bannerbannerbanner
полная версияГрафиня де Монсоро

Александр Дюма
Графиня де Монсоро

Полная версия

Горанфло испугался за Панурга, дворяне – за своих коней и поклажу, а многие испугались и сами за себя. Народ рассеялся. Кто-то крикнул: «Пожар!», крик был подхвачен еще десятком голосов. Шико, как стрела, пронесся между людьми, подскочил к Горанфло и, глядя на него горящими глазами, при виде которых монах сразу протрезвел, схватил Панурга под уздцы и, вместо того чтобы последовать за бегущей толпой, бросился в противоположную сторону. Очень скоро между Горанфло и герцогом де Гизом образовалось весьма значительное пространство, которое в то же мгновение заполнил все прибывающий поток запоздалых зевак.

Тогда Шико увлек шатающегося на своем осле монаха в углубление, образованное апсидой церкви Сен-Жермен-л’Оксеруа, и прислонил его и Панурга к стене, как поступил бы скульптор с барельефом, который он собирается вделать в стену.

– А, пропойца! – сказал Шико. – А, язычник! А, изменник! А, вероотступник! Так, значит, ты по-прежнему готов продать друга за кувшин вина?

– Ах, господин Шико! – пролепетал монах.

– Как! Я тебя кормлю, негодяй, – продолжал Шико, – я тебя пою, я набиваю твои карманы и твое брюхо, а ты предаешь своего господина!

– Ах! Шико! – сказал растроганный монах.

– Ты выбалтываешь мои секреты, несчастный!

– Любезный друг!

– Замолчи! Ты доносчик и заслужил наказание.

Коренастый, сильный, толстый монах, могучий, как бык, но укрощенный раскаянием и особенно вином, не пытался защищаться и, словно большой надутый воздухом шар, качался в руках Шико, который тряс его.

Один Панург восстал против насилия, учиняемого над его другом, и все пытался брыкнуть Шико, но удары его копыт не попадали в цель, а Шико отвечал на них ударами палки.

– Это я-то заслужил наказание? – бормотал монах – Я, ваш друг, любезный господин Шико?

– Да, да, заслужил, – отвечал Шико, – и ты его получишь.

Тут палка гасконца перешла с ослиного крупа на широкие, мясистые плечи монаха.

– О! Будь я только не выпивши! – воскликнул Горанфло в порыве гнева.

– Ты бы меня отколотил, не так ли, неблагодарная скотина? Меня, своего друга?

– Вы мой друг, господин Шико! И вы меня бьете!

– Кого люблю, того и бью.

– Тогда убейте меня, и дело с концом! – воскликнул Горанфло.

– А стоило бы.

– О! Будь я только не выпивши, – повторил Горанфло с громким стоном.

– Ты это уже говорил.

И Шико удвоил доказательства своей любви к бедному монаху, который жалостно заблеял.

– Ну вот, – сказал гасконец, – то он волк, а то овечкой прикидывается. А ну, влезай-ка на Панурга и отправляйся бай-бай в «Рог изобилия».

– Я не вижу дороги, – сказал монах, из глаз его градом катились слезы.

– А! – сказал Шико. – Коли бы ты еще вином плакал, которое выпил! По крайней мере хоть протрезвел бы, может быть! Но нет, оказывается, мне еще и поводырем твоим нужно сделаться.

И Шико повел осла под уздцы, в то время как монах, вцепившись обеими руками в луку седла, прилагал все усилия к тому, чтобы сохранить равновесие.

Так прошествовали они по мосту Менье, улице Сен-Бартелеми, мосту Пти-Пон и вступили на улицу Сен-Жак. Шико тянул осла, монах лил слезы.

Двое слуг и мэтр Бономе, по распоряжению Шико, стащили Горанфло со спины осла и отвели в уже известную нашим читателям комнату.

– Готово, – сказал, вернувшись, мэтр Бономе.

– Он лег? – спросил Шико.

– Храпит…

– Чудесно! Но так как через денек-другой он все же проснется, помните: я не хочу, чтобы он знал, как очутился здесь. Никаких объяснений! Будет даже неплохо, коли он решит, что и вовсе не выходил отсюда с той славной ночи, когда он учинил такой громкий скандал в своем монастыре, и примет за сон все, что случилось с ним в промежутке.

– Понял, сеньор Шико, – ответил трактирщик, – но что с ним стряслось, с этим бедным монахом?

– Большая беда. Кажется, он поссорился в Лионе с посланцем герцога Майеннского и убил его.

– О, бог мой! – воскликнул хозяин. – Так, значит…

– Значит, герцог Майеннский, по всей вероятности, поклялся, что не будь он герцог, если не колесует его заживо, – ответил Шико.

– Не волнуйтесь, – сказал Бономе, – он не выйдет отсюда ни за что на свете.

– В добрый час! А теперь, – продолжал гасконец, успокоенный насчет Горанфло, – совершенно необходимо разыскать герцога Анжуйского. Что ж, поищем!

И он отправился во дворец его величества Франциска III.

Глава II
Принц и друг

Как мы уже знаем, во время вечера Лиги Шико тщетно искал герцога Анжуйского на улицах Парижа.

Вы помните, что герцог де Гиз пригласил принца прогуляться по городу; это приглашение обеспокоило принца, всегда отличавшегося подозрительностью. Франсуа предался размышлениям, а после размышлений он обычно делался осторожней всякой змеи.

Однако в его интересах было увидеть собственными глазами все, что произойдет на улицах вечером, и поэтому он счел необходимым принять приглашение, но в то же время решил не покидать свой дворец без подобающей случаю надежной охраны.

Всякий человек, когда он испытывает страх, хватается за свое излюбленное оружие, и герцог тоже отправился за своей шпагой, а этой шпагой был Бюсси д’Амбуаз.

Должно быть, герцог был основательно напуган, если уж он решился на такой шаг. Бюсси, обманутый в своих надеждах касательно графа де Монсоро, избегал герцога, и Франсуа в глубине души понимал, что на месте своего любимца, если бы, разумеется, заняв его место, он одновременно приобрел и его храбрость, он сам испытывал бы по отношению к принцу, который его так жестоко предал, нечто большее, чем простое презрение.

Что касается Бюсси, то молодой человек, подобно всем избранным натурам, гораздо живее воспринимал страдания, чем радости: как правило, мужчина, бесстрашный перед лицом опасности, сохраняющий хладнокровие и спокойствие при виде клинка и пистолета, поддается горестным переживаниям скорее, чем трус. Легче всего женщины заставляют плакать тех мужчин, перед которыми трепещут другие мужчины.

Бюсси был словно одурманен своим горем; он видел, что Диана принята при дворе как графиня де Монсоро, возведена королевой Луизой в ранг придворной дамы; он видел, что тысячи любопытных глаз пожирают эту красоту, не имеющую себе равных, красоту, которую он, можно сказать, открыл, извлек из могилы, где она была погребена. В течение всего вечера он не отрывал горящего взора от молодой женщины, но она ни разу не подняла на него своих опущенных глаз, и, среди праздничного блеска, Бюсси, несправедливый, как всякий по-настоящему влюбленный мужчина, Бюсси, который предал забвению прошлое и сам истребил в своей душе все призраки счастья, порожденные в ней прошлым, Бюсси не подумал, как должна страдать Диана от того, что ей нельзя поднять глаза и увидеть среди всех этих равнодушных или глупо-любопытных лиц лицо, затуманенное милой ее сердцу печалью.

«Да, – сказал себе Бюсси, видя, что ему не дождаться от Дианы взгляда, – женщины ловки и бесстрашны только тогда, когда им надо обмануть опекуна, мужа или мать, но они становятся неумелыми и трусливыми, когда требуется заплатить простой долг признательности; они так боятся, чтобы их не сочли влюбленными, так высоко расценивают свою малейшую милость, что, желая привести в отчаяние того, кто их домогается, способны без всякой жалости разбить ему сердце, если им придет в голову такая фантазия. Диана могла мне откровенно сказать: „Благодарю за все, что вы для меня сделали, господин де Бюсси, но я вас не люблю!“ Я бы или умер на месте, или излечился. Но нет! Она предпочитает, чтобы я любил ее понапрасну. Однако этому не бывать, потому что я ее больше не люблю. Я презираю ее».

И с сердцем, преисполненным ярости, он отошел от придворных, окружавших короля.

В эту минуту лицо его не было тем лицом, на которое все женщины взирали с любовью, а все мужчины со страхом: лоб Бюсси был нахмурен, глаза блуждали, рот исказила кривая усмешка.

Идя к выходу, он увидел свое отражение в венецианском зеркале и сам себе показался отвратительным.

«Я безумец, – решил он. – Как! Из-за одной женщины, которая мною пренебрегает, я оттолкнул от себя сотню других, готовых сделать меня своим избранником. Но из-за чего она мною пренебрегает, вернее, из-за кого?

Не из-за этого ли долговязого скелета с бледным, как у покойника, лицом, который все время торчит в двух шагах от нее и не сводит с нее ревнивого взгляда… и тоже делает вид, что меня не замечает? Подумать только, стоит мне захотеть, и через четверть часа он будет лежать под моим коленом, безмолвный и холодный, с клинком моей шпаги в сердце; подумать только, стоит мне захотеть, и я могу залить ее белоснежное платье кровью того, кто приколол к нему эти цветы; подумать только, стоит мне захотеть, и, не в силах заставить любить себя, я заставил бы, по крайней мере, бояться меня и ненавидеть.

О! Лучше ее ненависть, лучше ненависть, чем безразличие!

Да, но это было бы мелко и пошло: так поступил бы какой-нибудь Келюс или Можирон, если бы келюсы и можироны умели любить. Лучше быть похожим на того героя Плутарха, которым я всегда восхищался, на юного Антиоха,[109] – он умер от любви, не отважившись ни на одно признание, не произнеся ни слова жалобы. Да, я буду хранить молчание! Да, я, сражавшийся один на один со всеми самыми грозными людьми этого века, я, выбивший шпагу из рук самого Крийона, храбреца Крийона, – он стоял передо мною безоружный, и жизнь его была в моей власти, – я погашу свое страдание, удушу его в своем сердце, как Геракл удушил гиганта Антея, и ни разу не дам ему возможности коснуться ногой его матери – надежды. Нет ничего невозможного для меня, для Бюсси, которого, как Крийона, зовут храбрецом; все, что свершили античные герои, свершу и я».

 

При этих словах молодой человек расслабил свои конвульсивно скрюченные пальцы, которыми раздирал себе грудь, провел ладонью по мокрому от пота лбу и медленно направился к двери. Его кулак уже поднялся было, чтобы грубо отбросить портьеру, но Бюсси призвал на помощь все свое терпение и выдержку и вышел – с улыбкой на устах, ясным челом… и вулканом в сердце.

Правда, встретив по дороге герцога Анжуйского, он отвернулся, ибо почувствовал, что всех душевных сил недостанет ему, чтобы улыбнуться или хотя бы поклониться этому человеку, который называл его своим другом и так подло предал.

Проходя мимо, принц окликнул его по имени, но Бюсси даже не повернул головы.

Он возвратился к себе. Положил на стол шпагу, вынул из ножен кинжал и отцепил ножны, сам расстегнул плащ и камзол и упал в большое кресло, откинув голову на щит с родовым гербом, украшавший спинку.

Слуги, заметив отсутствующий вид их господина, решили, что он хочет вздремнуть, и удалились. Бюсси не спал – он грезил.

Он просидел так несколько часов, не замечая, что в другом конце комнаты тоже сидит человек и пристально за ним наблюдает, не двигаясь, не произнося ни звука, по всей вероятности ожидая повода, чтобы словом или знаком обратить на себя его внимание.

Наконец ледяная дрожь пробежала по спине Бюсси, и веки его затрепетали; наблюдатель не шевельнулся.

Вскоре зубы графа начали выбивать дробь, пальцы скрючились, голова, внезапно налившаяся тяжестью, скользнула по спинке кресла и упала на плечо.

В это мгновение человек, который следил за ним, со вздохом поднялся со своего стула и подошел к Бюсси.

– Господин граф, – сказал он, – вас лихорадит.

Граф поднял лицо, красное от жара.

– А, это ты, Реми, – пробормотал он.

– Да, граф, я вас ждал здесь.

– Почему?

– Потому что там, где страдают, долго не задерживаются.

– Благодарю вас, мой друг, – сказал Бюсси, протягивая Одуэну руку.

Реми стиснул в своих ладонях эту грозную руку, ставшую теперь слабее детской ручонки, и с нежностью и уважением прижал к своей груди.

– Послушайте, граф, надо решить, что вам больше по душе: хотите, чтобы лихорадка взяла над вами верх и убила вас, – оставайтесь на ногах; хотите перебороть ее – ложитесь в постель и прикажите читать вам какую-нибудь замечательную книгу, в которой можно почерпнуть хороший пример и новые силы.

Графу ничего другого не оставалось, как повиноваться; он повиновался.

Друзья, явившиеся навестить Бюсси, застали его уже в постели. Весь следующий день Реми провел у изголовья графа. Он выступал в двух качествах – врачевателя тела и целителя души. Для тела у него были освежающие напитки, для души – ласковые слова.

Но через сутки, в тот самый день, когда господин де Гиз явился в Лувр, Бюсси огляделся и увидел, что Реми возле него нет.

«Он устал, – подумал Бюсси, – это вполне естественно! Бедный мальчик, ему так нужны воздух, солнце, весна. К тому же его, несомненно, ожидает Гертруда. Гертруда всего лишь служанка, но она его любит… Служанка, которая любит, стоит больше королевы, которая не любит».

Так прошел весь день. Реми все не возвращался, и как раз потому, что его не было, Бюсси особенно хотелось его видеть. В нем поднималось раздражение против бедного лекаря.

– Эх, – уже не раз вздохнул он, – а я-то верил, что еще существуют признательность и дружба! Нет, больше я ни во что не хочу верить!

К вечеру, когда улицы стали наполняться шумной толпой народа, когда наступившие сумерки уже мешали ясно различать предметы в комнате, Бюсси услышал многочисленные и очень громкие голоса в прихожей.

Вбежал насмерть перепуганный слуга.

– Монсеньор, там герцог Анжуйский, – сказал он.

– Пусть войдет, – ответил Бюсси, нахмурившись при мысли, что его господин проявляет о нем заботу, тот господин, даже любезность которого была ему противна.

Герцог вошел. В комнате Бюсси не было света: больным сердцам милы потемки, ибо они населяют их призраками.

– Тут слишком темно, Бюсси, – сказал герцог. – Это должно наводить на тебя тоску.

Бюсси молчал, отвращение сковывало ему уста.

– Ты так серьезно болен, – продолжал герцог, – что не можешь мне ответить?

– Я действительно очень болен, монсеньор, – пробормотал Бюсси.

– Значит, поэтому ты и не был у меня эти два дня? – сказал герцог.

– Да, монсеньор, – подтвердил Бюсси.

Герцог, задетый лаконизмом ответов, сделал несколько кругов по комнате, разглядывая выступавшие из мрака скульптуры и щупая ткани.

– Ты неплохо устроился, Бюсси, по крайней мере на мой взгляд, – заметил он.

Бюсси не отвечал.

– Господа, – обратился герцог к своей свите, – обождите меня в соседней комнате. Решительно, мой бедный Бюсси серьезно болен. Почему же не позвали Мирона? Лекарь короля не может быть слишком хорош для Бюсси.

Один из слуг Бюсси покачал головой, герцог заметил это движение.

– Послушай, Бюсси, у тебя какое-нибудь горе? – спросил он почти заискивающим тоном.

– Не знаю, – ответил граф.

Герцог приблизился к нему, подобный тем отвергаемым влюбленным, которые, по мере того как их отталкивают, становятся все мягче и нежнее.

– Ну что же это такое? Поговори же со мной наконец, Бюсси! – воскликнул он.

– О чем я могу с вами говорить, монсеньор?

– Ты сердишься на меня, а? – прибавил герцог, понизив голос.

– Сержусь? За что? К тому же на принцев не сердятся, какой в этом прок?

Герцог замолчал.

– Однако, – вступил на этот раз Бюсси, – мы даром теряем время на всякие околичности. Перейдемте к делу, монсеньор.

Герцог посмотрел на Бюсси.

– Я вам нужен, не так ли? – спросил тот с жестокой прямотой.

– Господин де Бюсси!

– Э! Конечно же, я вам нужен, повторяю. Думаете, я так и поверил, что вы пришли навестить меня из дружбы? Нет, клянусь богом, нет! Ведь вы никого не любите.

– О! Бюсси! Как можешь ты обращаться ко мне с подобными словами!

– Хорошо; покончим с этим. Говорите, монсеньор! Что вам нужно? Если ты принадлежишь принцу, если этот принц притворяется до такой степени, что называет тебя «мой друг», то, очевидно, надо быть ему благодарным за это притворство и пожертвовать ему всем, даже жизнью. Говорите!

Герцог покраснел, но было темно, и никто не увидел его смущения.

– Мне ничего от тебя не было нужно, Бюсси, – сказал он, – и напрасно ты думаешь, что я пришел с каким-то расчетом! Я всего лишь хотел взять тебя с собой прогуляться немного по городу. Ведь погода такая чудесная! И весь Париж взволнован тем, что нынче вечером будут записывать в члены Лиги.

Бюсси поглядел на герцога.

– Разве у вас нет Орильи? – спросил он.

– Какой-то лютнист!

– О! Монсеньор! Вы забываете про остальные его таланты. Мне казалось, что он у вас выполняет и другие обязанности. Да и помимо Орильи у вас есть еще десяток или дюжина дворян: я слышу, как их шпаги стучат о панели моей прихожей.

Портьера на дверях медленно отодвинулась.

– Кто там? – спросил высокомерно герцог. – Кто смеет без предупреждения входить в комнату, где нахожусь я?

– Это я, Реми, – ответил Одуэн и торжественно, не проявляя ни малейших признаков смущения, вступил в комнату.

– Что это еще за Реми? – спросил герцог.

– Реми, монсеньор, – ответил молодой человек, – это лекарь.

– Реми больше чем мой лекарь, монсеньор, – добавил Бюсси, – он мой друг.

– А! – произнес задетый этими словами герцог.

– Ты слышал желание монсеньора? – спросил Бюсси, готовый встать с постели.

– Да, чтобы вы сопровождали монсеньора, но…

– Но что? – сказал герцог.

– Но вы, господин граф, не будете его сопровождать, – продолжал Одуэн.

– Это еще почему?! – воскликнул Франсуа.

– Потому что на улице слишком холодно, монсеньор.

– Слишком холодно? – переспросил герцог, пораженный тем, что ему возражают.

– Да, слишком холодно. И поэтому я, отвечающий за здоровье господина де Бюсси перед его друзьями и особенно перед самим собой, запрещаю ему выходить.

Несмотря на эти слова, Бюсси все же поднялся на постели, но Реми взял его руку и многозначительно пожал ее.

– Прекрасно, – сказал герцог. – Если прогулка столь опасна для вашего здоровья, оставайтесь.

И Франсуа, в крайнем раздражении, сделал два шага к двери.

Бюсси не шевельнулся.

Герцог снова возвратился к кровати.

– Так, значит, решено, ты не хочешь рисковать?

– Вы же видите, монсеньор, – ответил Бюсси, – мой лекарь запрещает мне.

– Тебе следовало бы позвать Мирона, Бюсси, это опытный врач.

– Монсеньор, я предпочитаю врача-друга врачу-ученому, – возразил Бюсси.

– В таком случае прощай.

– Прощайте, монсеньор.

И герцог с большим шумом удалился.

Как только он покинул дворец Бюсси, Реми, провожавший его взглядом до самого выхода, бросился к больному.

– А теперь, сударь, вставайте, пожалуйста, и как можно скорее.

– Зачем?

– Чтобы отправиться на прогулку со мной. В комнате слишком жарко.

– Но ты только что говорил герцогу, что на улице слишком холодно.

– С тех пор как он ушел, температура изменилась.

– Значит?.. – сказал, приподнимаясь, заинтересованный Бюсси.

– Значит, теперь, – ответил Одуэн, – я убежден, что свежий воздух пойдет вам на пользу.

– Ничего не понимаю, – сказал Бюсси.

– А разве вы понимаете что-нибудь в микстурах, которые я вам даю? Тем не менее вы их проглатываете. Ну, живей! Поднимайтесь! Прогулка с герцогом Анжуйским была опасна; с вашим лекарем она будет целительной. Это я вам говорю. Может быть, вы мне больше не доверяете? В таком случае откажитесь от моих услуг.

– Ну что ж, пойдем, раз ты этого хочешь, – сказал Бюсси.

– Так надо.

Бледный и дрожащий, Бюсси встал на ноги.

– Интересная бледность, красивый больной! – заметил Реми.

– Но куда мы пойдем?

– В один квартал, где я как раз сегодня сделал анализ воздуха.

– И этот воздух?

– Целителен для вашего заболевания, монсеньор.

Бюсси оделся.

– Шляпу и шпагу! – приказал он.

Он надел первую и опоясался второй. Затем вышел на улицу вместе с Реми.

Глава III
Этимология улицы Жюсьен

Реми взял своего пациента под руку, свернул налево, в улицу Кокийер, и шел по ней до крепостного вала.

– Странно, – сказал Бюсси, – ты ведешь меня к болотам Гранж-Бательер, это там-то, по-твоему, целительный воздух?

– Ах, сударь, – ответил Реми, – чуточку терпения. Сейчас мы пройдем мимо улицы Пажевен, оставим справа от нас улицу Бренез и выйдем на Монмартр; вы увидите, что это за прелестная улица.

– Ты полагаешь, я ее не знаю?

– Ну что ж, если вы ее знаете, тем лучше! Мне не надо будет тратить время на то, чтобы знакомить вас с ее красотами, и я без промедления отведу вас на одну премилую маленькую улочку. Идемте, идемте, больше я не скажу ни слова.

И в самом деле, после того как Монмартрские ворота остались слева и они прошли около двухсот шагов по улице, Реми свернул направо.

– Но ты меня дурачишь, Реми, – воскликнул Бюсси, – мы возвращаемся туда, откуда пришли.

– Эта улица называется улицей Жипсьен или Эжипсьен, как вам будет угодно, народ уже начинает именовать ее улицей Жисьен, а вскорости и вовсе будет называть улицей Жюсьен, потому что так звучит приятней и потому что в духе языков – чем дальше к югу, тем больше умножать гласные. Вы должны бы знать это, сударь, ведь вы побывали в Польше. Там, у этих забияк, и до сих пор по четыре согласных кряду ставятся, и поэтому разговаривают они, словно камни жуют, да при этом еще бранятся. Разве не так?

– Так-то оно так, – сказал Бюсси, – но ведь мы сюда пришли не затем, чтобы изучать филологию. Послушай, скажи мне: куда мы идем?

– Поглядите на эту церквушку, – сказал Реми, не отвечая на вопрос, – какова? Ах, монсеньор, как отлично она расположена: фасадом на улицу, а апсидой – в сад церковного прихода! Бьюсь об заклад, что до сих пор вы ее не замечали!

– В самом деле, – сказал Бюсси, – я ее не видел.

Бюсси не был единственным знатным господином, который никогда не переступал порога церкви Святой Марин Египетской, этого храма, посещаемого только народом и известного прихожанам также под именем часовни Кокерон.

 

– Ну что ж, – сказал Реми, – теперь, когда вы знаете, как эта церковь называется, монсеньор, и когда вы вдоволь налюбовались ею снаружи, войдемте, и вы поглядите на витражи нефа: они любопытны.

Бюсси посмотрел на Одуэна и увидел на лице молодого человека такую ласковую улыбку, что сразу понял: молодой лекарь привел его в церковь не затем, чтобы показать ему витражи, которые к тому же при вечерних сумерках и нельзя было толком разглядеть, а совсем с другой целью.

Однако кое-чем в церкви можно было полюбоваться, потому что она была освещена для предстоящей службы: ее украшали наивные росписи XVI века; такие еще сохранились в немалом количестве в Италии благодаря ее прекрасному климату, а у нас сырость, с одной стороны, и вандализм, с другой, стерли со стен эти предания минувших времен, эти свидетельства веры, ныне утраченной. Художник изобразил для короля Франциска I и по его указаниям жизнь святой Марии Египетской, и среди наиболее интересных событий простодушный живописец, великий друг правды если не анатомической, то по крайней мере – исторической, в самом видном месте часовни поместил тот щекотливый эпизод, когда святая Мария, за отсутствием у нее денег для расчета с лодочником, предлагает ему себя вместо оплаты за перевоз.

Справедливости ради мы вынуждены сказать, что, несмотря на глубочайшее уважение прихожан к обращенной Марии Египетской, многие почтенные женщины округи считали, что художник мог бы поместить этот эпизод где-нибудь в другом месте или хотя бы передать его не так бесхитростно; при этом они ссылались на то или, вернее сказать, красноречиво умалчивали о том, что некоторые подробности фрески слишком часто привлекают взоры юных приказчиков, которых их хозяева, суконщики, приводят в церковь по воскресеньям и на праздники.

Бюсси поглядел на Одуэна, тот, на мгновение превратившись в юного приказчика, с превеликим вниманием разглядывал эту фреску.

– Ты что, собирался пробудить во мне анакреонистические мысли твоей часовней Святой Марии Египетской? – спросил Бюсси. – Если это так, то ты ошибся. Надо было привести сюда монахов или школьников.

– Боже упаси, – сказал Одуэн. – Omnis cogitation libidinosa cerebrum inficit.[110]

– А зачем же тогда?..

– Проклятие! Не глаза же выкалывать себе, прежде чем войти сюда.

– Послушай, ведь ты привел меня не для того, чтобы показать мне колени святой Марии Египетской, а с какой-то другой целью, правда?

– Только для этого, черт возьми! – сказал Реми.

– Ну что ж, тогда пойдем, я на них уже насмотрелся.

– Терпение! Служба кончается. Если мы выйдем сейчас, мы обеспокоим молящихся.

И Одуэн легонько придержал Бюсси за локоть.

– Ну вот, все и выходят, – сказал Реми. – Поступим и мы так же, коль вы не возражаете.

Бюсси с заметно безразличным и рассеянным видом направился к двери.

– Да вы этак и святой воды забудете взять. Где ваша голова, черт возьми? – сказал Одуэн.

Бюсси послушно, как ребенок, пошел к колонне, в которую была вделана чаша с освященной водой.

Одуэн воспользовался этим, чтобы сделать условный знак какой-то женщине, и она при виде жеста молодого лекаря, в свою очередь, направилась к той же самой колонне.

Поэтому в тот момент, когда граф поднес руку к чаше в виде раковины, поддерживаемой двумя египтянами из черного мрамора, другая рука, несколько толстоватая и красноватая, но тем не менее, несомненно, принадлежавшая женщине, протянулась к его пальцам и смочила их очистительной влагой.

Бюсси не смог удержаться от того, чтобы не перевести свой взгляд с толстой, красной руки на лицо женщины; в то же мгновение он внезапно отступил на шаг и побледнел – во владелице этой руки он признал Гертруду, полускрытую черным шерстяным покрывалом.

Он застыл с вытянутой рукой, забыв перекреститься, а Гертруда, поклонившись ему, прошла дальше, и ее высокий силуэт обрисовался в портике маленькой церкви.

В двух шагах позади Гертруды, чьи мощные локти раздвигали толпу, шла женщина, тщательно укутанная в шелковую накидку; изящные и юные очертания ее хрупкой фигуры, прелестные ножки тут же заставили Бюсси подумать, что во всем мире нет другой такой фигуры, других таких ножек, другого такого облика.

Реми не пришлось ничего ему говорить, молодой лекарь только посмотрел на графа. Теперь Бюсси понимал, почему Одуэн привел его на улицу Святой Марии Египетской и заставил войти в эту церковь.

Бюсси последовал за женщиной, Одуэн последовал за Бюсси.

Эта процессия из четырех людей, идущих друг за другом ровным шагом, могла бы показаться забавной, если бы бледность и грустный вид двоих из них не выдавали жестоких страданий.

Гертруда, продолжавшая идти впереди, свернула на улицу Монмартр, прошла по ней несколько шагов и потом вдруг нырнула направо – в тупик, куда выходила какая-то калитка.

Бюсси заколебался.

– Вы что же, господин граф, – сказал Реми, – хотите, чтобы я наступил вам на пятки?

Бюсси двинулся вперед.

Гертруда, все еще возглавлявшая шествие, достала из кармана ключ, открыла калитку и пропустила вперед свою госпожу, которая так и не повернула головы.

Одуэн, шепнув пару слов горничной, посторонился и дал дорогу Бюсси, затем вошел сам вместе с Гертрудой. Калитка затворилась, и переулок опустел.

Было семь с половиной часов вечера. Уже начался май, и в потеплевшем воздухе чувствовалось первое дуновение весны. Из своих лопнувших темниц появлялись на свет молодые листья.

Бюсси огляделся: он стоял посреди маленького, в пятьдесят квадратных футов, садика, обнесенного очень высокой стеной. По ней вились плющ и дикий виноград. Они выбрасывали новые побеги, отчего со стены, время от времени, осыпалась маленькими кусочками штукатурка, и насыщали ветер тем терпким и сильным ароматом, который вечерняя прохлада извлекает из их листьев.

Длинные левкои, радостно вырываясь из расщелин старой церковной стены, раскрывали свои бутоны, красные, как чистая, без примеси, медь.

И наконец, первая сирень, распустившаяся поутру на солнце, туманила своими нежными испарениями все еще смятенный рассудок молодого графа, спрашивавшего себя, не обязан ли он, – всего лишь час тому назад такой слабый, одинокий, покинутый, – не обязан ли он всеми этими ароматами, теплом, жизнью одному лишь присутствию столь нежно любимой женщины?

Под аркой из ветвей жасмина и ломоноса, на небольшой деревянной скамье у церковной стены сидела, склонив голову, Диана. Руки ее были бессильно опущены, и пальцы одной из них теребили левкой. Молодая женщина бессознательно обрывала с него цветы и разбрасывала по песку.

В эту самую минуту на соседнем каштане завел свою длинную и грустную песню соловей, то и дело украшая ее руладами, взрывающимися, словно ракеты.

Бюсси оказался наедине с госпожой де Монсоро, так как Гертруда и Реми держались в отдалении. Он подошел к ней; Диана подняла голову.

– Господин граф, – сказала она робким голосом, – всякие хитрости были бы недостойны нас: наша встреча в церкви Святой Марии Египетской не случайность.

– Нет, сударыня, – ответил Бюсси, – это Одуэн привел меня туда, не сказав, с какой целью, и, клянусь вам, я не знал…

– Вы меня не поняли, сударь, – сказала Диана грустно. – Да, я знаю, что это господин Реми привел вас в церковь; и, возможно, даже силой?

– Вовсе не силой, сударыня, – возразил Бюсси. – Я не знал, кого там увижу.

– Вот безжалостный ответ, господин граф, – прошептала Диана, покачав головой и поднимая на Бюсси влажные глаза. – Не хотите ли вы сказать этим, что, если бы вам был известен секрет Реми, вы не последовали бы за ним?

– О! Сударыня!

– Что ж, это естественно, это справедливо, сударь. Вы оказали мне неоценимую услугу, а я вас до сих пор не поблагодарила за ваш рыцарский поступок. Простите меня и примите мою глубочайшую признательность.

– Сударыня…

Бюсси остановился. Он был настолько ошеломлен, что не находил ни мыслей, ни слов.

– Но я хотела доказать вам, – продолжала, воодушевляясь, Диана, – что я не отношусь к числу неблагодарных женщин с забывчивым сердцем. Это я попросила господина Реми доставить мне честь свидания с вами, я указала место встречи. Простите, если я вызвала ваше неудовольствие.

Бюсси прижал руку к сердцу.

– О! Сударыня! Как вы можете так думать?!

Мысли в голове этого несчастного с разбитым сердцем стали понемногу проясняться, ему казалось, что легкий вечерний ветерок, доносящий до него столь сладостные ароматы и столь нежные слова, в то же время рассеивает облако, застилавшее ему зрение.

– Я знаю, – продолжала Диана, которая находилась в более выгодном положении, ибо давно уже готовилась к этой встрече, – я понимаю, как тяжело было вам выполнять мое поручение. Мне хорошо известна ваша деликатность. Я знаю вас и ценю, поверьте мне. Так судите же сами, сколько я должна была выстрадать при мысли, что вы станете неверно думать о чувствах, таящихся в моем сердце.

– Сударыня, – сказал Бюсси, – вот уже три дня, как я болею.

– Да, я знаю, – ответила Диана, заливаясь краской, выдавшей, как близко к сердцу приняла она эту болезнь, – и я страдала не меньше вашего, потому что господин Реми, – конечно, он меня обманывал, – господин Реми уверял…

– Что причина моих страданий ваша забывчивость? О! Это правда.

109…на юного Антиоха … – Имеется в виду Антиох I Сотер, второй царь сирийского эллинистического государства Селевкидов (280–261 гг. до н. э.). Плутарх рассказывает, что он влюбился в Стратонику, жену своего отца Селевка, и, будучи не в силах совладать со страстью, искал способ покончить с собой. Узнав об этом, Селевк отдал Стратонику в супруги своему сыну.
110Всякая сладострастная мысль вредит уму (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58 
Рейтинг@Mail.ru