bannerbannerbanner
полная версияСемь повестей о любви

Владимир Макарович Шапко
Семь повестей о любви

Полная версия

20. Гробы из ёлки

Февраль 93-го прошёл без метелей. Весь месяц стояли безветренные тихие дни. К обеду в небе засыпало седое солнце. В оснеженных деревьях кировского парка повисала белая туманящаяся тишина.

Георгий Иванович по-прежнему каждый день гулял в парке. Теперь по всегда прочищенной аллее. Ходить он стал гораздо лучше. Ногой почти не загребал, отталкивался ею как слегка сгибающейся упругой веткой. И «ластой» больше не хлопал себя по боку, пугая прохожих. Мог ею брать уже небольшие предметы. Разумеется – дома. Будильник, авторучку, стакан. В подхват вместе с левой рукой принимал от Олимпиады тарелки с супом. Мог самостоятельно поставить на газ кастрюлю с водой. Правда, неполную.

Писать буквы всё так же не очень получалось. Вместо верблюдов и жирафов, которые вылезали из-под пера первоначально, рука теперь городила в строке острые зубчатые заборы. Некоторые слова всё же разобрать было можно.

К этому времени стал и говорить лучше. Почти без заикания, без жёва и спотыкачек. Однако на «Башкирии» наколачивать продолжал, используя теперь и правую руку в виде встопорщенного клювастого голубя, склёвывающего изредка по одной буковке. Впрочем, мало надеялся, что Олимпиада будет читать теперь написанное им. Теперь, когда он заговорил. Однако Олимпиада читала. Внимательно читала оставленные в каретке листы:

«…Липа, сегодня (не поверишь!) после парка забрёл в кинотеатр. В «Юбилейный». На дневной сеанс. Попал на американский современный фильм. Думал – ерунда какая-нибудь. Однако фильм потряс. Герой, средних лет американец, как выясняется потом, потерял работу. Начинается фильм с того, как он сидит в машине в бесконечной пробке. Потом не выдерживает, бросает свой автомобиль и идёт сквозь ряды машин на обочину. Другие водители ему кричат: куда пошёл? Почему бросил машину? Кто её будет убирать с нашего пути? Он отвечает – «Я иду домой». Это лейтмотив всего фильма. «Я иду домой». Выясняется, что и дома у него уже нет. Он потерял и дом, и семью. Однако он идет домой. Он звонит бывшей жене: «Я иду домой. На день рождения дочери». Та грозит ему полицией. Тут всё и начинается. В магазине ему не разменивают доллар, чтобы он мог снова позвонить жене. Ему приходится взять из холодильника банку кока-колы. Банка оказывается слишком дорогой по цене – он не хочет платить. Продавец-кореец гонит его вон. Он возвращается: нет, я не уйду! Кореец выхватывает из-под кассы бейсбольную биту. Завязывается борьба. Бита оказывается в руках у героя. Он начинает крушить ею всё в магазине. Дальше – больше. На пустыре, где он отдыхает, а заодно закладывает в проносившуюся туфлю свернутую газету, к нему подваливают два латиноса, требует заплатить за вторжение на их территорию. «Хорошо, говорит он, я заплачу». Выхватывает биту и лупцует обоих. (Латиносы катятся под горку.) Потом эти парни в отмщение расстреливают его на полном ходу из автомобиля (он остается без единой царапины, хотя кругом полегло немало людей). Когда сами латиносы переворачиваются с машиной – у него оказывается в руках целая сумка автоматического оружия. Он не убийца, нет, он просто идёт домой. Он никого не трогает. Но при конфликтах – на поле для гольфа, через которое он идёт домой и его не пропускают, в магазине, где он хочет купить добротные ботинки, а вместо этого попадает в логово фашистского придурка, в кафетерии, где вместо завтрака ему навяливают ланч – везде ему приходится выхватывать это оружие. Компактные автоматы. Притом выхватывать как-то неожиданно для себя самого, мучительно. Как эксгибиционисту на людях мучительный свой член… Не буду дальше рассказывать. Там есть и другая линия: полицейский в годах, его молодая напарница и не совсем психически здоровая (после потери ребёнка) жена. Из-за которой он раньше времени хочет уйти на пенсию и увезти её куда-нибудь… Он на работе последний день… Обязательно свожу тебя на этот фильм. Фильм просто потрясающий. Возникают ассоциации и с теперешней нашей жизнью. Такое и у нас будет происходить. И уже происходит. Так что обязательно сходим вместе в «Юбилейный»».

Ну уж нет! – передёрнулась Олимпиада. Сейчас, зимой, «Юбилейный» с закинувшимся стеклом на фасаде, казалось, сам кричал в небо о жутком холоде внутри себя.

– Ты зачем туда пошёл? Насмерть простудиться? (Сама Олимпиада была с очередной, замазанной цинком простудой на губах.) Там же пар изо рта идёт. В зале. Все сидят и только выпускают его к экрану, вместо того, чтобы смотреть фильм. А?

– Зато летом-то, в жару – какая там благодать, – блаженно вспоминал супруг.

– Это называется, Гора, – зато у меня папа генерал. Вспомни хотя бы, что со мной недавно было, прежде чем ещё тебя туда понесет…

Олимпиада в конце концов доездилась в своих поездах – месяц назад, в середине января, простудилась.

В тот день был сильный мороз. Вокзальчик в Шемонаихе, как на грех, с неделю уже не отапливался. Кассирша в кассе, перевязанная шалями, казалось, сидела прямо на раскалённой электрической плитке. Иногда, чтобы разглядеть в зальце Олимпиаду, близко придвигалась к окошку: «Иди в клуб, в клуб, там тепло. Околеешь тут». Вместо того, чтобы запустить скрючившуюся от холода пассажирку к себе, опять липла к стеклу, расплющивая лицо как амебу: «Ну, где ты там?..»

Олимпиада в клуб к чертям на кулички не пошла. В поезде проводница Галина пыталась отогреть её горячим чаем. Влила даже в подопечную сто граммов водки. Но не помогло. Олимпиаду бил сильный озноб. Стуча зубами, она смотрела в окно, где продолжением её озноба летело напрочь промёрзшее сельское кладбище, в крестах, будто в льдистых снежинках…

В довершение ко всему почти час ещё ехала домой в ледяном трамвае…

Ночью было сорок. Мечущийся с горчичниками Горка казался Олимпиаде толстоголовым Фантомасом с чёрными прорезями вместо глаз. Из чувства самосохранения улыбалась ему…

Туголуков думал – воспаление лёгких. Утром участковая врач, прослушав заболевшую, немного успокоила: ОРЗ. Но форма тяжёлая. Лежать два-три дня. Назначила таблетки и уколы. Сказала, что пришлёт сестру. Георгий Иванович дёргал ногу к аптекам. Дома отворачивался, не мог смотреть, как медсестра, садистски хлопнув белую большую ягодицу, с размаху втыкает в неё же длинную иглу… Помогал жене сесть для укола в вену. Похудевшее лицо жены горело как иконка.

Когда медсестра ушла, Олимпиада сказала мужу:

– Ну, Гора, теперь тебе придется быть на хозяйстве.

Вновь укладывалась на подушку, учащённо дыша, уже вся в поту от спадающей после укола температуры.

Ночами Георгий Иванович почти не спал. Из комнаты отца слушал, как подолгу надсадно кашляет Липа. Когда приступ обрывался – вскидывался на локоть. Вслушивался в тяжёлое, будто дырявое дыхание жены… Помимо воли думалось: ведь эта по виду здоровая, выносливая как лошадь женщина может однажды… просто умереть. Если будет и дальше ездить в идиотских своих поездах. Так же опять простудится и умрёт…

Туголуков холодел. Поспешно садился.

В темноте вытирал полотенцем мокрое лицо больной, её шею, грудь.

– Не сиди рядом, Гора, – срывались к потолку задыхающиеся прерывистые слова. – Заразишься.

– Не волнуйся. К шелудивому псу ничего уже не пристанет, – всё вытирал жену полотенцем муж.

Наливал из термоса и давал ей теплое питьё, запаренное им из сушёной малины и смородины.

Долго удерживал в своих ладонях вздрагивающую засыпающую руку.

Больше в поездах Олимпиада не ездила.

Тогда же, во время болезни её, когда был на хозяйстве, начал ходить в «Колос» закрывать талоны. И свои, и жены (с её талонной книжкой и паспортом). Стал в этом деле большим докой.

Длинный торговый зал гастронома «Колос» бабёнками бурлил в наступившие времена, как галушками. Ежедневно. Георгий Иванович однако, едва войдя, мгновенно определял – куда. Куда надо лезть, в какую очередь. Где уже дают, а где только собираются давать. Как хороший рыбак, с уловом возвращался всегда (Олимпиада не переставала удивляться!). То с килограммом муки, то с килограммом сахару, через неделю с пятнадцатью пачками папирос пришёл («Зачем? Ты же не куришь теперь!» – «Сгодятся!»). То целых два килограмма пшена тащит. То уже две бутылки водки принёс. Словом – пронырой стал, добытчиком.

Зная, что жена только обрадуется, как-то ближе к вечеру начал собираться к Курочицкому. К Ване. С бутылкой водки, с сеткой папирос для него же. Олимпиада потеплее одевала путешественника. «Про киоск, надеюсь, не забудешь спросить? Про мебельный комбинат?» – «Так для того и еду», – спускался по лестнице муж. В ушанке наглухо, с поднятым воротником пальто, шарфом завязанный как детсадовец.

Ехать нужно было на Стройплощадку, на улицу Гоголя, к комбинатским двухэтажным кирпичным домам, построенным ещё в 50-е годы, где и жил Иван Иванович Курочицкий.

В автобусе сидел у окна. С бутылкой водки, завёрнутой в газету и засунутой в карман пальто, и сеткой папирос на коленях. Парок поднимался от незамерзающей Серебрянки. Река как будто потела. По берегам свисали высокие травлённые изморозью деревья. Зимние чёрные горы в верховье реки походили на кучи угля, припорошённые снегом. Как ослепший апостол над ними висело, дымилось заходяшее солнце.

От остановки шёл ещё с квартал. По всей улице Гоголя стояли сквозные, одичавшие пирамидальные тополя, так и не принявшие снега. Зато возле дома № 15, где жил Ваня, висела вся седая, как чеканка, берёза.

– Зря ты это, Георгий Иванович, – принимая водку, сказал Курочицкий. Но увидев папиросы, обрадовался: – А вот за это – спасибо! Талонные-то неделю уже как искурил. Бычками своими только и перебиваюсь.

В нетерпении разминая первую, полноценную, тугую, сразу прошёл к форточке в комнате.

– Банку дай, – сказал жене.

Катя вынесла литровую банку, набитую белыми мундштуками от искуренных папирос.

– На, твою пепельницу, – сунула банку, как, по меньшей мере, банку с палками Коха. – Травись!

 

Затягиваясь, курильщик подмигивал гостю: строгая! Тонкие усы его, казалось, сладко струились. Вместе с дымом.

Пока Катя таскала еду, сидели перед бутылкой водки на столе как перед девкой на посиделках. Иван Иванович был уверен в себе вполне. Георгий Иванович сильно сомневался. Спиртного он не пил уже много месяцев. Да и можно ли ему теперь?

– Ну, ну, Гора! – уже наливал Иван Иванович. – От рюмки водки ещё никто не умер.

Пришлось чокнуться с хозяевами, а потом разом махануть в себя водку.

– Закусывайте, закусывайте, Георгий Иванович! – подкладывала ему в тарелку Катя. – Картошечки вот горяченькой. А вот капустки.

Георгий Иванович не видел Екатерину Курочицкую два года. С тех пор как её сократили из отдела кадров комбината, где она много лет проработала машинисткой. Делопроизводителем, как себя с гордостью тогда называла… Длинные, прежде красивые волосы Кати стали какими-то толсто-никотинными. (Словно от курёшки мужа.) Их как будто навытягивали из всей её головы. Как какие-то усталые жилы, жгуты.

В свою очередь, Екатерина Курочицкая не могла смотреть на гостя. На голову его, на лицо. Изменился Георгий Иванович до неузнаваемости. Череп. Обтянутый кожей. Череп с изросшим хохлацким чубом. С торчащим, как палец, правым глазом.

Только одного за этим столом жизнь, казалось, не смогла схватить за горло. Ваня Курочицкий закусывал, рассказывал байки, смеялся. На стене над ним висел его далекий молодой двойник: такой же веселый, без усов неузнаваемый, с волосами на голове как с толстой береткой. Молодая Катя рядом с ним была и тогда почему-то печальной.

После выпитой рюмки водки Георгий Иванович забыл для чего пришёл – уже рассуждал. Как всегда отвлечённо, но и злободневно: «…Да разве будут они работать, Ваня? На производстве? Пахать? Возьми вон Болата Мукушева. Всю жизнь простоял в тулупе возле заборов комбината. «Я – стрелок военизированный охрана! Не шутка вам!» Да разве пойдёт такой в цех? С врождённой осторожностью паразита он всегда откажется. Нашли дурака! Ему много не надо. Баран чтоб был. Бешбармак. Женщина. «Много балашка чтоб вокруг бегал». Ну а для души – домбра и многочасовые побасёнки под неё… А ты говоришь…»

Иван Иванович тоже не лишен был отвлечённых рассуждений. Хотя окончил в свое время всего лишь технический вуз. И никаких институтов марксизма-ленинизма, как Гора Туголуков: «…Гора, дорогой, все эти тюркские «хазыр – казыр», «йок – жок», всё их отличия – от несовершенства ушной раковины человека, от недоразвитости её. Слух плохой у людей, слух. Ведь как было: бегали эти племена по степи, воевали, и вот, бывало, наткнутся друг на дружку, выглядывают на отдалении через поле, боятся, но копьями помахивают, кричат: «А вот мы на вас хазыр (то есть сейчас) нападем. Берегитесь!» А другие не слышат толком, далеко, прикладывают руку к уху: «Чего вы там сказали? Казыр? Так мы казыр сами на вас нападем. Берегитесь!» Но первые не унимаются, упрямятся: «Йок (нет) – мы нападем, мы первые вам кричали!» А вторые не уступают первым, не сдаются: «Жок (нет) – мы первые!» Ну а потом с полного перепуга – свалка начинается. А уж там какая лингвистика? Вот так все эти «жоки-йоки» и «казыр-хазыр» и образовались. А язык один у них всех. Всё от драк получилось да плохих ушей. Впрочем, и у славян так же. Тоже через поле орали да толком другу друга не слышали. «Ты козёл!» – «Чё, чё ты сказал? Казл? А ну повтори!»

– А как же «калидор»? Или – «бескомфорт»? – не сдавался Туголуков. Или: – «Я не пойду с вами на кантрамис»? (Сизов из пятого цеха без конца на «кантрамис» не шёл. Помнишь?) Я уж не говорю о всяких деревенских бренговать, чуйствовать… Это тоже от плохого слуха человека? Нет, Ваня. Люди любят переиначивать слова. На свой лад, под свою колодку. Так им ндравится. И всё тут! Особенно в деревне. Один сначала скажет что-нибудь этакое хитрое для затравки и ждёт, что будет. А другой тут же радостно и подхватит: «Апальсины, братцы, в магАзине дают! А также маргарины!..»

Катя, казалось, не слушала словесную чепуху мужчин. Сидела с напряжёнными вздёрнутыми глазами белки, которую остановили в колесе.

Когда она вставала и уходила в кухню, муж тихо говорил другу:

– А вообще, Гора, плохо дело. Везде плохо. Комбинат по-прежнему стоит. В цехах оставили по одному начальнику и по пятку рабочих. Работаем один, много два дня в неделю. Денег не видели уже семь месяцев. Мне через год на пенсию, а с каких шишов её начислят? Сам видишь, как живём. Хлеб да картошка. Ладно хоть сын немного помогает. Катя вяжет какие-то детские пинетки, слюнявчики. Потом продаёт их. Раскладывает на ящике возле трамвайных остановок. Милиция гоняет. Позор!..

Возвращалась в комнату Катя. С чайником и с талонным дешёвым печеньем в плетёнке. Муж сразу бодрым голосом продолжал как бы прерванное:

– …Так вот, Георгий Иванович, я переговорил с Алексеевым. Мебельный комбинат сейчас перешёл на гробы. Из ёлки. Но временно. Думаю, весной, когда придёт нормальное сырьё, погонят и столярку. Так и передай Липе. Тогда сразу и закажем киоск…

От Курочицких Георгий Иванович вышел в восемь вечера. С банкой домашнего лечо в сетке – отбиться от Кати просто не смог.

Ждал автобус на пустой остановке. Как будто с протянутой рукой сопел над ним астматик-фонарь. Однако дерево рядом на всю высоту было в снегу словно в седых новогодних игрушках.

Туголуков отходил к синеющим неподалеку кустам и вновь возвращался к оснеженному дереву и фонарю. Автобуса не было.

Из-за угла медленно выехало такси. Туголуков сразу отступил с поребрика к фонарю, как к другу, объединился с ним. Дескать, жду автобус. Но одноглазый разбойник подкрадывался. Остановился напротив. Отрабатывал на месте. Ждал, когда клиент созреет. (Туголуков безразлично крутил по сторонам головой.) Упав на сидении, таксист распахнул дверцу. Как осклабился – прошу! А, чёрт тебя! – Туголуков полез в кабину.

Зубастый счётчик щелкал громко, резко. Сразу через четыре цифры, подлец, бил. И таксист, и Туголуков косились на него. Водила с теплотой, Георгий Иванович с немым возмущением. Мягко переключая скорость, умелец уводил от Туголукова улыбающееся лицо к своему окну.

На Дворце спорта поехала бегущая строка с ошибкой: КУПИМ МУДАКА. ДОРОГО. Побежали навстречу с радужными усами фонари моста через Серебрянку. Туголуков косился на счётчик и словно пересчитывал фонари. Приказал остановить машину. «Нельзя! – коротко сказали ему. – За мостом!»

За мостом Туголуков сунул деньги. Таксист будто на ощупь мгновенно просчитал рубли и монетки. Прозвучала добродушнейшая знойная сипата в кабине: «Ну, хозяин! Мало!» Посмотрели на счётчик. Счётчик с готовностью ударил. Опять через четыре.

Заперев дых, Туголуков начал рыться в левом кармане пальто. Потом, откинув полу – в левом кармане брюк. Сунул ещё две белые монетки. Последние. С банкой в сетке, как с килой, с шумом полез из машины.

– Ну что, узнал? – сразу же спросила жена, едва переступил порог.

Вместо ответа, подал ей сетку с банкой:

– На-ка вот. От Кати.

– Про киоск, я спрашиваю, узнал? – не отставали от него.

Туголуков снимал шапку, пальто.

– Гробы сейчас гонят.

– Какие гробы? Кто? Где?

– На комбинате, Липа. На мебельном. Из ёлки гонят, – разматывал шарф Георгий Иванович. – Самый ходовой товар это, оказывается, сейчас. Дефицит.

Олимпиада так и села. Женщина, казалось, не вмещала услышанного в голову.

– В какое время мы живём, Гора! Где?!.

На другой день с утра в тридцатиградусный мороз Олимпиада поехала к Приленской под Дом печати, чтобы рассказать о поездке Георгия Ивановича к Курочицкому.

Услышав про гробы из ёлки, сдержанная Надежда почти словами Олимпиады с ужасом прошептала:

– Куда мы катимся, Липа!

Как по команде женщины повернулись к забытому Коле Приленскому.

Маленький Коля в великом халате уже прибрал всё на стеллажах после утреннего аврала. За столиком в углу сидел над раскрытым учебником и тетрадкой. До поездки с матерью и шофером Зайцевым на почту ему нужно успеть решить задачку по физике…

Точно подстёгнутые этой картиной (картиной «Мальчишка без детства»), женщины начали сразу горячиться, спорить. Приленская доказывала, что только с установкой своего киоска у них что-то сдвинется к лучшему. Причем ставить его надо не где попало (на Кирова или там на Космической), а только у Дворца спорта. Напротив, через развязку дорог. У остановок. И трамвайных, и автобусных. Там тысячи людей проходят за день. Тысячи! А стоит только один комок с водкой и сигаретами. Ведь самое бойкое место там, Липа! Во всем городе! Я уже почти договорилась с кем надо. Взятку двум начальникам дала. Дело за малым. За самим киоском. А вы всё тянете, вы всё взвешиваете, вы всё заказываете!

Олимпиада соглашалась с подругой: тянуть действительно уже нельзя. Но говорила, что не может постоянно давить на Горку. Он уже потерял один раз деньги. И уж тем более не может ходить, надоедать, приказывать Курочицкому. Ну а место напротив Дворца спорта? Так мы думаем с Горкой, что на Кирова, возле парка, будет ещё лучше. Там все идут на базар и с базара…

– Да дураки вы с Горкой! Просто дураки! – сорвалось лишнее у Приленской. Глаза некрасивой, измочаленной жизнью женщины мучились, не находили выхода. Господи, да разве б связалась она с дураками, если бы были у неё деньги!

Олимпиада молча начала одеваться. Не попрощавшись, вышла.

Разгорячённая, с пылающими щеками шла домой пешком. На ней была кроличья, уже облезающая дошка и клетчатый тёплый, завязанный по-деревенски платок.

На улице всё так же стоял морозный туман. Мутное солнце дымилось в облачке будто плавка в чёрном ковше. На деревьях, как в недвижном лесу, повис словно остановленный кем-то снег.

Последние слова Приленской обижали, жгли. Думала о подруге нехорошо. На чужом горбу хочет въехать в рай. Господи, ну что ещё говорить Горке, чтобы сдвинулось что-то с этим чёртовым киоском!

Машины у светофора теснились, густо сопели морозом. Показалось впереди несуразное здание автовокзала. В виде каких-то бетонных катакомб провалившееся ниже улицы словно бы в овраг.

Остановившись, стояла над ним и всё думала об одном и том же. С выбившимися из-под платка волосами, заиндевевшая и потусторонняя, как седой медальон.

На здании щёлкали не выключенные с ночи буквы: Авт… вокзл… Авт… вокзл…

По какому-то наитию торопливо стала спускаться по широкой бетонной лестнице к зданию.

Походила по привокзальной площади вдоль очередей с багажом. Точно пересчитывала и их, и автобусы, к которым они стояли.

Зашла в вокзал.

Через несколько минут Олимпиада выбежала из автовокзала. На трамвае помчалась к Приленской обратно. В подвальную комнату ворвалась, запыхавшись, как гонец с радостной вестью:

– Надя! Союзпечати на автовокзале больше нет. Понимаешь? Киоск исчез. Там остался только сувенирный со всякой чепухой. Понимаешь, что это значит?..

Хмурая Приленская сразу сказала:

– Полякову, наверное, перевели куда-то. В другое место. А может, и просто сократили. Невыгодно там стало держать киоск, скорей всего. В Союзпечати тоже начали деньги считать.

– Ну а если мне там попробовать? Пока у нас нет киоска? Одной? А, Надя? – с надеждой смотрела на подругу Олимпиада.

Приленская всё хмурилась.

– Вряд ли там что-нибудь получится. Люди там не те. Село, беднота. Поэтому Союзпечать и ушла.

И опять как в споре недавнем задолбила:

– Свой нам надо киоск пробивать. Свой, Липа! Не там ты бегаешь, не там ищешь!

Но Олимпиада, казалось, уже не слышала слов подруги. Олимпиада снова, как и с железной дорогой было, – загорелась.

На другой день с газетами на столике она стояла в здании автовокзала прямо у входных дверей, потихоньку приплясывая, постукивая зимними ботинками. С улицы, словно из бани в предбанник, шибал пар. Две двери хлопались постоянно. Люди шли и шли. Однако мимо газет. Никто не останавливался возле столика. Олимпиада всё постукивала ботинками, как кувалдочками с черными рукоятями. Не теряла надежды. Надо завтра только тёплые брюки надеть.

Многие проходили сразу к фанерным гнутым рядам, садились, пододвигали к ногам нехитрый свой багаж: сумку ли, чемодан или рюкзак. Маленькие дети не бегали по залу – тепло одетые, этакими тихими кулёчками сидели рядом с родителями, освободившись только от варежек на резинках.

Каждые час-два в зал выходила уборщица с ведром и тряпкой на длинной палке. Тощая казашка лет пятидесяти. С маленьким серым лицом, похожая на алюминиевую поварёшку. Начинала возить тряпку меж фанерных рядов. С готовностью китайских болванчиков люди задирали ножки и поджимали ручки. Уборщица возила тряпкой, казалось, не видела никого.

Часов в пять, в очередной её выход с ведром и тряпкой, Олимпиада решилась подойти к ней.

 

Казашка, казалось, не понимала, о чём её просит эта русская женщина в обдёрганной заячьей дохе. Алюминиевое лицо её, как Коран письменами, было испещрено мельчайшими морщинками.

– …Я вам буду немного платить. Понимаете? Буду платить! – как глухонемой втолковывала Олимпиада, показывая на свой столик у выхода из вокзала.

– Не кричите. Я не глухая, – сказала вдруг казашка на чистейшем русском языке. Запустила тряпку на палке в ведро с грязной водой: – Оставляйте. И столик, и газеты. Но учтите, я работаю только до шести.

Олимпиада с радостью побежала к газетам, чтобы быстренько собрать всё, пока казашка домывает пол, а уж потом пойти за ней в служебную дверь, за которой у неё наверняка есть свой маленький закуток.

Селяне, конечно, ничего у Олимпиады не покупали, а вот некоторые городские жители любили по старой привычке развернуть свежую газету, ожидая своего автобуса, к примеру, на Красноярск или Новосибирск. Да и в дорогу брали с собой что-нибудь. Или почитать, или поломать голову над кроссвордами.

Олимпиада вечерами стала приносить домой немного денег. До киоска хоть какое-то подспорье, объясняла она свои походы на автовокзал хмурящемуся Туголукову. «Не сердись, Гора. Тут недалеко ходить. Да и одеваюсь я тепло. А самое главное, никто не знает, что там закрылся киоск «Союзпечати»».

Однако лафа закончилась через неделю. В понедельник, едва Олимпиада на привычном месте (у входа) разложила свои газеты, как с клубами мороза вошла в вокзал конкурентка Кунакова.

В красивом зимнем пальто, в песцовой шапке, с раскрашенным мёртвым своим лицом начала расставлять газетный столик. Опять напротив…

– Извини, Липа. У «Колоса», сама знаешь, холодно сейчас стоять, а в трамваях пальто уже всё ободрали.

Для наглядности она пальчиками взбодрила пушистый песцовый воротник. Затем продолжила дальше выкладывать на столик газеты из сумки.

Олимпиада готова была взвыть от досады. Кинуться на конкурентку.

– Ну чего ты вяжешься ко мне? Выследила, да? Мало тебе места в городе? (Конкурентка всё раскладывала газеты.) Встань хотя бы подальше. Вон там… – Олимпиада показала в сторону небольшого железного рядка с автоматическими ячейками для багажа.

Кунакова посмотрела.

– Нет, Липа, нам тут будет лучше. Тут рядом дверь. Люди постоянно выходят и заходят. Мимо нас не пройдут…

Олимпиада затосковала. Убить что ли эту накрашенную куклу?

Простояли весь день отчуждённо. Как будто не знали друг дружку. У Кунаковой изредка покупали. У Олимпиады – нет. Как у мужика, у неё белели скулы, катались желваки: у, прохиндейка! Олимпиада видела, что покупатели выбирают Кунакову из-за молодости её. Из-за свежести её лица. Из-за того, что она хорошо одета. И сама Олимпиада в задрипанной своей дошке и деревенском платке жестоко ей проигрывает… Но не хотела себе в этом признаться. У, нахальная!

Дома вечером, едва переступив порог, она сразу заплакала: «Господи, Горка, ведь я была готова её сегодня убить! Понимаешь! Убить! («Где? Кого? За что?» – метался Туголуков, раздевал упавшую на стул женщину.) Ведь я кралась за ней! Я хотела догнать её и сбросить с моста! Понимаешь! Хотела! Вот уже до чего я дошла!» Слёзы текли по щекам женщины горячие, красные. Женщина, словно не перенося их жара, освобождаясь от них, зажмуривалась, мотала головой.

– Успокойся, дорогая, успокойся! – Туголуков, как больную, повёл её в комнату, к тахте. – Приляг, дорогая, приляг.

Не раздеваясь до конца, в зимних тёплых штанах Олимпиада свалилась на бок на тахту, подтянула коленки к животу. Её трясло как при простуде, зубы стучали, а она всё говорила и говорила как в бреду: «Казашка. Горка! С высшим образованием. Филолог. Моет полы в автовокзале. Господи, Горка, что творится! Мы гибнем, просто гибнем. Таня Тысячная сидит без работы. Платить нам за квартиру не может. Пенсий мы с тобой уже четвертый месяц не видим. Денег на еду нет. Я уже таскаю из отложенных на киоск. А проклятый киоск и не светит. О, Господи!..»

Туголуков суетился, накрывал, подтыкал ей одеяло, но она… вдруг уснула. Внезапно, обморочно. Как бывает у женщин после истерик. Туголуков смотрел на свернувшуюся и всхлипывающую во сне женщину.

И опять как последний паразит, со страхом ощущал только одно, что жизнь его с этой крупной женщиной, свернувшейся сейчас под одеялом… зыбка, ненадёжна. Что не выдержит она всех теперешних бед, всех испытаний, что погибнет. А вместе с ней сразу погибнет и он, Туголуков.

Он принялся снова накрывать её одеялом, другим, более тёплым. Подтыкал опять со всех сторон.

Ночью он любил её. Как прятался в ней. Как спасался.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru