Два часа прошли спокойно.
Вдруг тишину разорвал леденящий душу вопль. Он исходил из опочивальни его величества. Однако ночник там по-прежнему был потушен, во дворце стояла все та же глубокая тишина и не раздавалось ни одного звука, кроме этого страшного крика короля.
Ибо кричал король.
А потом послышался стук падающей мебели, звон фарфора, разлетающегося на мелкие осколки, и торопливые, тревожные шаги человека, который, обезумев, мечется из угла в угол, и новый вопль, сопровождаемый собачьим лаем. Тогда повсюду вспыхнули огни, в галереях заблестели шпаги, и мраморные колонны задрожали от тяжелой поступи заспанной стражи.
– К оружию! – гремело со всех сторон. – К оружию! Король зовет! На помощь королю! Скорей!
И в одно мгновение капитан гвардейцев, полковник швейцарцев, придворные, дежурные аркебузиры ворвались в королевскую опочивальню, и два десятка факелов разом осветили темную комнату.
Кресло опрокинуто, на полу осколки фарфора, постель смята, простыни и одеяла разбросаны по всему полу, а возле кровати – Генрих, нелепый и жуткий в своем ночном одеянии, волосы – дыбом, выпученные глаза вперились в одну точку.
Правая рука короля протянута вперед и трепещет, как лист на ветру.
Левая рука судорожно вцепилась в рукоятку бессознательно схваченной шпаги.
Пес, взбудораженный не меньше своего хозяина, смотрит на короля, широко расставив лапы, и жалобно завывает.
Казалось, Генрих окаменел от ужаса; люди, вбежавшие в опочивальню, не смели нарушить это оцепенение и только переглядывались и ждали, охваченные страшной тревогой.
И тут в комнату влетела полуодетая, закутанная в широкий плащ юная королева Луиза Лотарингская; отчаянные вопли супруга разбудили это белокурое и нежное создание, которое вело на грешной земле беспорочную жизнь святой.
– Государь, – обратилась она к королю, вся трясясь от страха, – что случилось? Боже мой! До меня донеслись ваши крики, и вот я прибежала.
– Ни… ни… ничего… – пробормотал король, все еще уставившись в одну точку; казалось, он различает в воздухе какой-то призрак, видимый только ему одному.
– Но ваше величество кричали, – настаивала королева. – Значит, ваше величество страдает.
Ужас был так отчетливо выражен на лице короля, что постепенно сообщился всем собравшимся в опочивальне. Одни отступили к стене, другие придвинулись к королю и пожирали его глазами, пытаясь удостовериться, не ранен ли он, не поразила ли его молния, не укусил ли какой-нибудь ядовитый гад.
– О государь! – воскликнула королева. – Небом вас заклинаю, не держите нас в таком страхе. Может быть, позвать вам лекаря?
– Лекаря? – мрачно переспросил Генрих. – Нет, тело мое здорово, это душа, это дух мой страждет… Нет, не лекаря… исповедника.
Придворные переглянулись, обшарили глазами двери, занавески, паркет, потолок…
Но нигде не осталось ни малейшего следа от невидимого призрака, который так напугал короля.
После того как тщетность поисков стала очевидной, любопытство удвоилось: мрак тайны сгустился – король потребовал исповедника.
Тотчас же гонец вскочил на коня, и тысячи искр рассыпались по мощеному двору Лувра. За каких-нибудь пять минут Жозефа Фулона, аббата монастыря Святой Женевьевы, разбудили, вытащили из постели и доставили к королю.
С появлением духовника сумятица улеглась и восстановилась тишина. Все задавали друг другу вопросы, строили догадки, находили объяснения, но главным образом дрожали от страха… Король исповедуется!
Наутро после ночного переполоха король поднялся первым и распорядился запереть все входы и выходы и никого не впускать во дворец, кроме его духовника.
Затем он приказал позвать к нему казначея, продавца воска, церемониймейстера, взял свой молитвенник в черном переплете и принялся читать молитвы, потом прервал чтение, занялся было вырезыванием фигурок святых, но вдруг и это занятие бросил и приказал созвать всех миньонов.
Выполнять этот приказ начали с Сен-Люка, но Сен-Люк мучился сильнее, чем когда-либо. Он изнывал, он был раздавлен смертельной усталостью. Болезнь довела его до полного изнеможения, вызвала сонливость; прошлой ночью он впал в глубокий сон, похожий на летаргию, и единственный во всем дворце ничего не слыхал, хотя от королевской опочивальни его отделяла только тонкая стенка. Поэтому он испросил дозволения остаться в постели, пообещав прочитать столько молитв, сколько будет угодно королю.
Когда Генриху рассказали, какие муки испытывает несчастный Сен-Люк, он перекрестился и приказал послать к бедному страдальцу королевского аптекаря.
Затем король распорядился доставить в Лувр из монастыря Святой Женевьевы все дисциплины, служащие для бичевания. Одетый во все черное, он прошел перед строем своих миньонов – перед хромающим Шомбергом, перед д’Эперноном с рукой на перевязи, перед Келюсом, который все еще не пришел в себя, перед дрожащими от страха д’О и Можироном, прошел, раздавая им плети и наставляя своих любимчиков безжалостно бичевать самих себя и друг друга.
Д’Эпернон попросил освободить его от бичевания, ссылаясь на раненую руку, которая не позволит ему достойно отвечать на полученные удары, что, несомненно, внесет разлад в общую гармонию.
Но Генрих ответил, что такое покаяние будет еще угоднее богу.
Он пожелал сам подать пример благочестивого рвения. Снял камзол, колет, рубашку и принялся хлестать себя по плечам с усердием святого великомученика. Шико хотел было, по своей обычной привычке, посмеяться и отделаться шуточками, но, перехватив свирепый взгляд короля, уразумел, что время не для шуток. Тогда он, как и все остальные, взял дисциплину и принялся за дело с той лишь разницей, что бичевал не себя, а своих соседей, а если поблизости не оказывалось ничьей спины, то сбивал отшелушившуюся краску с колонн и со стен.
В этой суматохе лицо короля понемногу приняло более спокойное выражение, однако на нем все еще отражалась какая-то гнетущая тайная дума.
Неожиданно Генрих бросился вон из опочивальни, приказав миньонам не прекращать бичевания в его отсутствие. Но стоило двери за ним захлопнуться, и все дисциплины опустились, как по мановению волшебной палочки. Только Шико продолжал хлестать д’О, которого он недолюбливал. Д’О старательно отвечал шуту той же монетой. Это был настоящий поединок на плетках.
Генрих устремился в покои королевы. Он преподнес в дар своей супруге жемчужное ожерелье стоимостью в двадцать пять тысяч экю, обаял ее и расцеловал в обе щеки – обряд, который ему не случалось проделывать уже более года, – а потом попросил Луизу снять с себя все драгоценности и надеть власяницу.
Луиза Лотарингская, всегда кроткая и покладистая, тотчас же согласилась. Она лишь спросила, почему ее возлюбленный супруг подарил ей жемчужное ожерелье, раз он желает, чтобы она нарядилась в рубище.
– Во искупление моих грехов, – ответил Генрих.
Такой ответ удовлетворил королеву, так как она лучше всех остальных знала, какое великое множество грехов должен искупить ее муж. Луиза выполнила желание Генриха, и он покинул покои королевы, назначив ей встречу в своей опочивальне.
При появлении короля бичевание возобновилось. Д’О и Шико, не прекращавшие обмениваться ударами, были покрыты кровью. Король похвалил их за усердие и назвал своими единственными настоящими друзьями.
Спустя десять минут вошла королева, одетая во власяницу. Тут же всему двору были розданы свечи, и придворные щеголи и щеголихи, а также добрые парижане, благоговейно преданные своему королю и святой деве, невзирая на непогоду, направились на Монмартр, ступая босыми ногами по льду и снегу. Поначалу все они дружно дрожали от холода, но вскоре многих согрели яростные удары, которые Шико щедро раздавал тем, кто имел несчастье оказаться в пределах досягаемости его плетки.
Д’О признал себя побежденным и держался на расстоянии доброй полусотни шагов от Шико.
К четырем часам дня мрачное шествие закончилось, монастыри получили богатые пожертвования, у всего двора распухли ноги, со спин куртизанов была содрана кожа, королева появилась на всеобщее обозрение в одной рубашке из небеленого холста, король – с четками в виде черепов. И слез, и воплей, и молитв, и ладана, и песнопений – всего было вдоволь.
Как видите, денек выдался просто на славу.
Действительно, чтобы угодить королю, все покорно терпели холод и удары плетей, и никто не мог угадать, почему их повелитель, еще позавчера весело носившийся в танце, нынче с таким самозабвением предался унылому делу покаяния и умерщвления плоти.
Гугеноты, лигисты и вольнодумцы, смеясь, глазели, как движется покаянное шествие, и, будучи по природе своей гнусными злопыхателями, осмеливались отпускать ядовитые замечания – дескать, прошлый раз процессия была куда внушительней, да и к бичеванию кающиеся относились с большей ответственностью, – хотя эти утверждения совершенно не соответствовали истине.
Генрих вернулся в Лувр голодный, с плечами, исполосованными синими и багровыми рубцами. Во время шествия он ни на шаг не отходил от королевы и, пользуясь каждой передышкой, каждой остановкой процессии возле какой-нибудь часовни, сулил ей новые и новые подарки или строил планы совместного паломничества к святыням.
Что касается Шико, то, устав размахивать плеткой и проголодавшись от этого непривычного физического упражнения, на которое его подвигнул король, он после Монмартрских ворот незаметно отделился от процессии и вместе со своим дружком, братом Горанфло, тем самым монахом из монастыря Святой Женевьевы, который собирался исповедовать Бюсси, завернул в садик одной харчевни, пользовавшейся отменной репутацией. Там приятели распили изрядное количество бутылок пряного вина и полакомились чирком, убитым в болотах Гранж-Бательер. Затем, когда процессия возвращалась обратно, Шико снова занял свое место в рядах кающихся и вернулся в Лувр, с превеликим усердием бичуя без разбора всех, кто попадется под руку, – и кавалеров и дам; на его языке это называлось: «Раздавать полное отпущение грехов».
Когда стемнело, король почувствовал себя усталым от поста, от ходьбы босыми ногами по снегу, от неистовых ударов плети. Он приказал сервировать постный ужин, положить на плечи припарки, развести в камине большой огонь и отправился навестить Сен-Люка. Сен-Люк выглядел совсем здоровым и веселым.
Со вчерашнего дня король сильно переменился. Теперь он думал только о бренности всего земного, о покаянии и смерти.
– Ах! – вздохнул он с выражением человека, глубоко разочарованного. – Господь прав, делая наше существование столь горьким и тягостным.
– Но почему, государь? – спросил Сен-Люк.
– Потому что человек, устав от тягот мира сего, не страшится смерти, а, напротив, жаждет ее прихода.
– Прошу прощения, государь, – возразил Сен-Люк, – говорите только за себя самого, я вовсе не жажду смерти. Отнюдь.
– Слушай, Сен-Люк, – произнес король, сокрушенно покачивая головой, – ты поступишь правильно, ежели последуешь моему совету, более того, моему примеру.
– С превеликим удовольствием, государь, коли ваш пример мне понравится.
– Хочешь, я оставлю корону, а ты – жену, и мы вместе затворимся в какой-нибудь обители? У меня есть разрешение нашего святейшего отца. Завтра мы уже примем постриг, я буду зваться брат Генрих…
– Простите, государь, простите, но вы не дорожите своей короной, она вам уже изрядно поднадоела, иное дело моя жена – она мне очень дорога, ведь я ее совсем еще не знаю. Поэтому я не могу принять ваше предложение.
– Ох, ох, – завздыхал Генрих, – по-видимому, ты не так уж болен, как это кажется.
– Правда ваша, государь, мне весьма полегчало. Дух мой спокоен, а сердце исполнено радости. И я испытываю безумную тягу к счастью и к наслаждениям.
– Бедный Сен-Люк! – вздохнул король, складывая ладони, как на молитву.
– Это вчера, государь, нужно было ко мне обращаться с вашими предложениями, вчера. О, вчера я был капризным и угрюмым страдальцем. Из-за пустяка мог бы утопиться в колодце. Но нынче вечером все по-другому, я прекрасно провел ночь и отлично – день. Клянусь смертью Христовой! Да здравствует жизнь со всеми ее утехами!
– Ты всуе поминаешь Христа, богохульник!
– Разве я поклялся Христом, государь? Возможно. Но ведь было время – и вы им клялись, если только память мне не изменяет.
– Я клялся, Сен-Люк, но отныне я не клянусь.
– Ну, про себя я так не скажу. Я буду поминать спасителя по возможности меньше, только это я и могу вам пообещать. К тому же господь бог добр и милостив к нам, грешникам, когда грехи наши происходят от человеческих слабостей.
– Ты думаешь, бог дарует мне прощение?
– О, за вас, государь, я не поручусь, я говорю только за себя, за вашего смиренного слугу. Чума меня возьми! Вы, вы греховодничали по-королевски, ну а я грешил, как жалкий любитель, как частное лицо. Надеюсь, в Судный день у господа в руках будут разные весы и разные гири на них.
Король глубоко вздохнул и забормотал «Confiteor»,[17] ударяя себя в грудь при словах «mea culpa».[18]
– Сен-Люк, – спросил он, – скажи наконец, не хочешь ли ты провести ночь в моей опочивальне?
– Это зависит от того, – ответил Сен-Люк, – чем мы будем заниматься в опочивальне вашего величества.
– Мы зажжем все свечи, я лягу, а ты почитаешь молитвы святым.
– Благодарствую, государь.
– Ты отказываешься?
– Такое времяпрепровождение меня не соблазняет.
– Ты меня покидаешь в беде, Сен-Люк, ты меня покидаешь!
– Нет. Я вас не покидаю. Отнюдь!
– Неужели?
– Коли вам так угодно.
– Конечно, мне угодно.
– Но при одном условии sine qua non.[19]
– Каком?
– Пусть ваше величество повелит накрыть столы, созвать придворных, и, ей-богу, мы славно потанцуем.
– Сен-Люк! Сен-Люк! – вскричал король, охваченный ужасом.
– В чем дело? – сказал Сен-Люк. – Я хочу подурачиться сегодня вечером, лично я. А у вас, государь, нет желания выпить и поплясать?
Но Генрих не отвечал. Его дух, порой столь жизнерадостный и бодрый, все больше и больше омрачался; казалось, он борется с какой-то тяготившей его тайной мыслью, так птица, к лапке которой привязан кусок свинца, не может взлететь и тщетно хлопает крыльями.
– Сен-Люк, – наконец произнес король замогильным голосом, – видишь ли ты сны?
– Да, государь, и очень часто.
– Ты веришь в сны?
– Из благоразумия.
– Как так?
– Очень просто. Сны успокаивают, утешают в житейских горестях. К примеру сказать, прошлой ночью мне снился превосходный сон.
– А именно, расскажи…
– Мне снилось, что моя жена…
– Ты все еще думаешь о своей жене, Сен-Люк?
– Более чем когда-либо.
– Ах! – сокрушенно произнес король и возвел глаза к потолку.
– Мне снилось, – продолжал Сен-Люк, – что моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, ибо, государь, жена у меня красавица…
– Увы, да, – сказал король. – Ева тоже была красавицей, нечестивый грешник, а Ева погубила нас всех.
– Ах, вот почему вы настроены против моей жены. Но вернемся к моему сну, государь.
– Я тоже, – сказал король, – и я видел сон…
– Итак, моя жена, сохранив свое прекрасное лицо, обрела крылья и тело птицы, и вот она, пренебрегая всеми решетками и запорами, перелетает через стены Лувра и с нежным, коротким криком прижимается головкой к стеклам моего окна, и я понимаю, что этим криком она хочет сказать: «Открой мне, Сен-Люк, раствори окно, мой дорогой муженек!»
– И ты открыл? – спросил король, находившийся на грани полного отчаяния.
– А как же иначе? – воскликнул Сен-Люк. – Я со всех ног бросился открывать.
– Суетный ты человек.
– Суетный, если вам так угодно, государь.
– Но тут, надеюсь, ты проснулся.
– Напротив, государь, я всячески старался не просыпаться. Уж до того хорош был сон.
– Значит, ты продолжал его видеть?
– Сколько мог, государь.
– И нынешней ночью, ты рассчитываешь…
– Конечно, рассчитываю на продолжение, и, не извольте гневаться, ваше величество, поэтому-то я и не могу принять ваше милостивое приглашение заняться чтением молитв. Если уж бодрствовать, государь, то я бы хотел по крайней мере получить взамен упущенного сновидения нечто равноценное. И как я уже говорил, если бы ваше величество соблаговолило приказать, чтобы накрыли столы и послали за музыкантами…
– Довольно, Сен-Люк, довольно! – сказал король, поднимаясь с места. – Ты губишь себя, ты и меня погубишь, задержись я здесь у тебя еще немножко. Прощай, Сен-Люк, уповаю, что небо, вместо того бесовского сна-искусителя, ниспошлет тебе сон во спасение, такой сон, который побудил бы тебя завтра покаяться вместе с нами, и тогда мы и спасемся все вместе.
– Сомневаюсь, государь, более того, уверен, что общего спасения у нас не получится, и посему осмелюсь посоветовать вашему величеству нынче же вечером вышвырнуть за двери Лувра этого отпетого вольнодумца Сен-Люка, который решительно собирается умереть нераскаянным.
– Нет, – сказал Генрих, – нет, уповаю, что нынче ночью благодать господня осенит и тебя, подобно тому, как она снизошла на меня, грешного. Доброй ночи, Сен-Люк, я буду молиться за тебя.
– Доброй ночи, государь, а я за вас увижу сон.
И Сен-Люк затянул первый куплет более чем легкомысленной песенки, которую Генрих любил напевать, когда бывал в хорошем настроении духа; знакомый мотив заставил короля ускорить отступление, он захлопнул за собой дверь комнаты Сен-Люка и вернулся к себе, бормоча:
– Господи, владыко живота моего, ваш гнев справедлив и законен, ибо мир с каждым днем делается все хуже и хуже.
Выйдя от Сен-Люка, король увидел, что его приказ уже выполнен и весь двор собрался в главной галерее.
Тогда он осыпал своих друзей кое-какими милостями: сослал в провинцию д’О, д’Эпернона и Шомберга, пригрозил отдать под суд Можирона и Келюса, если они еще раз посмеют напасть на Бюсси, Бюсси пожаловал свою руку для поцелуя, а своего брата Франсуа обнял и долго прижимал к сердцу.
К королеве он был чрезвычайно внимателен, наговорил ей тьму любезностей, и придворные даже подумали, что за наследником французского престола теперь дело не станет.
Однако обычный час отхода ко сну приближался, и нетрудно было заметить, что король, елико возможно, оттягивает свой вечерний туалет. Наконец часы в Лувре пробили десять. Генрих медленно обвел глазами придворных; казалось, он раздумывал, кому бы поручить то занятие, от которого уклонился Сен-Люк.
Шико перехватил его взгляд.
– Вот так раз! – сказал он со своей обычной бесцеремонностью. – Нынче вечером ты, мне кажется, строишь глазки, Генрих. Может быть, ты ищешь, кому бы преподнести жирное аббатство с десятью тысячами ливров дохода? Сгинь, нечистая сила! А какой лихой приор из меня выйдет! Подавай сюда твое аббатство, сын мой, подари его мне.
– Сопровождайте меня, Шико, – сказал король. – Доброй ночи, господа. Я иду спать.
Шико повернулся к придворным, подкрутил усы, принял грациозную позу и, томно закатив глаза, повторил, подражая голосу Генриха:
– Доброй ночи, господа, доброй ночи. Мы идем спать.
Придворные закусили губы, король покраснел.
– Ах да, – спохватился Шико, – а где мой куафер, где мой брадобрей, где мой камердинер – и прежде всего где моя помада?
– Нет, – возразил король, – ничего этого не будет. Начинается пост, и я приступил к покаянию.
– Ах, до чего жаль помады, – вздохнул Шико.
Король и шут вошли в уже знакомую нам королевскую опочивальню.
– Так вот оно как, Генрих! – сказал Шико. – Стало быть, я в фаворе, не правда ли? Стало быть, без меня не обойдешься? Стало быть, я смазлив, смазливее этого купидона Келюса?
– Замолчи, шут! – приказал король. – А вы оставьте нас, – обратился он к слугам.
Слуги повиновались, дверь за ними закрылась, Генрих и Шико остались одни. Шико с удивлением посмотрел на короля.
– Зачем ты их отослал? – спросил он. – Ведь нас с тобой еще не умастили притираниями. Может, ты хочешь намазать меня собственноручно, своей королевской десницей? Ну что ж! Эта епитимья не хуже любой другой.
Генрих не отвечал. Они были одни, и два короля, безумец и мудрец, посмотрели в глаза друг другу.
– Помолимся, – сказал Генрих.
– Спасибо! Вот удружил! – воскликнул Шико. – Нечего сказать, приятное времяпрепровождение. Если ты за этим меня пригласил, то лучше мне вернуться обратно в ту дурную компанию, в которой я находился. Прощай, сын мой. Доброй ночи.
– Останьтесь! – приказал король.
– Ого! – воскликнул Шико, выпрямляясь. – Кажись, мы вырождаемся в тиранию. Ты деспот! Фаларис![20] Дионисий![21] Мне здесь надоело. Нынче я целый день по твоей милости обрабатывал плеткой из бычьих жил плечи своих лучших друзей, а пришел вечер – и ты хочешь начать все с начала… Чума меня возьми! Отложим это занятие, Генрих. Нас здесь всего лишь двое, а когда двое дерутся… каждый удар попадает в цель.
– Замолчите вы, несносный болтун, – прикрикнул на шута король, – и подумайте о своих грехах.
– Добро! Вот мы и договорились. Ты хочешь, чтобы я каялся? Ты этого от меня хочешь? Ну а в чем мне каяться? В том, что я сделался шутом у монаха? Confiteor… Я раскаиваюсь, mea culpa… Это моя вина, это моя вина, это моя тягчайшая вина!
– Не богохульствуй, жалкий грешник, не богохульствуй, – сказал король.
– Ах так! – воскликнул Шико. – Пусть лучше меня посадят в клетку со львами или с обезьянами, лишь бы не оставаться здесь, взаперти с королем-маньяком. Прощай, Генрих! Я ухожу.
Король схватил ключ от двери.
– Генрих, у тебя страшный вид, и предупреждаю, если ты меня не выпустишь отсюда, я кликну людей, я буду кричать, я сломаю дверь, я разобью окно. Я!.. Я!..
– Шико, – печально сказал король, – Шико, друг мой, ты пользуешься моим угнетенным состоянием.
– А-а, я понимаю, – ответил Шико, – тебе страшно остаться совсем одному, все вы, тираны, такие. Прикажи построить тебе двенадцать комнат, как Дионисий, или двенадцать дворцов, как Тиберий.[22] А пока что возьми мою шпагу и позволь мне забрать с собой ножны от нее. Согласен?
При слове «страшно» в глазах короля сверкнула молния, затем он поднялся, охваченный какой-то странной дрожью, и зашагал по комнате.
Во всем теле Генриха чувствовалось такое возбуждение, а лицо его так побледнело, что Шико подумал – уж не заболел ли король на самом деле. С испуганным видом он следил за тем, как Генрих описывает круги по комнате, и наконец сказал ему:
– Послушай, сын мой, что с тобой стряслось? Поделись своими страхами со мной, с твоим дружком Шико.
Король остановился перед шутом, глядя ему прямо в глаза.
– Да, – сказал он, – ты – мой друг, мой единственный друг.
– Кстати, в аббатстве Балансе пустует место приора, – заметил Шико.
– Слушай, Шико, ты умеешь хранить тайну?
– Недостает приора и в аббатстве Питивьер, а там пекут чудесные пироги с жаворонками.
– Несмотря на твои шутовские выходки, – продолжал король, – ты человек отважный.
– Тогда зачем мне аббатство, подари мне лучше полк.
– И даже можешь дать разумный совет.
– В таком случае не надо мне твоего полка, назначь меня советником. Ах нет, я передумал. Лучше полк или аббатство. Я не хочу быть советником. Тогда мне придется во всем поддакивать королю.
– Замолчите, Шико, замолчите, час приближается, ужасный час.
– Что на тебя опять накатило? – спросил Шико.
– Вы увидите, вы услышите.
– Что я увижу? Кого услышу?
– Подождите немного, и вы узнаете все, все, что хотите знать. Подождите.
– Нет, нет, ни за что на свете я не стану ждать. И какая бешеная блоха укусила твоего батюшку и твою матушку в ту злосчастную ночь, когда им вздумалось тебя зачать?
– Шико, ты храбрый человек?
– Да, и горжусь этим. Но я не стану подвергать мою храбрость такому испытанию. Сгинь, нечистая сила! Если король Франции и Польши вопит ночью, да так громко, что во всем Лувре поднимается переполох, то с меня-то что взять? Я человек маленький и могу даже опозорить твою опочивальню. Прощай, Генрих, позови своих капитанов, швейцарцев, привратников, аркебузиров, а мне позволь выбраться на свободу. К дьяволу невидимую погибель! К дьяволу неведомую опасность!
– Я вам приказываю остаться, – властно произнес король.
– Клянусь честью! Вот забавный монарх, он хочет отдавать приказания страху. Я боюсь, боюсь, говорю тебе. Ко мне! На помощь!
И Шико вскочил на стол, несомненно, для того, чтобы заранее занять выгодную позицию на тот случай, если объявится какая-то опасность.
– Ну ладно, шут, раз уж иначе ты не замолчишь, я тебе все расскажу.
– Ага, – сказал Шико, потирая руки. Он осторожно слез со стола и обнажил свою длинную шпагу. – Великое дело – знать заранее. Мы это все мигом распутаем. Ну, рассказывай, рассказывай, сын мой. Похоже, тут завелся крокодил, не так ли? Сгинь, нечистая сила! Клинок у меня добрый, я им каждую неделю мозоли срезаю, а мозоли у меня исключительно твердые.
И Шико удобно расположился в большом кресле, поставив перед собой обнаженную шпагу; ноги его обвились вокруг клинка, как две змеи – символ мира – вокруг жезла Меркурия.
– Прошлой ночью, – начал Генрих, – я спал…
– И я тоже, – подхватил Шико.
– И вдруг ощутил на лице какое-то дуновение…
– Это крокодил, он проголодался и слизывал с тебя помаду.
– Я наполовину проснулся и почувствовал, что волосы на моей бороде встали дыбом от страха.
– Ах, ты вгоняешь меня в дрожь, – сказал Шико, съежившись в кресле и опираясь подбородком на эфес шпаги.
– И тут, – проговорил король голосом настолько слабым и неуверенным, что Шико с большим трудом улавливал слова, – и тут в комнате раздался голос, и звучал он так горестно, что потряс меня до глубины души.
– Голос крокодила, да. Я читал у путешественника Марко Поло,[23] что крокодил обладает необыкновенным голосом, он может даже подражать детскому плачу. Но успокойся, сын мой, если он явится, мы его убьем.
– Слушай хорошенько.
– А я что делаю, черт возьми? – возмутился Шико, распрямляясь, как на пружине. – Я весь превратился в слух: неподвижен, что твой пень, и нем, будто карп.
Генрих продолжал еще более мрачным и скорбным тоном:
– «Жалкий грешник!..» – сказал голос.
– Ба! – прервал короля Шико. – Голос произносил слова. Значит, это был не крокодил?
– «Жалкий грешник! – сказал голос. – Я глас господа бога твоего!»
Шико подпрыгнул, затем снова расположился в кресле.
– Господа бога? – переспросил он.
– Ах, Шико, – ответил Генрих, – этот голос ужасал.
– А звучал-то он красиво? – спросил Шико. – И что, он действительно смахивал на трубный глас, как говорится в Писании?
– «Ты здесь? Ты внемлешь? – продолжал голос. – Внемлешь мне, закоренелый грешник? Ты что же, решил по-прежнему коснеть во грехе и погрязать в беззакониях?»
– Скажите пожалуйста, ай-яй-яй! Однако, насколько я могу судить, глас божий, пожалуй, сходен с голосом твоего народа.
– Затем, – сказал король, – последовала добрая тысяча других попреков, которые, уверяю вас, Шико, показались мне очень жестокими.
– Ну дальше, рассказывай дальше, сын мой, расскажи, расскажи, чем тебя попрекал этот голос. Я хочу знать – хорошо ли осведомлен господь бог.
– Нечестивец! – воскликнул король. – Коли ты сомневаешься, я прикажу тебя наказать.
– Я-то? – сказал Шико. – Я не сомневаюсь, нет, но меня удивляет одно: почему господь бог ждал до этого дня, чтобы на тебя обрушиться? Неужели со времен потопа он научился терпению? Итак, сын мой, – продолжал Шико, – тебя охватил невыносимый страх.
– О да!
– И было от чего.
– Пот ручьями стекал по моему лицу, мозг застыл в костях.
– Совсем как у Иеремии,[24] а впрочем, это вполне естественно. Ей-богу, будь я на твоем месте, со мною еще и не такое бы творилось. И тогда ты позвал на помощь?
– Да.
– И все сбежались?
– Да.
– И принялись искать?
– Повсюду.
– И доброго боженьку не нашли?
– Нет. Этот голос умолк.
– Зато раздался твой. Да-а, действительно страшно.
– Так страшно, что я позвал духовника.
– Ага! И он появился?
– Тут же.
– Послушай-ка, сын мой, будь со мной откровенен и, против своего обыкновения, скажи мне правду. Что думает об этом откровении твой духовник?
– Он содрогнулся.
– Еще бы!
– Он перекрестился и так же, как бог, приказал мне покаяться.
– Отлично, покаяние никогда не мешает. Но о том, что тебе привиделось или, скорее, послышалось, что он сказал?
– Он сказал: это указание свыше, чудо, и нужно подумать о спасении государства. Поэтому нынче утром я…
– Что ты сделал нынче утром, сын мой?
– Я дал сто тысяч ливров иезуитам.
– Великолепно!
– И я исполосовал ударами дисциплины свою кожу и кожу моих молодых любимцев.
– Прекрасно! И это все?
– Как это – все? А ты сам что думаешь, Шико? Я не к шуту обращаюсь, а к человеку разумному, к другу.
– Ах, государь, – серьезно сказал Шико, – сдается мне, у вашего величества был кошмар.
– Ты так думаешь?
– Все это привиделось вашему величеству во сне, и сон не повторится, если ваше величество не будет забивать себе голову разными мыслями.
– Сон? – сказал Генрих, с сомнением качая головой. – Нет, нет. Я уже не спал, отвечаю тебе за это, Шико.
– Ты спал, Генрих.
– Ничуть, глаза у меня были широко открыты.
– Случается, и я сплю с открытыми глазами.
– Но я этими глазами видел, а так не бывает, когда в самом деле спишь.
– Ну и что же ты видел?
– Я видел лунный свет на оконных стеклах и зловещий блеск аметиста на рукоятке моей шпаги, на том самом месте, где ты сейчас сидишь, Шико.
– А светильник, что с ним стало?
– Он погас.
– Сон, любезный мой сын, чистейший сон.
– Почему ты не веришь, Шико? Разве ты не слышал, что господь говорит с королями всякий раз, когда он собирается произвести на земле какие-нибудь великие изменения?
– Да, он с ними говорит, это правда, – сказал Шико, – но таким тихим голосом, что они его никогда не слышат.
– Но почему ты не хочешь поверить?
– Потому что ты слишком хорошо все слышал.
– Ну ладно. Понимаешь теперь, почему я велел тебе остаться? – спросил король.
– Черт возьми! – ответил Шико.
– Затем, чтобы ты сам слышал, что скажет голос.
– Нет, затем, что если мне вздумается повторить то, что я услышал, люди скажут – Шико валяет дурака, Шико – нуль, Шико – ничтожество, Шико – безумец, и что бы он там ни болтал первому встречному, все одно никто ему не поверит. Неплохо задумано, сын мой.
– Почему вам не придет в голову, мой друг, – сказал король, – что я доверяю эту тайну вашей испытанной верности?
– Ах, не лги, Генрих, ведь если голос появится, он попрекнет тебя этой ложью. А у тебя и без того грехов выше головы. Но будь по-твоему: принимаю твое предложение. Я с удовольствием послушаю глас божий, может быть, он скажет кое-что и для меня.
– А что нам делать до тех пор?
– Лечь спать, сын мой.
– Но если…
– Никаких «если».
– И все же…
– Не думаешь ли ты, что, оставаясь на ногах, сможешь помешать гласу господню заговорить? Король превосходит своих подданных только на высоту своей короны, а когда у тебя голова не покрыта, поверь мне, Генрих, ты такого же роста, как и все остальные люди, и даже пониже кое-кого из них.