шли в сторону Пушкинской. Словно в благодарность за вечер, за музыку, Татьяна взяла его под руку обеими руками. В витринах по-цыгански развешенные женские ткани были уже в новогодней блёсткой мишуре. Кое-где стояли небольшие искусственные ёлки, как сокращённые сказки с одними только большими слезящимися шарами. Навстречу, курясь морозцем, текли и текли весёлые люди. Один за другим проносились троллейбусы, полупустые и ярко освещённые внутри, как вымерзшие к ночи праздники.

– Тебе не холодно? – спросил он, одетый в свой импортный мягкий реглан и шапку.

– Нисколько, – планомерно покачивала она капюшоном в песцовой опушке. – Понравился концерт, Юра?

– Да, очень! Особенно музыка Чайковского.

– А Шостакович?

– Тут не совсем. Это какая-то музыка, исполненная на табуретках. (Она рассмеялась.) Я просто до неё, видимо, не дорос. За все годы, что живу в Москве, я ни разу не был на концерте серьёзной музыки. Ни разу, Таня. Ни в консерватории, ни вот в филармонии. Так что тут я полный профан. К стыду своему.

Она прижала его руку к себе, как бы говоря: ничего, Юра, это дело мы поправим. Будешь ходить на концерты как миленький.

Он смеялся после своих признаний. Он вдруг почувствовал, что сейчас самый подходящий момент, чтобы задать ей свои вопросы. Она, оттаявшая после концерта, не сможет как обычно уйти от них, увильнуть. Не получится у неё сейчас.

Однако заговорил как-то фальшиво, увещевательно. Ощущая себя каким-то священником с целой исповедальней:

– Таня, почему ты ничего не расскажешь о себе? Почему бы тебе не рассказать сейчас о себе?

Она убрала руки с его руки. Однако Котельников решил сегодня идти до конца:

– …Ты обо мне знаешь всё, я же о тебе – ничего. А ведь мы встречаемся уже три месяца. А, Таня? – Он заглядывал ей в глаза.

Татьяна шла молча. Наконец ответила:

– Я не москвичка, Юра. Если тебя это интересует.

– Я не об этом. Где ты родилась? Кто твои родители? Ведь, наверное, можно это мне сказать?

– Действительно, Юра, неудобно как-то получается. Прихожу к тебе, ем, пью. А ты ничего обо мне не знаешь… Ну что тут сказать? Родилась и росла на небольшой станции под Уфой. Училась потом и работала в самой Уфе. Оттуда четыре года назад по медицинскому набору попала в Москву… Я старше тебя. Мне тридцать два года.

Они уже давно стояли.

– Но где ты работаешь, Таня? – уже напирал он, забыв про «священника». – Здесь, в Москве? Где живёшь?

Она сразу нахмурилась, опустила голову.

– Юра, прости, но об этом тебе лучше будет не знать. Это касается только меня. Если тебе нехорошо со мной, ты скажи. Я пойму.

– Да что ты, Таня, что ты! – сразу пошёл он на попятную. – Не хочешь, не говори. Прости меня, прости!..

Он подхватил её под руку, повёл дальше. Но неприятный осадок от зря затеянного разговора остался, не давал ему говорить. Она тоже молчала.

Остановилась на троллейбусной остановке перед Пушкинской:

– Юра, извини, мне нужно заехать к подруге. До свидания. Я завтра позвоню.

Он смотрел на разом помчавшийся троллейбус с ярким светом внутри. Никакой подруги нет. Не существует. Она просто не хочет ехать со мной вместе в метро. Ведь придётся ловчить, придумывать такую же «подругу», чтобы выйти не на своей остановке. Боится, чтобы я, не дай бог, за ней не побежал… И никакого звонка завтра не будет. Через месяц – возможно. Но чтоб завтра – никогда-а…

Но она позвонила…

14. Синичка за окном

За окном синичка уже скакала по кровле подоконника. Скакала как капля. Принималась дробно стучать клювиком в оцинкованное железо. Поглядывала на Татьяну. Ну, что же ты? Корми давай! Трепеща крылышками, липла к стеклу. Ну, где ты там? Куда пропала? Корми!

Поверх ночной рубашки Татьяна надевала пальто, настежь раскрывала окно. Над столом из сжатого кулака сыпала пшено в плоскую крышку от обувной коробки. Синички начинали мелькать по всей комнате.

– Танька, сквозняк! – орала из коридора Пивоварова. Распахивала стеклянную, завешенную тюлем дверь. Над коробкой уже бился рьяный птичий костерок.

– Ах, вон оно что! Кормление идет! Забава!

Не уходила, быстро сдёргивала, освобождалась от бигуди, совала в карман халата.

– То, что обсерут всё – нам наплевать. Мы выше этого. Мы – кормим птичек.

Освобождённые волосы дыбились на голове. Как какие-то рубленые кишки.

– Сегодня в ванной твой день. Но чтоб к вечеру ничего в коридоре не висело. Ко мне придут.

Понятно. Жорж придёт. Он же – Жора Жиров.

– Иди. На работу опоздаешь, – усмехнулась Татьяна.

Галька сразу выскочила из комнаты. Татьяна закрыла дверь. Коробку с птицами понесла к окну словно трепещущий куст. Закрепила на кровле, досыпала пшена, закрыла окно. Птички закипели уже за стеклом. Мокрой тряпкой стёрла два известковых пятнышка с синтетической скатерти на столе.

Полдня стирала. Волохтала в ванной простыни. Гусак хлестался как сатана. Мучительно выкручивала простыни. Широкий коридор на глазах превращался в палестинские лагеря.

На кухне варила пакетный суп и пакетную кашку. Серые звездочки из пакета, бурля, превращались в слизни. Да-а, уж тут сразу вспомнишь повара Юру. Молодец парень. И всё же что мне с ним делать? Вернее, что мне с собой делать? Видел бы он свое лицо, когда услышал от меня приглашение на концерт в филармонию. От меня, медицинской чумички. А ведь всё просто, Юра. Муж у меня был большой любитель серьёзной музыки. Филофонист Данилов. Почти что – прошлогодний Альтист Данилов. С такой же ненавистью и любовью. Только очищенный от всякой мистики. Он-то и приучил меня ходить по консерваториям. А началась вся музыка у нас, Юра, в Уфе. Семь лет назад. А теперь вот продолжается в Москве. Только любительница музыки сейчас ходит на концерты одна. Без филофониста. Вот уже четыре года. А ты тут и свалился на Ленинских горах. И с целым своим университетом. Что с тобой теперь делать, Юра?..

Пообедав, вымыла посуду. Влажные прохладные простыни приятно холодили голые руки и горящее лицо, когда пролезала под ними в комнату.

Читала на диване. В привычной для себя русалочьей позе. Журналы были свежие, декабрьские. Вынутые из ящика два дня назад. «Октябрь» и «Новый мир». Однако дальше оглавления и первой страницы дело не шло – взгляд через минуту застывал поверх журнала. Думала о Сергее Данилове. Опять приплывали далёкие, но зримые картины…

…Река Дёма под солнцем словно плакала. Будто в слёзы её макались утки. Отец и Сергей сидели в лодке, уже не рыбачили, смотрели. Оба курили. Потом отец стал перетягиваться по тросу к берегу. «Таня, разводи костер! – кричал Сергей, – Леща варить будем!» Мотал большой рыбиной, схваченной под жабры, как серебристым победным стягом. Он поймал такую рыбину первый раз в своей жизни. Михаил Мантач снисходительно улыбался, перебирая трос. Погоди, зятёк, не то ещё будет…

…на концерте в Институте Искусств он сидел рядом с дочерью и зятем совершенно ошарашенный – валторнисты были со своими валторнами как с золотыми сарафанами! Он не отрывал от них глаз. Иногда только переводил взгляд на солирующего виолончелиста, у которого рука на грифе трепетала будто бабочка, не могущая взлететь. И снова возвращался к чудо-музыкантам, сидящим с распущенными богатыми раструбами. «Понравился концерт, Михаил Андреевич?» – спросил у него зять, когда выходили на улицу. «Да-а! Ещё как! Особенно эти… С сарафанами!» – «С какими сарафанами, Михаил Андреевич?»…

…привозил культуртрегёр музыку и в Дёму. Прямо на дом. Отец и мать сидели перед плавающей пластинкой с симфонией Дворжака – прямые и испуганные. Как действительно подплывая на пароходе к Новому Свету…

…отец сразу полюбил «культуртрегёра». Волновался всегда перед его приездами. Надевал свежую рубашку, а то и костюм. Сразу показывал ему новую, полученную по подписке фантастику. А заодно и старую, профессионально подшиваемую им в сборники и хранимую на отдельной полке…

…мама долго не могла привыкнуть к зятю. Называла его на «вы». Как только он входил – лицо поджимала топориком. Притом обиженным. Отобрал дочь, было написано на лице. Может быть, уже тогда что-то предчувствовала…

…принес однажды домой пуделька. Щенка. Похожего на бумажную мочалку. Пуделёк подкатился к ногам Ольги Ивановны и то ли укусил её, то ли просто тявкнул. Женщина в испуге шагнула в сторону: «Прямо басмач какой-то!» Так появился в доме Басмач. Глупейший совершенно пёс, но любимый и балуемый всеми с самого начала…

…после свадьбы Сергей вдруг решил отпустить бороду. Недели через две из зеркала на него стал смотреть человек с грязью на лице… Спросил у матери и у жены, не будут ли они возражать, если он сбреет эту бороду. Предупредительный, деликатный, подойдя к ним балетной походкой педа. Нет, не будем, ответили ему обе разом и продолжили лущить на столе горох. Тогда пошёл в ванную (всё той же походкой) и с большим сожалением сбрил, как определила одна из перебирающих горох, эту срамоту

…через год примерно начали нашептывать. Чаще старуха Вахрушева. Соседка по площадке. Недовольно приближала к самому лицу свое свирепое лицо в глубоких морщинах. Будто клетку с самураем: «Вчера опять видела. Одна и та же. Ой, смотри, Татьяна, ой смотри». Топала с площадки вниз, будто разваливаясь в широком летнем платье…

…не верила. Долго не верила. Пока сама не увидела…

…Арзуманова, теоретичка из музучилища. Плюха уже. Сорокалетняя плюха. На скамейке в парке целовал её как свинью с заголившейся ляжкой… «Что ты, Таня! Только пластинки! Это был не я! Ты обозналась! Да и у неё ведь муж…» Железный довод однако…

…следующая – Балаганская Галина. Эта хоть молодая. Девушка с глазами как у коня… «Нет, что ты, Таня! Чтоб я с такой…» А ведь было, Серёжа, было…

…Лазарева потом. Этакий тощенький еврейский кукушонок. Разнообразный был вкус у Серёжи. Но тяготел только к музыкантшам… Правда, потом и простые, обыкновенные пошли, но вначале – только дамы музыкальные…

…«Таня, не уходи! – просила его мать, Ольга Ивановна. – Молю тебя! Он пропадет, заболеет!» (Как в воду смотрела!) Простая уборщица плакала перед снохой-медичкой. С руками на коленях как с серыми раками. Всю жизнь прожившими в бельевой выварке. «Таня! Опомнись!»…

…«Да пусть катится! Пусть! Скатертью дорога! – орал вечером филофонист Данилов. – Она же монумент в юбке, мама! Из неё слова клещами не вытянешь! Она же кошка, которую нельзя запустить через порог, мама! Она же приносит одни несчастья!..»

…после развода он процедил в коридоре суда: «Будь ты проклята, гадина!» Зря ты так, Серёжа. Не надо было так говорить. Не надо было никого проклинать. Даже меня. Кошку, которую нельзя запустить через порог. Аукается это всегда. Вот теперь даже «кошка-гадина» понадобилась тебе…

 

Глаза Татьяне опять застилали слёзы. Окно дрожало, размазывалось.

Потом женщина забылась. В подушку уткнулось красное заплаканное лицо.

В пять часов Татьяна сняла всё белье и досушивала его в комнате утюгом. Вечером, когда в коридоре прозвучало утробно «о, мой Жорж» и почти сразу задолбила музыка, она отложила журнал, пошла в прихожую. Набрала номер:

– Юра, здравствуй. Это я. Как твои дела?

Долго слушала захлёбывающийся уговаривающий голос любовника. Наконец, ответила:

– Юра, я тоже хочу с тобой встретить Новый год. Только с твоими друзьями мне будет не совсем удобно. Я не привыкла к компаниям, Юра.

Трубка, казалось, сейчас разорвётся от радостного голоса Котельникова.

– …Хорошо, хорошо, Юра. Нет, я не работаю. И первого. Я тоже что-нибудь принесу с собой. Хорошо. До встречи.

Она положила трубку. До Нового года оставалось четыре дня.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru