Мы оставили нашего друга Шико в ту минуту, когда он восхищенно любовался братом Горанфло, который беспробудно спал, сотрясая воздух громкозвучным храпом. Шико знаком предложил хозяину гостиницы выйти и унести свечу, еще до этого он попросил мэтра Бономе ни в коем случае не проговориться почтенному монаху, что его сотрапезник выходил в десять часов вечера и вернулся только в три часа утра.
Поскольку мэтру Бономе было ясно, что, какие бы отношения ни связывали шута и монаха, расплачивается всегда шут, он питал к шуту великое почтение, а к монаху относился довольно пренебрежительно.
Поэтому он пообещал Шико никому не заикаться насчет событий прошедшей ночи и удалился, как ему и было предложено, оставив обоих друзей в темноте.
Вскоре Шико заметил одну особенность, которая привела его в восторг: брат Горанфло не только храпел, но и говорил. Его бессвязные речи были порождением не терзаемой угрызениями совести, как вы могли бы подумать, а перегруженного пищей желудка.
Если бы слова, выпаливаемые братом Горанфло во сне, присоединить одно к другому, мы получили бы необычайный букет из изысканных цветов духовного красноречия и чертополоха застольной мудрости.
Шико тем временем понял, что в кромешной тьме ему чрезвычайно трудно будет выполнить свою задачу и восстановить статус-кво, так чтобы его собутыльник, проснувшись, ничего не заподозрил. И в самом деле, передвигаясь в темноте, он, Шико, может неосторожно наступить на одну из четырех конечностей Горанфло, раскинутых в неизвестных ему направлениях, и тогда боль вырвет монаха из мертвой спячки.
Чтобы немного осветить комнату, Шико подул на угли в очаге.
При этом звуке Горанфло перестал храпеть и пробормотал:
– Братие! Вот лютый ветер: се дуновение господне, дыхание всевышнего, оно меня вдохновляет.
И тут же снова захрапел.
Шико выждал минуту, пока сон не завладеет монахом, затем осторожно начал его распеленывать.
– Б-р-р-р-р! – зарычал Горанфло. – Какой холод! Виноград не вызреет при таком холоде.
Шико прервал свое занятие на середине и несколько минут выжидал, потом опять принялся за работу.
– Вы знаете мое усердие, братие, – забормотал монах, – я все отдам за святую церковь и за монсеньора герцога де Гиза.
– Каналья! – сказал Шико.
– Таково и мое мнение, – немедленно отозвался Горанфло, – с другой стороны, несомненно…
– Что несомненно? – спросил Шико, приподнимая туловище монаха, чтобы натянуть на него рясу.
– Несомненно, что человек сильнее вина; брат Горанфло боролся с вином, как Иаков с ангелом, и брат Горанфло победил вино.
Шико пожал плечами.
Это несвоевременное движение привело к тому, что Горанфло открыл один глаз и увидел над собой улыбающегося Шико, который в неверном свете углей очага показался ему мертвенно-бледным и зловещим.
– Ах, только не надо призраков, не надо домовых, – запротестовал монах, словно объясняясь с каким-то хорошо знакомым чертом, который нарушил условия подписанного между ними договора.
– Он мертвецки пьян, – заключил Шико, окончательно облачив брата Горанфло в рясу и натягивая ему на голову капюшон.
– В добрый час! – проворчал монах. – Наконец-то пономарь догадался закрыть дверь на хоры, и больше не дует.
– Теперь просыпайся, когда тебе вздумается, – сказал Шико. – Мне все равно.
– Господь внял моей молитве, – бормотал Горанфло, – и мерзопакостный аквилон,[82] который он наслал, чтоб померзли виноградники, превратился в сладчайший зефир.[83]
– Аминь! – сказал Шико.
Придав возможно большую правдоподобность нагромождению пустых бутылок и грязных тарелок на столе, он соорудил себе подушку из салфеток и простыню из скатерти, улегся на пол бок о бок с Горанфло и заснул.
Солнечным лучам, упавшим на глаза монаха, и доносившемуся из кухни хриплому голосу трактирщика, который подгонял своих поварят, удалось пробиться сквозь густые пары, окутывавшие сознание Горанфло.
Монах приподнялся и с помощью обеих рук утвердился на той части тела, которой предусмотрительная природа предназначила быть центром тяжести человека.
Не без труда завершив свои усилия, Горанфло воззрился на красноречивый натюрморт из пустой посуды на столе; Шико, лежавший, изящно изогнув руку, с таким расчетом, чтобы из-под этой руки иметь возможность обозревать комнату, не упускал из виду ни одного движения монаха. Время от времени гасконец притворно храпел – и делал это так естественно, что оказывал честь своему таланту подражателя, о котором мы уже говорили.
– Белый день! – воскликнул монах. – Проклятие! Белый день! Похоже, я всю ночь здесь провалялся.
Затем он собрался с мыслями.
– А как же аббатство! Ой-ой-ой!
И схватился судорожно подпоясываться шнурком – труд, который Шико не счел нужным взять на себя.
– Недаром, – продолжал Горанфло, – у меня был страшный сон: мне снилось, я покойник и завернут в саван, а саван-то весь в пятнах крови.
Горанфло не совсем ошибался.
Ночью, наполовину проснувшись, он принял скатерть, в которую был завернут, за саван, а винные пятна на ней – за кровь.
– К счастью, это был сон, – успокоил он себя, снова озираясь вокруг.
На этот раз глаза монаха остановились на Шико: тот, почувствовав на себе его взгляд, захрапел с удвоенной силой.
– Как он великолепен, этот пьяница, – продолжал Горанфло, завистливо глядя на товарища. – И, наверное, счастлив, – добавил он, – раз спит так крепко. Ах, побыл бы он в моей шкуре!
И монах испустил вздох, который, слившись с храпением Шико, образовал такой мощный звук, что, несомненно, разбудил бы гасконца, если бы гасконец действительно спал.
– А что, если растолкать его и посоветоваться? – подумал вслух Горанфло. – Ведь он мудрый советчик.
Тут Шико утроил свои старания, и его храп, достигавший органного звучания, поднялся до раскатов грома.
– Нет, не надо, – сам себе возразил Горанфло, – он чересчур будет задаваться. Я и без его помощи сумею что-нибудь соврать. Но что бы я ни соврал, – продолжал монах, – мне не миновать монастырской темницы. Дело не в темнице, а в том, что придется посидеть на хлебе и на воде. Ах, хоть бы деньги у меня были, тогда бы я совратил брата тюремщика.
Услышав эти слова, Шико незаметно вытащил из кармана довольно округлый кошелек и сунул его себе под живот.
Эта предосторожность оказалась отнюдь не лишней, ибо Горанфло с сокрушенной миной придвинулся к своему другу, печально бормоча:
– Если бы он проснулся, он не отказал бы мне в одном экю, но его сон для меня священен… и придется мне самому.
Тут брат Горанфло, до сих пор пребывавший в сидячем положении, сменил его на коленопреклоненное и, в свою очередь склонившись над Шико, осторожно запустил руку ему в карман.
Однако Шико, в отличие от своего собутыльника, не счел своевременным обращаться с претензиями к знакомому черту и позволил монаху вдоволь порыться и в том и в другом кармане камзола.
– Странно, – сказал Горанфло, – в карманах пусто. А! Должно быть – в шляпе.
Пока монах разыскивал шляпу, Шико высыпал на ладонь содержимое кошелька и зажал монеты в кулаке, а пустой кошелек, плоский, как бумажный лист, засунул в карман штанов.
– И в шляпе ничего нет, – сказал монах, – это меня удивляет. Мой друг Шико дурак чрезвычайно умный и никогда не выходит из дому без денег. Ах ты, старый галл, – добавил он, растянув в улыбке рот до ушей, – я забыл, что у тебя есть еще и портки.
Его рука скользнула в карман штанов Шико и извлекла оттуда пустой кошелек.
– Иисус! – пробормотал Горанфло. – А ужин… кто заплатит за ужин?
Эта мысль так сильно подействовала на монаха, что он тотчас же вскочил на ноги, хотя и неуверенным, но весьма быстрым шагом направился к двери, молча прошел через кухню, невзирая на попытки хозяина завязать разговор, и выбежал из гостиницы.
Тогда Шико засунул деньги обратно в кошелек, а кошелек – в карман и, облокотившись на уже согретый солнечными лучами подоконник, погрузился в глубокие размышления, начисто позабыв о существовании брата Горанфло.
Тем временем брат сборщик милостыни продолжал свой путь с сумой на плече и с довольно сложным выражением лица; встречным прохожим оно казалось глубокомысленным и благочестивым, а на самом деле было озабоченным, так как Горанфло пытался сочинить одну из тех спасительных выдумок, которые осеняют ум подвыпившего монаха или опоздавшего на перекличку солдата; основа этих измышлений всегда одинакова, но сюжет их весьма прихотлив и зависит от силы воображения лгуна.
Когда брат Горанфло издалека увидел двери монастыря, они показались ему более мрачными, чем обычно, а кучки монахов, беседующих на пороге и взирающих с беспокойством поочередно на все четыре стороны света, явно предвещали недоброе.
Как только братья заметили Горанфло, появившегося на углу улицы Сен-Жак, они пришли в столь сильное возбуждение, что сборщика милостыни обуял дикий страх, который до сего дня ему еще не приходилось испытывать.
«Это они обо мне судачат, – подумал он, – на меня показывают пальцами, меня поджидают; прошлой ночью меня искали; мое отсутствие вызвало переполох; я погиб».
И голова его пошла кругом, в уме промелькнула безумная мысль – бежать, бежать немедля, бежать без оглядки. Однако несколько монахов уже шли навстречу, несомненно, они будут его преследовать. Брат Горанфло не переоценивал свои возможности, он знал, что не создан для бега вперегонки. Его схватят, свяжут и поволокут в монастырь. Нет, уж лучше сразу покориться судьбе.
И, поджав хвост, он направился к своим товарищам, которые, по-видимому, не решались заговорить с ним.
– Увы! – сказал Горанфло. – Они делают вид, что больше меня не знают, я для них камень преткновения.
Наконец один монах осмелился подойти к Горанфло.
– Бедный брат, – сказал он.
Горанфло сокрушенно вздохнул и возвел очи горе.
– Вы знаете, отец приор ожидал вас, – добавил другой монах.
– Ах, боже мой!
– Ах, боже мой, – повторил третий, – он приказал привести вас к нему немедленно, как только вы вернетесь в монастырь.
– Вот чего я боялся, – сказал Горанфло.
И, полумертвый от страха, он вошел в монастырь, двери которого за ним захлопнулись.
– А, это вы, – воскликнул брат привратник, – идите же скорей, скорей, досточтимый отец приор Жозеф Фулон вас требует к себе.
И брат привратник, схватив Горанфло за руку, повел или, вернее, поволочил его за собой в келью приора.
И снова за Горанфло закрылись двери.
Он опустил глаза, страшась встретиться с грозным взором аббата; он чувствовал себя одиноким, всеми покинутым, лицом к лицу со своим духовным руководителем, который, наверное, разгневан его поведением – и справедливо разгневан.
– Ах, наконец-то вы явились, – сказал аббат.
– Ваше преподобие… – пролепетал монах.
– Сколько беспокойства вы нам причинили! – сказал аббат.
– Вы слишком добры, отец мой, – ответил Горанфло, который никак не мог взять в толк, почему с ним говорят в таком снисходительном тоне.
– Вы боялись вернуться после того, что натворили этой ночью, не так ли?
– Признаюсь, я не смел вернуться, – сказал монах, на лбу которого выступил ледяной пот.
– Ах, дорогой брат, дорогой брат! – покачал головой приор. – Как все это молодо-зелено и как неосмотрительно вы себя вели.
– Позвольте мне объяснить вам, отец мой…
– А зачем объяснять? Ваша выходка…
– Мне незачем объяснять? – сказал Горанфло. – Тем лучше, ибо мне трудно было бы это сделать.
– Я вас прекрасно понимаю. Вы на миг поддались экзальтации, восторгу; экзальтация – святая добродетель, восторг – священное чувство, но чрезмерные добродетели граничат с пороками, а самые благородные чувства, если над ними теряют власть, достойны порицания.
– Прошу прощения, отец мой, – сказал Горанфло, – но если вы все понимаете, то я ничего не понимаю. О какой выходке вы говорите?
– О вашей выходке прошлой ночью.
– Вне монастыря? – робко осведомился монах.
– Нет, в монастыре.
– Я совершил какую-то выходку?
– Да, вы.
Горанфло почесал кончик носа. Он начал понимать, что они толкуют о разных вещах.
– Я столь же добрый католик, что и вы, и, однако же, ваша смелость меня напугала.
– Моя смелость, – сказал Горанфло, – значит, я был смел?
– Более чем смел, сын мой, вы были дерзки.
– Увы! Подобает прощать вспышки темперамента, еще недостаточно укрощенного постами и бдениями; я исправлюсь, отец мой.
– Да, но в ожидании я не могу не опасаться за последствия этой вспышки для вас, да и для всех нас тоже. Если бы все осталось только между нашей братией, тогда совсем другое дело.
– Как! – сказал Горанфло. – Об этом знают в городе?
– Нет сомнения. Вы помните, что там присутствовало более ста человек мирян, которые не упустили ни слова из вашей речи?
– Из моей речи? – повторил Горанфло, все более и более удивленный.
– Я признаю, что речь была прекрасной. Понимаю, что овации должны были вас опьянить, а всеобщее одобрение могло заставить вас возгордиться; но дойти до того, что предложить пройти процессией по улицам Парижа, вызываться надеть кирасу и с каской на голове и протазаном на плече обратиться с призывом к добрым католикам, согласитесь сами – это уже слишком.
В выпученных на приора глазах Горанфло сменялись все степени и оттенки удивления.
– Однако, – продолжал аббат, – есть возможность все уладить. Священный пыл, который кипит в вашем благородном сердце, вреден вам в Париже, где столько злых глаз следит за вами. Я хочу, чтобы вы его поостудили.
– Где, отец мой? – спросил Горанфло, убежденный, что ему не избежать тюрьмы.
– В провинции.
– Изгнание! – воскликнул Горанфло.
– Оставаясь здесь, вы рискуете подвергнуться гораздо более суровому наказанию, дражайший брат.
– А что мне грозит?
– Судебный процесс, который, по всей вероятности, может закончиться приговором к пожизненному тюремному заключению или даже к смертной казни.
Горанфло страшно побледнел. Он никак не мог взять в толк, почему ему может грозить пожизненное тюремное заключение и даже смертная казнь за то, что он всего-навсего напился в кабачке и провел ночь вне стен монастыря.
– В то время как ежели вы согласитесь на временное изгнание, возлюбленный брат, вы не только избегнете опасности, но еще и водрузите знамя веры в провинции. Все, что вы делали и говорили прошлой ночью, весьма опасно и даже немыслимо здесь, на глазах у короля и его проклятых миньонов, но в провинции это вполне допустимо. Отправляйтесь же поскорей, брат Горанфло, быть может, и сейчас уже слишком поздно и лучники короля уже получили приказ арестовать вас.
– Как! Преподобный отец, что я слышу? – лепетал монах, испуганно вращая глазами, ибо по мере того, как приор, чья снисходительность поначалу внушала ему самые радужные надежды, продолжал говорить, брат сборщик милостыни все больше поражался чудовищным размерам, до которых раздувалось его прегрешение, по правде говоря весьма простительное. – Вы сказали – лучники, а какое мне дело до лучников?
– Ну, если вам нет до них дела, то, может быть, у них найдется дело к вам.
– Но, значит, меня выдали? – спросил брат Горанфло.
– Я мог бы держать пари, что это так. Уезжайте же, уезжайте.
– Уехать, преподобный отец, – сказал растерявшийся Горанфло, – но на что я буду жить, если уеду?
– О, нет ничего легче. Вы брат сборщик милостыни для монастыря: вот этим вы и будете существовать. До нынешнего дня собранными пожертвованиями вы питали других; отныне сами будете ими питаться. И затем, вам нечего беспокоиться. Боже мой! Мысли, которые вы здесь высказывали, приобретут вам в провинции столько приверженцев, что, ручаюсь, вы ни в чем не будете испытывать недостатка. Однако ступайте, ступайте с богом и в особенности не вздумайте возвращаться, пока не получите от нас приглашения.
И приор, ласково обняв монаха, легонько, но настойчиво подтолкнул его к двери кельи.
А там уже все братство стояло в ожидании выхода брата Горанфло.
Как только он появился, монахи толпой бросились к нему, каждый пытался прикоснуться к его руке, шее, одежде. Усердие некоторых достигало того, что они целовали полы его рясы.
– Прощайте, – говорил один, прижимая брата Горанфло к сердцу, – прощайте, вы святой человек, не забывайте меня в своих молитвах.
– Ба! – шептал себе под нос Горанфло. – Это я-то святой человек? Занятно.
– Прощайте, бесстрашный поборник веры, – твердил другой, пожимая ему руку. – Прощайте! Готфрид Бульонский[84] – карлик рядом с вами.
– Прощайте, мученик, – напутствовал третий, целуя концы шнурка его рясы, – мы все еще живем во тьме, но свет вскоре воссияет.
И, таким образом, Горанфло, передаваемый из рук в руки, шествовал от поцелуя к поцелую, от похвалы к похвале, пока не оказался у входных дверей монастыря, и как только переступил порог, эти двери захлопнулись за ним.
Горанфло посмотрел на двери с выражением, не поддающимся описанию. Из Парижа он вышел пятясь, словно уходя от ангела, грозящего ему концом своего пламенного меча.
Вот что он сказал, подойдя к городской заставе:
– Пусть дьявол меня заберет! Они там все с ума посходили, а если не посходили, то, будь милостив ко мне, боже, стало быть, это я, грешный, рехнулся.
Вплоть до рокового дня, к которому мы пришли в своем повествовании, того дня, когда на бедного монаха свалилась неожиданная беда, брат Горанфло вел жизнь созерцательную, то есть он выходил из монастыря рано поутру, если хотел подышать свежим воздухом, и попозже, если желал погреться на солнышке; уповая на бога и на монастырскую кухню, он заботился лишь о том, чтобы обеспечить себе добавочно и в общем-то не так уж часто сугубо мирские трапезы в «Роге изобилия». Число и обилие этих трапез зависели от настроения верующих, ибо оплачивались они только звонкой монетой, собранной братом Горанфло в виде милостыни. И брат Горанфло, проходя по улице Сен-Жак, не упускал случая сделать остановку в «Роге изобилия» вместе со своим уловом, после чего доставлял в монастырь все собранные им в течение дня доброхотные даяния за вычетом монет, оставшихся в кабачке. А еще у него был Шико, его друг, который любил хорошо поесть в веселой компании. Но на Шико нельзя было полагаться. Порой они встречались три или четыре дня подряд, потом Шико внезапно исчезал и не показывался две недели, месяц, шесть недель. То он сидел с королем во дворце, то сопровождал короля в очередное паломничество, то разъезжал по каким-то своим делам или просто из прихоти. Горанфло принадлежал к числу тех монахов, для которых, как и для иных детей полка, мир начинался со старшего в доме, сиречь с монастырского полковника, и заканчивался пустым котелком. Итак, сие дитя монастыря, сей солдат церкви, если только нам позволят применить к духовному лицу образное выражение, которым мы только что охарактеризовали защитников родины, никогда и в мыслях не держал, что в один прекрасный день ему придется пуститься в путь навстречу неизвестности.
Если бы еще у него были деньги! Но приор ответил на его вопрос по-апостольски просто и ясно, как это сказано у святого Луки: «Ищите и обрящете».
Подумав, в каких далеких краях ему придется искать, Горанфло почувствовал усталость во всем теле.
Однако на первых порах самое главное было уйти от опасности, которая над ним нависла, опасности неизвестной, но близкой, по крайней мере такое заключение можно было сделать из слов приора.
Незадачливый монах был не из тех, кто может изменить свою внешность и с помощью какой-нибудь метаморфозы ловко ускользнуть от преследователей, поэтому он решил сначала выйти в открытое поле и, укрепившись в этом решении, довольно бодрым шагом прошел через Бурдельские ворота, а затем в страхе, как бы лучники, приятную встречу с которыми посулил ему аббат монастыря Святой Женевьевы, и в самом деле не проявили бы излишнего рвения, украдкой, стараясь занимать как можно меньше места в пространстве, пробрался мимо караульни ночной стражи и поста швейцарцев.
Но когда он оказался на вольном воздухе, в открытом поле, в пятистах шагах от городской заставы, когда увидел на склонах рва, имеющих форму кресла, первую весеннюю травку, пробившуюся сквозь землю, увидел впереди над горизонтом веселое весеннее солнце, слева и справа – пустые поля, а сзади шумный город, он уселся на дорожном откосе, подпер свой двойной подбородок широкой толстой ладонью, почесал указательным пальцем квадратный кончик носа, напоминающего нос дога, и погрузился в размышления, прерываемые жалобными вздохами.
Брату Горанфло недоставало только кифары для полного сходства с одним из тех евреев, которые, повесив свои арфы на иву, во времена разрушения Иерусалима, оставили будущему человечеству знаменитый псалом «Super flumina Babylonis»[85] и послужили сюжетом для бесчисленного множества печальных картин.
Горанфло вздыхал так выразительно еще и потому, что приближался девятый час – час обеденной трапезы, ибо монахи, отстав от цивилизации, как это и подобает людям, уединившимся от мирской суеты, в году божьей милостью 1578-м все еще придерживались обычаев доброго короля Карла V, который обедал в восемь часов утра, сразу после мессы.
Перечислить противоречивые мысли, вихрем проносившиеся в мозгу брата Горанфло, вынужденного поститься, было бы не менее трудно, чем счесть песчинки, поднятые ветром на морском берегу за бурный день.
Но первой его мыслью, от которой, мы должны это сказать, он с большим трудом отделался, было: вернуться в Париж, пойти прямо в монастырь, объявить аббату, что он решительно предпочитает темницу изгнанию и даже согласен, если потребуется, вытерпеть и удары бичом, двойным бичом, и in-pace,[86] лишь бы ему клятвенно обещали побеспокоиться об его трапезах, число коих он даже согласился бы сократить до пяти в день.
Эта мысль оказалась весьма навязчивой, она бороздила мозг бедного монаха добрую четверть часа и наконец сменилась другой, несколько более разумной: двинуться прямехонько в «Рог изобилия», разбудить Шико, а если он уже проснулся и ушел, то вызвать его туда, рассказать, в каком горестном положении оказался он, брат Горанфло, из-за того, что имел слабость уступить его вакхическим призывам, рассказать и получить таким путем от своего друга пенсию на пропитание.
Этот план занял Горанфло еще на четверть часа, ибо монах отличался здравомыслием, а идея сама по себе была не лишена достоинств.
Затем появилась и третья, довольно смелая мысль обойти вокруг стен столицы, войти в нее через Сен-Жерменские ворота или Нельскую башню и тайно продолжать сбор милостыни в Париже. Он знал теплые местечки, плодородные закоулки, маленькие улочки, где знакомые кумушки откармливают вкусную птицу и всегда готовы бросить в суму сборщика милостыни какого-нибудь каплуна, скончавшегося от ожирения. В благодарном зеркале своих воспоминаний Горанфло видел некий дом с крылечком, в котором изготовлялись всевозможные сушения и варения, изготовлялись главным образом для того, – во всяком случае, брат Горанфло любил так думать, – чтобы в суму брата сборщика милостыни в обмен на его отеческое благословение можно было бросить банку желе из сушеной айвы, или дюжину засахаренных орехов, или коробку сушеных яблок, один запах которых даже умирающего заставил бы подумать о выпивке. Ибо, надо признаться, помыслы брата Горанфло по большей части были обращены к наслаждениям накрытого стола и к радостям покоя, и он не раз с некоторой тревогой подумывал о двух адвокатах дьявола, по имени Леность и Чревоугодие, кои в день Страшного суда выступят против него. Но мы должны сказать, что в ожидании сего часа достойный монах неуклонно следовал, хотя и не без угрызений совести, но все же следовал, по усыпанному цветами склону, ведущему к бездне, в глубине которой неумолчно воют, подобно Сцилле и Харибде,[87] два вышенареченных смертных греха.
Именно поэтому последний план особенно улыбался Горанфло. Ему казалось, что он создан для такого существования. Однако выполнить этот план и вести прежний образ жизни можно было, только оставшись в Париже, а в Париже Горанфло на каждом шагу мог встретить лучников, сержантов, монастырские власти – словом, паству, весьма нежелательную для беглого монаха.
И, кроме того, перед ним вырисовывалось еще одно препятствие: казначей монастыря Святой Женевьевы был слишком рачительный хозяин, чтобы оставить Париж без сборщика милостыни, стало быть, Горанфло подвергался опасности столкнуться лицом к лицу со своим собратом, обладающим тем неоспоримым преимуществом, что находится при исполнении своих законных обязанностей.
Представив себе эту встречу, брат Горанфло внутренне содрогнулся, и было от чего.
Он уже устал от своих монологов и своих страхов, когда вдруг заметил, что вдали, у Бурдельских ворот, показался всадник; вскоре под сводами арки раздался гулкий галоп его коня.
Возле дома, стоявшего примерно в ста шагах от того места, где сидел Горанфло, всадник спешился и постучался. Ему открыли, и он исчез во дворе вместе с лошадью.
Горанфло отметил это обстоятельство, потому что позавидовал счастливому всаднику, у которого есть лошадь и который, следовательно, может ее продать.
Но спустя короткое время всадник, – Горанфло узнал его по плащу, – всадник, говорим мы, вышел из дома, направился к находившейся на некотором удалении куще деревьев, перед которой громоздилась большая куча камней, и спрятался между деревьями и этим своеобразным бастионом.
– Несомненно, он кого-то подстерегает в засаде, – прошептал Горанфло. – Если бы я доверял лучникам, я бы их предупредил; будь я похрабрее, я бы сам ему помешал.
В этот миг человек в засаде, не спускавший глаз с городских ворот, бросил два быстрых взгляда по сторонам и заметил Горанфло, который все еще сидел, опираясь подбородком на руку. Присутствие постороннего, видимо, мешало незнакомцу. Он встал и с притворно равнодушным видом начал прогуливаться за камнями.
– Вот знакомая походка, – сказал Горанфло, – да и вроде бы фигура тоже. Похоже, я его знаю… но нет, это невозможно.
Вдруг неизвестный, в эту минуту повернувшийся к Горанфло спиной, опустился на землю, да с такой быстротой, словно ноги у него подкосились. Вероятно, он услышал стук лошадиных подков, донесшийся со стороны городских ворот.
И в самом деле, три всадника, – двое из них казались лакеями, – на трех добрых мулах, к седлам которых были приторочены три больших чемодана, не спеша выехали из Парижа через Бурдельские ворота. Как только человек у камней их увидел, он, елико возможно, скорчился, почти ползком добрался до рощицы, выбрал самое толстое дерево и спрятался за ним в позе охотника, высматривающего дичь.
Кавалькада проехала, не заметив человека в засаде или, во всяком случае, не обратив на него внимания, а он, напротив, жадно впился глазами во всадников.
«Это я помешал свершиться преступлению, – сказал себе Горанфло, – мое присутствие на этой дороге в эту минуту было проявлением воли божьей; как я бы хотел, чтобы господь снова проявил свою волю и помог мне позавтракать».
Пропустив всадников мимо себя, наблюдатель вернулся в дом.
– Прекрасно! – сказал Горанфло. – Вот встреча, которая принесет мне желанную удачу, если только я не ошибаюсь. Человек, кого-то выслеживающий, не любит, когда его обнаруживают. Значит, я располагаю чьей-то тайной, и пусть хоть шесть денье, но я за нее выручу.
И Горанфло, не мешкая, направил свои стопы к дому. Но чем ближе он подходил к его воротам, тем явственнее представлялись ему воинственная осанка всадника, длинная рапира, бившая своего владельца по икрам, и угрожающий взгляд, которым тот следил за кавалькадой. И монах сказал себе:
«Нет, решительно я ошибся, такой мужчина не позволит себя запугать».
Пока Горанфло шел к воротам, он окончательно убедился в бесцельности своего плана и чесал себе уже не нос, а ухо.
Вдруг его лицо озарилось.
– Идея! – сказал он.
Появление идеи в сонном мозгу монаха было столь редким событием, что Горанфло сам этому удивился. Однако уже и в те времена было известно изречение: необходимость – мать изобретательности.
– Идея! – твердил он. – И идея довольно хитрая. Я скажу ему: «Сударь, у всякого человека есть свои прожекты, свои желания, свои надежды, я помолюсь за исполнение ваших замыслов, пожертвуйте мне сколько-нибудь». Если он задумал какую-то пакость, в чем я нимало не сомневаюсь, он вдвойне заинтересован в том, чтобы за него молились, и поэтому охотно подаст мне милостыню. А потом я предоставлю этот казус на рассмотрение первому доктору богословия, который мне встретится. Я спрошу его – можно ли молиться об исполнении замыслов, кои вам неизвестны, особенно если предполагаешь, что они греховны. Как скажет ученый муж, так я и сделаю, и тогда отвечать буду уже не я, а он. А если я не встречу доктора богословия? Пустяки, раз у нас есть сомнение – мы воздержимся от молитв. А пока суть да дело, я позавтракаю за счет этого доброго человека с дурными намерениями.
Приняв такое решение, Горанфло прижался к стене и стал ждать.
Спустя пять минут ворота распахнулись, и из них появились лошадь и человек. Человек сидел верхом на лошади.
Горанфло подошел.
– Сударь, – начал он, обращаясь к всаднику, – если пять «Раtеr»[88] и пять «Аvе»[89] во исполнение ваших замыслов покажутся вам не лишними…
Всадник повернул голову к монаху.
– Горанфло! – воскликнул он.
– Господин Шико! – выдохнул пораженный монах.
– Куда, к дьяволу, бредешь ты, куманек? – спросил Шико.
– Сам не знаю, а вы?
– Ну со мной совсем другое дело, я-то знаю, – сказал Шико. – Я еду прямо вперед.
– И далеко?
– Пока не остановлюсь. Но ты, кум, почему ты не можешь мне сказать, что ты здесь делаешь? Я подозреваю кое-что.
– А что именно?
– Ты шпионишь за мной.
– Господи Иисусе! Мне за вами шпионить, да боже упаси! Я вас увидел, вот и все.
– Когда увидел?
– Когда вы выслеживали мулов.
– Ты дурак.
– Как хотите, но вон из-за тех камней вы внимательно за ними…
– Слушай, Горанфло, я строю себе загородный дом. Этот щебень я купил и хотел удостовериться, хорошего ли он качества.
– Тогда дело другое, – сказал монах, который не поверил ни единому слову Шико. – Стало быть, я ошибся.
– И все же, ты сам, что ты делаешь здесь, за городской заставой?
– Ах, господин Шико, я изгнан, – с сокрушенным вздохом ответил монах.
– Что такое? – удивился Шико.
– Изгнан, говорю вам.
И Горанфло, задрапировавшись в рясу, вытянулся во весь свой невеликий рост и принялся кивать головой вверх и вниз, взгляд его приобрел требовательное выражение, как у человека, которому постигшее его огромное бедствие дает право рассчитывать на сострадание себе подобных.
– Братия отторгли меня от груди своей, – продолжал он, – я отлучен от церкви, предан анафеме.