Шико торопливо спустился с кафедры и смешался с последними монахами, надеясь узнать, какой предмет служил пропуском на улицу, и попытаться раздобыть его, если это еще возможно. И в самом деле, примкнув к толпе запоздавших и вытянув голову поверх других голов, Шико увидел, что они показывают привратнику денье с краями, вырезанными в форме звезды.
В карманах у нашего гасконца позвякивало немало денье, но, к несчастью, среди них не было ни одного звездообразного, и найти его было тем более невозможно еще и потому, что искалеченный денье навсегда изгонялся из денежного обращения.
Шико в один миг оценил создавшееся положение. Если он подойдет к двери и не предъявит звездообразного денье, его тут же разоблачат, как поддельного монаха, но на этом дело, естественно, не кончится, в нем узнают мэтра Шико, королевского шута, а эта должность, которая давала ему немалые привилегии в Лувре и в королевских замках, здесь, в аббатстве Святой Женевьевы, да еще в подобных обстоятельствах, отнюдь не вызовет уважения. Шико понял, что попал в капкан. Он зашел за четырехугольную колонну и забился в угол между колонной и придвинутой к ней исповедальней.
«К тому же, – сказал себе Шико, – погубив себя, я погублю дело этого дурачка, моего господина, которого я имел глупость полюбить, хотя и браню его в глаза на чем свет стоит. Конечно, хорошо было бы вернуться в гостиницу „Рог изобилия“ и составить компанию брату Горанфло, но на нет и суда нет».
И, откровенничая таким образом с самим собой, то есть с собеседником, более чем кто-либо заинтересованным в сохранении всего сказанного в тайне, Шико постарался как можно глубже втиснуться в узкое пространство между углом исповедальни и колонной.
И тут он услышал голос мальчика-певчего, донесшийся с паперти:
– Все ли ушли? Сейчас закроют двери.
Никто не откликнулся. Шико вытянул шею и увидел, что часовня совсем пуста и только три монаха, еще больше закутавшись в свои рясы, молча сидят посреди хор в креслах, которые для них поставили.
– Добро, – сказал Шико, – лишь бы не вздумали окна запирать, вот все, что я у них прошу.
– Проверим, все ли ушли, – предложил мальчик-певчий привратнику.
– Клянусь святым чревом, – возмутился Шико, – вот настырный монашек!
Брат привратник зажег свечу и в сопровождении маленького певчего приступил к обходу церкви.
Нельзя было терять ни секунды. Монах со свечой должен был пройти в четырех шагах от Шико и неминуемо его обнаружить.
Сначала Шико ловко перемещался вокруг колонны, все время оставаясь в тени, затем, открыв дверцу исповедальни, запертую только на задвижку, он проскользнул в этот продолговатый ящик, уселся на скамью и закрыл за собою дверь.
Брат привратник и монашек прошли в четырех шагах от него, и через резную решетку на рясу Шико упали блики света от свечи, которая освещала им путь.
– Какого дьявола, – сказал Шико. – Привратник, монашек и те три монаха, не будут же они оставаться в церкви целую вечность, а как только они уйдут, я поставлю стулья на скамейки, взгроможу Пелион на Оссу,[58] как говорит господин Ронсар, и выберусь через окно.
Ну да, через окно, – возразил Шико самому себе, – но если я вылезу через окно, я попаду во двор, а двор еще не улица. Пожалуй, лучше всего провести ночь в исповедальне. У брата Горанфло теплая ряса, и эта ночь будет куда более христианской, чем если бы я провел ее в другом месте, думаю – она зачтется мне во спасение.
– Потушите лампады, – распорядился мальчик-певчий, – пусть снаружи видят, что в церкви никого не осталось.
Привратник с помощью огромного гасильника немедля потушил две лампады в нефе, и неф часовни погрузился в мрачную темноту.
Затем погасили свет и на хорах.
Теперь церковь освещал только бледный свет зимней луны, который с большим трудом просачивался сквозь цветные витражи.
После того как погасли лампады, затихли и все шумы. Колокол пробил двенадцать раз.
– Пресвятое чрево! – сказал Шико. – Полночь в часовне; будь на моем месте Генрике, он здорово бы перепугался; к счастью, мы не из трусливого десятка. Пойдем-ка спать, дружище Шико, доброй тебе ночи и приятных снов.
И, высказав самому себе эти пожелания, Шико устроился поудобнее в исповедальне, задвинул внутреннюю задвижку, чтобы чувствовать себя совсем как дома, и закрыл глаза.
Прошло уже около десяти минут с тех пор, как он смежил веки, и в его сознании, отуманенном первым дуновением сна, уже роились смутные образы, плавающие в том таинственном тумане, который порождают сумерки мысли, когда вдруг звон медного колокольчика разорвал тишину, отозвался под сводами часовни и пропал где-то в глубинах.
– Что такое? – спросил Шико, открывая глаза и прислушиваясь. – Что это значит?
И тут же лампада на хорах засияла голубоватым светом, первые отблески которого осветили все тех же трех монахов, сидевших друг возле друга все на том же месте и все в той же неподвижности.
Шико не был чужд суевериям своего времени. Какой бы храбростью ни отличался наш гасконец, он был сыном своей эпохи, богатой фантастическими преданиями и страшными легендами.
Шико тихонько перекрестился и чуть слышно прошептал: «Vade retro, Satanas».[59] Однако таинственный свет не погас при святом знаке креста, как это не преминул бы сделать всякий адский огонь, а три монаха, несмотря на vade retro, не тронулись с места, и гасконец понемногу начал соображать, что хоры осветила простая лампада, а перед ним если и не подлинные монахи, то, во всяком случае, настоящие люди из плоти и крови.
И все же Шико продолжала бить дрожь; легкий озноб, охватывающий человека, пробудившегося ото сна, сочетался в его теле с судорожным трепетом, порожденным испугом.
В это мгновение одна из плит пола на хорах медленно поднялась и застыла в вертикальном положении. Из черного отверстия показался сначала серый монашеский капюшон, а затем и весь монах; как только он ступил на мраморный пол, плита за ним медленно опустилась и закрыла отверстие.
Увидев это, Шико забыл об испытании, которому он только что подверг нечистую силу, и утратил веру в могущество заклинания, считавшегося непреложным. Волосы стали дыбом на его голове, и на минуту ему почудилось, что все приоры, аббаты и деканы монастыря Святой Женевьевы, начиная с Оптафа, почившего в 533 году, до Пьера Будена, непосредственного предшественника нынешнего приора, воскресли в своих гробницах, стоящих в подземном склепе, где некогда покоились мощи святой Женевьевы, и, заразившись поданным примером, приподымут сейчас плиты пола своими костистыми черепами.
Но это наваждение продолжалось недолго.
– Брат Монсоро, – обратился один из трех монахов на хорах к пришельцу, появившемуся столь странным образом, – что, тот, кого мы ждем, уже здесь?
– Да, монсеньоры, – ответил граф де Монсоро, – он ожидает.
– Тогда откройте дверь и впустите его к нам.
– Добро! – сказал Шико. – По-видимому, комедия будет в двух действиях, пока что я видел только первое. Два действия – ни то ни се! Как нелепо скроили эту пьесу!
Пытаясь шуточками укрепить свой дух, Шико все еще ощущал во всем теле остатки дрожи, вызванной страхом; казалось, тысячи острых иголок выскакивают из деревянной скамьи, на которой он сидит, и впиваются ему в бока и в седалище.
Тем временем брат Монсоро спустился с хоров в неф и распахнул железную дверь между двумя лестницами, ведущую в подземный склеп.
Одновременно монах, сидевший посредине, откинул капюшон и открыл большой шрам – благородный знак, при виде которого парижане с бурным восторгом приветствовали того, кто уже считался героем католической веры и от кого ждали, что он станет ее мучеником.
– Великий Генрих де Гиз собственной персоной, а его преглупейшее величество думает, что он сейчас занимается осадой Ла-Шарите! Ах, теперь я понимаю, – воскликнул Шико. – Тот, кто справа от него, тот, кто благословлял присутствующих, это кардинал Лотарингский, а тот, кто слева, кто говорил с этим недомерком из певчих, – монсеньор Майеннский, мой старый друг; но где же тогда мэтр Николя Давид?
И действительно, как будто для того, чтобы тут же подтвердить правильность догадок Шико, монахи, сидевшие слева и справа от герцога Гиза, тоже откинули свои капюшоны, и гасконец увидел умную голову, высокий лоб и острые глаза знаменитого кардинала и куда более грубую и заурядную физиономию герцога Майеннского.
– Ага, я тебя узнаю, дружная, но отнюдь не святая троица, – сказал Шико. – Теперь посмотрим, что ты будешь делать, – я весь глаза; послушаем, что ты скажешь, – я весь уши.
Как раз в эту минуту господин де Монсоро и подошел к железным дверям подземного склепа, чтобы открыть их.
– Вы думаете, он придет? – спросил Меченый своего брата кардинала.
– Я не только думаю, – ответил последний, – я в этом уверен и даже держу под рясой все, что необходимо для замены сосуда со святым миром.
И Шико, который находился неподалеку от троицы, как он называл братьев Гизов, и мог все видеть и все слышать, заметил, как в слабом свете лампады, висящей над хорами, блеснул позолоченный резной ларец.
– Вот оно! – сказал Шико. – По-видимому, здесь собираются кого-то посвятить в сан. Мне просто посчастливилось. Я давно мечтаю поглядеть на эту церемонию.
Тем временем десятка два монахов, головы которых были закрыты огромными капюшонами, вышли из дверей склепа и заняли места в нефе.
Лишь один из них, предводимый графом Монсоро, поднялся на хоры и то ли сел на скамью справа от Гизов, то ли встал на ее приступку.
Снова появился мальчик-певчий, почтительно выслушал какие-то распоряжения кардинала и исчез.
Герцог Гиз, обведя взглядом собрание в пять раз менее многочисленное, чем предыдущее, и, по всей вероятности, бывшее сборищем избранных, удостоверился, что все не только ждут его слова, но и ждут с нетерпением.
– Друзья, – сказал он, – время драгоценно, и я хочу взять быка за рога. Вы только что слышали, ибо я полагаю, что все вы участвовали в первом собрании, вы только что слышали, говорю я, как в речах некоторых членов католической Лиги звучали жалобы той части нашего сообщества, которая обвиняет в холодности и даже в недоброжелательстве одного из наших старшин, принца, ближе всех стоящего к трону. Настало время отнестись к этому принцу со всем уважением, которое ему подобает, и по справедливости оценить его заслуги. Вы, кто всем сердцем стремится выполнить первую задачу святой Лиги, вы сами все услышите и сами сможете судить – заслуживают ли ваши вожди упреков в равнодушии и бездеятельности, прозвучавших в речи одного из выступавших здесь братьев лигистов, которому мы не сочли нужным раскрыть нашу тайну; я говорю о брате Горанфло.
При этом имени, которое герцог де Гиз произнес пренебрежительным тоном, свидетельствующим, что воинствующий монах далеко не пришелся ему по душе, Шико в своей исповедальне не мог удержаться от смеха, его смех, хотя и был беззвучным, тем не менее явно был направлен против сильных мира сего.
– Братья мои, – продолжал герцог, – принц, содействие которого нам обещали, принц, от которого мы едва смели ожидать даже не присутствия на наших собраниях, но хотя бы одобрения ваших целей, этот принц – здесь.
Любопытные взоры всех собравшихся обратились на монаха, стоявшего на приступке скамьи справа от трех лотарингских принцев.
– Монсеньор, – сказал герцог де Гиз, обращаясь к предмету всеобщего внимания, – мне кажется, господь проявил свою волю, ибо если вы согласились к нам присоединиться, значит, все, что мы делаем, мы делаем во благо. Теперь молю вас, монсеньор: сбросьте капюшон, пусть верные члены Союза своими глазами увидят, как вы держите обещание, которое им дали от вашего имени, обещание столь лестное, что они и поверить ему не смели.
Таинственная личность, которую Генрих Гиз таким образом представил собранию, поднесла руку к капюшону, отбросила его на плечи, и Шико, полагавший, что под этой рясой скрывается какой-то еще неизвестный ему лотарингский принц, с удивлением узрел голову герцога Анжуйского; герцог был так бледен, что при погребальном свете лампады походил на мраморную статую.
– Ого! – сказал Шико. – Наш брат Анжуйский. Стало быть, он все еще пытается выиграть трон, делая ставки чужими головами.
– Да здравствует монсеньор герцог Анжуйский! – закричали все присутствующие.
Франсуа побледнел еще больше.
– Ничего не бойтесь, монсеньор, – сказал Генрих де Гиз. – Эта часовня непроницаема, и двери ее плотно закрыты.
– Счастливая предосторожность, – отметил Шико.
– Братья мои, – сказал граф де Монсоро, – его высочество желает обратиться к собранию с несколькими словами.
– Да, да, пусть говорит, – раздались голоса, – мы слушаем.
Три лотарингских принца повернулись к герцогу Анжуйскому и отвесили ему поклон. Герцог оперся обеими руками о ручки скамьи, можно было подумать, что он вот-вот упадет.
– Господа, – начал он голосом, таким слабым и дрожащим, что первые слова его речи с трудом можно было разобрать, – господа, я верю, что всевышний, который часто кажется нам глухим и равнодушным к земным делам, напротив, неотступно следит за нами своим всевидящим оком и напускает на себя видимость бесстрастия и безразличия лишь для того, чтобы однажды ударом молнии раз и навсегда положить конец беспорядку, порожденному безумным честолюбием сынов человеческих.
Начало речи принца было, как и его характер, довольно темным, и все ждали, пока его высочество прояснит свои мысли и даст возможность либо рукоплескать им, либо осудить их. Герцог продолжал более уверенным голосом:
– И я, я тоже посмотрел на сей мир и, не будучи в силах охватить его весь моим слабым взглядом, остановил взор на Франции. Что же узрел я повсюду в нашем королевстве? Основание святой Христовой веры потрясено, истинные служители божьи рассеяны и гонимы. Тогда я исследовал глубины пропасти, развернутой уже двадцать лет назад еретиками, которые подрывают основы веры под тем предлогом, что им ведом более надежный путь к спасению, и душу мою, подобно душе пророка, затопила скорбь.
Одобрительный шепот пробежал по толпе слушателей. Герцог высказал сочувствие к страданиям церкви, за этим можно было увидеть объявление войны тем, кто заставляет эту церковь страдать.
– И когда я глубоко скорбел душой, – продолжал герцог, – до меня дошел слух, что несколько благородных и набожных дворян, хранителей обычаев наших предков, пытаются укрепить пошатнувшийся алтарь. Я оглянулся вокруг, и мне показалось, что я уже присутствую на Страшном суде и бог уже отделил агнцев от козлищ. На одной стороне были отщепенцы, и я с ужасом отшатнулся от них; на другой – стояли праведники, и я поспешил броситься им в объятия. И вот я здесь, братья мои!
– Аминь! – шепотом заключил Шико.
Но это была напрасная предосторожность, он смело мог бы высказаться во весь голос, его слова все равно потонули бы в вихре рукоплесканий и криков «браво», взметнувшемся до самых сводов часовни.
Три лотарингских принца призвали к тишине и дали собранию время успокоиться; затем кардинал, находившийся ближе остальных к герцогу, сделал еще шаг в его сторону и спросил:
– Вы пришли к нам по доброй воле, принц?
– По доброй воле, сударь.
– Кто открыл вам святую тайну?
– Мой друг, ревностный слуга веры, граф де Монсоро.
– Теперь, – заговорил в свою очередь герцог де Гиз, – теперь, когда ваше высочество примкнуло к нам, соблаговолите, монсеньор, рассказать, что вы намерены совершить во благо святой Лиги.
– Я намерен преданно служить католической вере, апостольской и римской, и выполнять все, что она от меня потребует, – ответил неофит.
– Пресвятое чрево! – сказал Шико. – Вот глупые люди, клянусь своей душой: они прячутся, чтобы говорить подобные вещи. Почему они просто-напросто не изложат свои намерения Генриху Третьему, моему высокочтимому королю? Все это ему очень понравится. Шествия, умерщвление плоти, искоренение ереси, как в Риме, вязанки хвороста и аутодафе, как во Фландрии и в Испании. Может быть, это единственное средство заставить моего доброго короля обзавестись детишками. Клянусь телом Христовым! Этот милейший герцог Анжуйский до того меня растрогал, что хочется вылезти из исповедальни и в свой черед представиться всем присутствующим. Продолжай, достойный братец его величества, продолжай, благородный прохвост!
И герцог Анжуйский, словно уловив это поощрение, действительно продолжал.
– Однако, – сказал он, – и защита святой веры не единственная цель, которую благородные дворяне должны ставить перед собой. Что до меня, то я предвижу и другую.
– Вот как! – воскликнул Шико. – Ведь я тоже благородный дворянин, стало быть, и меня это касается не меньше, чем других. Говори, Анжуйский, говори!
– Монсеньор, словам вашего высочества внемлют с самым глубоким вниманием, – заявил кардинал де Гиз.
– И когда мы слушаем вас, в наших сердцах бьется надежда, – добавил герцог Майеннский.
– Я готов объясниться, – сказал герцог Анжуйский, с тревогой всматриваясь в темные глубины часовни, словно желая удостовериться, что его слова будут услышаны только людьми, достойными доверия.
Граф Монсоро понял опасения принца и успокоил его улыбкой и многозначительным взглядом.
– Итак, когда дворянин воздаст все должное богу, – продолжал герцог Анжуйский, невольно понизив голос, – он обращается мыслями к…
– Черт возьми, – выдохнул Шико, – к своему королю, это ясно.
– …к своему отечеству, и он спрашивает себя, действительно ли его родина пользуется всем почетом и всем благосостоянием, которыми она должна пользоваться по праву? Ибо благородный дворянин получает свои привилегии сначала от бога, а потом от страны, в которой он рожден.
Собрание разразилось бурными рукоплесканиями.
– Пусть так, однако, – сказал Шико, – а король куда делся? Разве о нем уже и речи нет, о нашем бедном монархе? А я-то верил, что всегда говорят, как написано на пирамиде в Жювизи: «Бог, король и дамы!»
– И я спросил себя, – продолжал герцог Анжуйский, на крутых скулах которого заиграл лихорадочный румянец, – я спросил себя, наслаждается ли моя родина миром и счастьем, коих по праву заслуживает эта прекрасная и благодатная страна, называемая Францией, и с горем в душе я увидел, что ни мира, ни счастья у нас нет.
И в самом деле, братья мои, государство раздирают на части равные по могуществу, противоборствующие воли и желания; и это благодаря слабости верховной воли, которая, забыв, что она, ради блага своих подданных, должна надо всем господствовать, вспоминает об этой основе королевской власти лишь время от времени, когда ей вздумается, и всякий раз действует так неразумно, что ее деяния только умножают зло; это бедствие, вне всякого сомнения, надо приписать либо роковой судьбе Франции, либо слепоте ее правителя. Но хотя бы мы и не знали истинной причины зла или могли только предполагать ее, зло от этого не умаляется, и, по моему разумению, оно порождено либо преступлениями против религии, совершенными Францией, либо безбожными поступками некоторых ложных друзей короля, а не самого монарха. И в том и в другом случае, господа, я, как верный слуга алтаря и трона, обязан примкнуть к тем, кто всеми средствами добивается искоренения ереси и падения коварных советников. Вот, господа, что я намерен сделать для Лиги, присоединившись к вам.
– Ого! – пробормотал остолбеневший от изумления Шико. – Кончики ушей вылезают прямо на глазах, и, как я и раньше полагал, это уши не осла, а лисицы.
Нашим читателям, отделенным тремя столетиями от политических интриг того времени, речь герцога Анжуйского может показаться растянутой, однако она настолько заинтересовала слушателей, что большинство из них придвинулось к оратору, стараясь не упустить ни одного звука, ибо голос принца все более и более слабел по мере того, как смысл его слов все более и более прояснялся.
Зрелище было довольно занимательным. Слушатели в количестве двадцати пяти или тридцати человек, откинув капюшоны, столпились у подножия кафедры; в свете единственной лампады, освещавшей место действия, видны были их гордые, возбужденные лица, глаза, сверкавшие отвагой или любопытством.
Густая тень скрывала все остальные приделы часовни, казалось, они не имеют никакого отношения к драме, которая разыгрывается в освещенном пространстве.
В центре этого пространства виднелось бледное лицо герцога Анжуйского: маленькие глазки, глубоко запрятанные под выступающими костями лба, рот, который, открываясь, походил на мрачный оскал черепа.
– Монсеньор, – начал герцог де Гиз, – я хочу поблагодарить ваше высочество за прекрасные слова, которые вы сейчас произнесли, и считаю себя обязанным заверить вас, что вы окружены здесь лишь теми, кто предан не только принципам, изложенным вами, но и самой особе вашего королевского высочества, и ежели вы все еще питаете сомнения на этот счет, то в дальнейшем ходе нашего собрания вам будут даны доказательства более убедительные, чем те, которых вы могли бы ожидать.
Герцог Анжуйский поклонился и, распрямляясь, бросил тревожный взгляд на собравшихся.
– Ого! – пробормотал Шико. – Если я не ошибаюсь, все, что мы видели до сих пор, только начало, и здесь должно произойти что-то гораздо более важное, чем все нелепицы, которые тут говорились и делались.
– Монсеньор, – сказал кардинал, от внимания которого не укрылся взгляд принца, – ежели ваше высочество чего-то опасается, то я надеюсь, что даже одни имена тех, кто его здесь окружает, успокоят его. Вот господин губернатор провинции Онис, вот господин д’Антрагэ-младший, господин де Рибейрак и господин де Ливаро, дворяне, с которыми его высочество, быть может, знакомы и которые столь же преданы вам, сколь отважны. Вот еще господин викарный епископ Кастильонский, господин барон де Люзиньян, господа Крюс и Леклерк. Все они поражены мудростью вашего королевского высочества и счастливы оказанной им честью выступить под его стягом на борьбу за освобождение святой веры и трона. Мы с благодарностью будем повиноваться приказам, которые ваше высочество соблаговолит дать нам.
Герцог Анжуйский, не в силах сдержаться, гордо вскинул голову. Гизы, эти Гизы, такие надменные, что никто никогда не мог принудить их склониться, сами заговорили о повиновении.
Герцог Майеннский поддержал своего брата, кардинала.
– Вы, монсеньор, и по праву рождения, и в силу присущей вам мудрости являетесь природным вождем нашего святого Союза, и вы должны разъяснить нам, какого образа действий следует придерживаться в отношении тех лживых друзей короля, о которых мы только что говорили.
– Нет ничего проще, – ответил принц, охваченный тем лихорадочным возбуждением, которое слабым людям заменяет мужество, – когда сорняки прорастают в поле и не дают возможности снять с него богатый урожай, сии ядовитые травы выпалывают с корнем. Короля окружают не друзья, а куртизаны, они губят его и своим поведением постоянно возмущают и Францию, и весь христианский мир.
– Истинно так, – глухим голосом подтвердил герцог де Гиз.
– И кроме того, эти куртизаны, – подхватил кардинал, – мешают нам, подлинным друзьям его величества, приблизиться к трону, хотя мы на это имеем право и по нашему сану, и по рождению.
– Давайте-ка оставим бога, – грубо вмешался герцог Майеннский, – на попечение рядовых лигистов, лигистов первой Лиги. Служа богу, они будут служить тем, кто им говорит о боге. А мы займемся своим делом. Нам мешают некоторые люди, они заносятся перед нами, они оскорбляют нас, они постоянно отказывают в уважении принцу, которого мы чтим больше всех и который является нашим вождем.
У герцога Анжуйского покраснел лоб.
– Уничтожим же, – продолжал герцог Майеннский, – уничтожим же их всех, от первого до последнего, истребим начисто эту проклятую породу, которую король обогатил за счет наших состояний, и пусть каждый из нас возьмет на себя обязательство убить одного из них. Нас здесь тридцать, давайте пересчитаем их.
– Это мудрое предложение, – сказал герцог Анжуйский, – и вы уже выполнили свою задачу, господин герцог.
– Сделанное не в счет, – возразил герцог Майеннский.
– Оставьте все-таки что-нибудь и на нашу долю, монсеньор, – сказал д’Антрагэ. – Я беру на себя Келюса!
– А я Можирона! – поддержал его Ливаро.
– А я Шомберга! – крикнул Рибейрак.
– Хорошо, хорошо, – отвечал принц. – Но ведь у нас есть еще Бюсси, мой храбрый Бюсси. Он тоже внесет свою лепту.
– И мне! И мне! – раздавались крики со всех сторон.
Господин де Монсоро выступил вперед.
– Ага, – сказал Шико, который, видя, какой оборот принимают события, уже не смеялся, – главный ловчий хочет потребовать свою долю добычи.
Но Шико ошибался.
– Господа, – сказал Монсоро, протягивая руку. – Помолчите минуту. Мы, здесь собравшиеся, люди смелые, а боимся откровенно поговорить друг с другом. Мы, здесь собравшиеся, люди умные, а вертимся вокруг каких-то глупых мелочей. Давайте же, господа, проявим чуть больше мужества, чуть больше смелости, чуть больше откровенности. Дело не в миньонах короля Генриха и не в том, что нам затруднен доступ к его королевской особе.
– Валяй! Валяй! – бормотал Шико, широко раскрыв глаза и приставив к уху согнутую ладонь левой руки, чтобы не упустить ни одного слова. – Пошел дальше! Не задерживайся. Я жду.
– То, что нас всех тревожит, господа, – продолжал граф, – это безвыходное положение, в котором мы оказались. Это король, навязанный нам и не устраивающий французское дворянство. Это бесконечные молебны, деспотизм, бессилие, оргии, бешеные траты на празднества, над которыми смеется вся Европа, скаредная экономия во всем, что относится к войне и к ремеслам. Подобное поведение нельзя объяснить ни слабостью характера, ни невежеством, это слабоумие, господа.
Речь главного ловчего звучала в зловещей тишине. Она произвела особенно глубокое впечатление потому, что все присутствующие думали про себя то же самое, что Монсоро произносил во всеуслышание, и слова главного ловчего заставляли каждого невольно вздрагивать, словно он признавался себе в полном своем согласии с оратором.
Граф де Монсоро, чувствуя, что молчание слушателей объясняется избытком согласия, продолжал:
– Можем ли мы и впредь оставаться под властью короля – глупца, бездеятельного лентяя в то время, когда Испания разжигает костры, когда Германия будит старых ересиархов, уснувших в тени монастырей, когда Англия,[60] неуклонно проводя свою политику, рубит головы и идеи? Все государства со славой трудятся над чем-нибудь. А мы, мы – спим. Господа, простите, что я выскажусь в присутствии великого принца, который, быть может, осудит мою дерзость, так как он связан родственными чувствами, но подумайте, господа, уже четыре года нами правит не король, а монах.
При этих словах взрыв, умело подготовленный и в течение часа умело сдерживаемый осторожными руководителями, разразился с такой силой, что никто бы не узнал в этой беснующейся толпе тех спокойных, мудро расчетливых людей, которых мы видели в предыдущей сцене.
– Долой Валуа, – вопили они, – долой отца Генриха! Пусть нас ведет принц-дворянин, король-рыцарь, пусть он будет даже тираном, лишь бы не был долгополым.
– Господа, господа, – лицемерно твердил герцог Анжуйский, – заклинаю вас, прощения, прощения моему брату, он обманывается, или, вернее, его обманывают. Позвольте мне надеяться, господа, что наши мудрые упреки, что действенное вмешательство могущественной Лиги наставят его на путь истинный.
– Шипи, змея, – прошептал Шико, – шипи.
– Монсеньор, – ответил герцог де Гиз, – ваше высочество услышали, может быть, несколько преждевременно, но все же услышали искреннее выражение наших помыслов. Нет, речь идет уже не о Лиге, направленной против Беарнца, этого пугала для дураков; речь идет и не о Лиге, имеющей целью поддержать церковь, – наша церковь сама позаботится о себе, – речь идет о том, господа, чтобы вытащить дворянство Франции из грязной трясины, в которой оно тонет. Слишком долго нас сдерживало уважение, внушаемое нам вашим высочеством; слишком долго та любовь, которую, как мы знаем, вы испытываете к вашей семье, заставляла нас притворяться. Теперь все вышло наружу, и сейчас вы, ваше высочество, будете присутствовать на настоящем заседании Лиги: все, что происходило здесь до сих пор, – только присказка.
– Что вы хотите этим сказать, господин герцог? – спросил принц, одновременно раздираемый страхом и распираемый тщеславием.
– Монсеньор, – продолжал герцог де Гиз, – мы собрались здесь, как справедливо сказал господин главный ловчий, не для того, чтобы обсудить уже сто раз обсужденные вопросы теории, а для того, чтобы действовать с пользой. Сегодня мы избираем вождя, способного прославить и обогатить дворянство Франции. В обычае древних франков, когда они избирали себе вождя, было подносить избраннику достойный его дар, и мы подносим в дар вождю, которого мы избрали…
Все сердца забились, но сильнее всех заколотилось сердце герцога Анжуйского.
И все же он стоял немой и неподвижный, и только бледность выдавала его волнение.
– Господа, – продолжал герцог де Гиз, взяв со стоящего за ним кресла какой-то предмет и с усилием поднимая его над головой, – господа, вот дар, который я от вашего имени приношу к стопам принца.
– Корона! – вскричал герцог Анжуйский. – Корона! Мне, господа?!
– Да здравствует Франциск Третий! – в один голос прогремела, заставив вздрогнуть церковные своды, тесно сплотившаяся толпа дворян, которые обнажили свои шпаги.
– Мне, мне, – бормотал герцог, содрогаясь и от радости и от страха, – мне! Но это невозможно! Мой брат еще жив, он помазанник божий.
– Мы его низлагаем, – сказал Генрих де Гиз, – в ожидании, пока господь его смертью не утвердит сделанный нами сегодня выбор или, вернее сказать, пока какой-нибудь его подданный, которому опостылело это бесславное царствование, ядом или кинжалом не предвосхитит божью справедливость!..
– Господа, – задыхаясь, сказал герцог, и еще тише: – Господа…
– Монсеньор, – произнес кардинал, – на столь благородную щепетильность, которую вы сейчас перед нами проявили, мы ответим такими словами: Генрих Третий был помазанником божьим, но мы его низложили, больше он уже не избранник божий, и теперь вы будете этим избранником, монсеньор. Мы здесь, в храме, не менее чтимом, чем Реймский собор; ибо здесь хранятся мощи святой Женевьевы, покровительницы Парижа; ибо здесь погребено тело короля Хлодвига, первого короля-христианина; и вот, монсеньор, в этом святом храме, перед статуей подлинного основателя французской монархии, я, один из князей церкви, который без ложного тщеславия может надеяться со временем стать ее главой, я говорю вам, монсеньор: «Вот святое миро, посланное папой Григорием Тринадцатым, оно заменит миро, хранящееся в Реймском соборе. Монсеньор, назовите вашего будущего архиепископа Реймского, назовите вашего будущего коннетабля, и через минуту вы станете королем, помазанным на царствие, и ваш брат Генрих, если он не уступит вам трона, будет почитаться узурпатором». Мальчик, зажгите свечи перед алтарем.