– Хорошо, – сказал король, – значит, ты остаешься со мной?
– Договорились.
– Ладно, я ложусь.
– Добро!
– Но ты, ты ведь не ляжешь?
– И не подумаю.
– Я скину только камзол.
– Как тебе угодно.
– Штаны снимать не буду.
– Правильная предосторожность.
– Ну а ты?
– Я останусь в этом кресле.
– А ты не заснешь?
– За это не поручусь. Ведь сон, все равно что страх, сын мой, не зависит от нашей воли.
– Но, по крайней мере, постарайся не заснуть.
– Успокойся, я буду себя пощипывать! Впрочем, голос меня разбудит.
– Не шути с голосом, – предупредил Генрих, который уже занес было ногу над постелью, но тут же ее отдернул.
– Ну, валяй, – сказал Шико. – Ты что, ждешь, чтобы я тебя уложил?
Король вздохнул, осмотрел тревожным взглядом все углы и закоулки комнаты и, дрожа всем телом, скользнул под одеяло.
– Так, – сказал Шико, – теперь мой черед.
И он растянулся на кресле, обложившись со всех сторон подушками и подушечками.
– Ну, как вы себя чувствуете, государь?
– Неплохо, – отозвался король. – А ты?
– Очень хорошо. Доброй ночи, Генрих.
– Доброй ночи, Шико, только ты не засыпай, пожалуйста.
– Чума на мою голову! Я и не собираюсь, – сказал Шико, зевая во весь рот.
И оба сомкнули глаза, король – чтобы притвориться спящим, Шико – чтобы и вправду заснуть.
Минут десять король и Шико лежали молча, почти не шевелясь. Но вдруг Генрих дернулся, словно ужаленный, резко приподнялся на руках и сел на постели.
Эти движения короля и вызванный ими шум вырвали Шико из состояния сладкой дремоты, предшествующей сну, и он также принял сидячее положение.
Король и шут посмотрели друг на друга горящими глазами.
– Что случилось? – тихо спросил Шико.
– Дуновение, – еще тише ответил король, – вот оно, дуновение.
В этот миг одна из свечей в руке у золотого сатира потухла, за ней вторая, третья и наконец четвертая и последняя.
– Ого! – сказал Шико. – Ничего себе дуновение.
Не успел он произнести последнее слово, как светильник, в свою очередь, погас, и теперь комнату освещали только последние отблески пламени, догоравшего в камине.
– Горячо, – проворчал Шико, вылезая из кресла.
– Сейчас он заговорит, – простонал король, забиваясь под одеяла. – Сейчас он заговорит.
– Послушаем, – сказал Шико.
И в самом деле, в спальне раздался хриплый и временами свистящий голос, который, казалось, выходил откуда-то из прохода между стеной и постелью короля.
– Закоренелый грешник, ты здесь?
– Да, да, господи, – отозвался Генрих, лязгая зубами.
– Ого! – сказал Шико. – Вот сильно простуженный голос. Неужели и на небесах можно схватить насморк? Но все равно это страшно.
– Ты внемлешь мне? – спросил голос.
– Да, господи, – с трудом выдавил из себя Генрих, – я внемлю, согнувшись под тяжестью твоего гнева.
– Ты думаешь, что выполнил все, что от тебя требовалось, – продолжал голос, – проделав все глупости, которыми ты занимался сегодня? Это показное – глубины твоего сердца остались незатронутыми.
– Отлично сказано, – одобрил Шико. – Все правильно.
Молитвенно сложенные ладони короля тряслись и хлопали одна о другую. Шико вплотную подошел к его ложу.
– Ну что, – прошептал Генрих, – ну что, теперь ты веришь, несчастный?
– Постойте, – сказал Шико.
– Что ты затеваешь?
– Тише! Вылезай из постели, только тихо-тихо, а меня пусти на свое место.
– Зачем это?
– Затем, чтобы гнев господень обрушился сначала на меня.
– Ты думаешь, тогда он пощадит меня?
– Ручаться не могу, но попробуем.
И с ласковой настойчивостью Шико вытолкнул короля из постели, а сам улегся на его место.
– Теперь, Генрих, – сказал он, – садись в мое кресло и не мешай мне.
Генрих повиновался, он начинал понимать.
– Ты не отвечаешь, – снова раздался голос, – это подтверждает твою закоснелость в грехах.
– О! Помилуй, помилуй меня, господи! – взмолился Шико, гнусавя, как король.
Затем, склонившись в сторону Генриха, прошептал:
– Забавно, черт побери! Понимаешь, сын мой, господь бог не узнал Шико.
– Ну и что? – удивился Генрих. – Что ты хочешь этим сказать?
– Погоди, погоди, ты еще не то услышишь.
– Нечестивец! – загремел голос.
– Да, господи, да, – зачастил Шико, – да, я закоренелый грешник, заядлый греховодник.
– Тогда признайся в своих преступлениях и покайся.
– Признаюсь, – сказал Шико, – что веду себя как настоящий предатель по отношению к моему кузену Конде, чью жену я обольстил, и я раскаиваюсь.
– Что, что ты там мелешь? – зашептал король. – Замолчи, пожалуйста! Эта история давно уже никого не интересует.
– Ах, верно, – сказал Шико, – пойдем дальше.
– Говори, – приказал голос.
– Признаюсь, – продолжал мнимый Генрих, – что нагло обокрал поляков: они выбрали меня королем, а я в одну прекрасную ночь удрал, прихватив с собой все коронные драгоценности, и я раскаиваюсь.
– Ты, бездельник, – прошипел Генрих, – что ты там вспоминаешь? Все это забыто.
– Мне обязательно нужно и дальше его обманывать, – возразил Шико. – Положитесь на меня.
– Признаюсь, – загнусавил шут, – что похитил французский престол у своего брата, герцога Алансонского, которому он принадлежал по праву, после того как я, по всей форме отказавшись от французской короны, согласился занять польский трон, и я раскаиваюсь.
– Подонок, – сказал король.
– Речь идет не только об этом, – заметил голос.
– Признаюсь, что вступил в сговор с моей доброй матушкой Екатериной Медичи с целью изгнать из Франции моего шурина, короля Наваррского, предварительно поубивав всех его друзей, и мою сестру, королеву Маргариту, предварительно поубивав всех ее возлюбленных, в чем я искренне раскаиваюсь.
– Ах ты, разбойник, – гневно процедил король сквозь плотно сжатые зубы.
– Государь, не будем оскорблять всевышнего, пытаясь скрыть от него то, что ему и без нас доподлинно известно.
– Речь идет не о политике, – сказал голос.
– Ах, вот мы и пришли, – слезливым тоном отозвался Шико. – Значит, речь идет о моих нравах, не так ли?
– Продолжай, – прогремел голос.
– Чистая правда, господи, – каялся Шико от имени короля, – я слишком изнежен, ленив, слабоволен, глуп и лицемерен.
– Это верно, – глухо подтвердил голос.
– Я плохо обращаюсь с женщинами, прежде всего с моей женой, такой достойной особой.
– Подобает возлюбить свою жену, как себя самого, и предпочитать ее всему на свете, – наставительно изрек голос.
– Ах, – с отчаянием вскричал Шико, – тогда я порядком нагрешил.
– И ты вынуждаешь к греху других, подавая им пример.
– Это правда, чистая правда.
– Ты чуть было не погубил бедного Сен-Люка.
– Ба! – возразил Шико. – А ты уверен, господи, что я еще не погубил его окончательно?
– Нет, он еще не погиб, но может погибнуть, а вместе с ним и ты, если завтра же утром, и никак не позже, ты не отошлешь его домой, к семье.
– Ага, – прошептал Шико королю, – сдается мне, что голос дружит с домом де Коссе.
– И если ты не сделаешь Сен-Люка герцогом, а его жену герцогиней в возмещение за те дни, которые ей пришлось прожить соломенной вдовой…
– А если я не послушаюсь? – сказал Шико, придав своему голосу явственную нотку несогласия.
– Если ты не послушаешься, – со страшной силой загремел голос, – то ты будешь всю вечность кипеть в большом котле, в котором уже варятся в ожидании тебя Сарданапал,[25] Навуходоносор и маршал де Рец.[26]
Генрих III застонал. При этой угрозе его снова обуял дикий страх.
– Чума на мою голову! – выругался Шико. – Заметь, Генрих, как небеса интересуются господином де Сен-Люком. Черт меня побери, можно подумать, что добрый боженька сидит у него в кармане.
Но Генрих либо не слышал шуток Шико, либо, если он их слышал, они его не успокаивали.
– Я погиб, – растерянно твердил он, – я погиб, этот глас свыше меня убьет.
– Глас свыше! – передразнил его Шико. – Ах, на сей раз ты обманываешься. Голос сбоку, не более.
– Как это – голос сбоку? – удивился Генрих.
– Ну да, разве ты не слышишь, сын мой? Голос выходит из этой стены. Генрих, господь бог живет в Лувре. Вероятно, он, как император Карл Пятый, решил завернуть во Францию[27] по дороге в ад.
– Безбожник! Богохульник!
– Но это большая честь для тебя, Генрих. И я приношу тебе поздравления по сему случаю. Но, должен тебе сказать, ты весьма прохладно относишься к этой чести. Подумать только! Сам господь бог, собственной персоной, находится в Лувре и отделен от тебя всего лишь одной стенкой, а ты не хочешь нанести ему визит. Что случилось, Валуа? Я тебя узнать не могу, ты стал просто невежлив.
В эту минуту какая-то хворостинка, затерявшаяся в углу камина, с треском вспыхнула и осветила лицо Шико.
Выражение этого лица было таким веселым, даже насмешливым, что король удивился.
– Как, – сказал он, – у тебя хватает наглости смеяться? Ты дерзаешь…
– Ну да, я дерзаю, – ответил Шико, – и сейчас ты и сам дерзнешь, или пусть чума меня заберет. Подумай хорошенько, сын мой, и сделай так, как я тебе говорю.
– Ты хочешь, чтобы я пошел посмотреть…
– Не приютился ли господь бог в соседней комнате.
– Ну а если голос опять заговорит?
– А разве я не здесь и не смогу ответить? Даже очень хорошо, если я по-прежнему буду говорить от твоего имени и голос, который принимает меня за тебя, поверит, что ты остаешься в спальне, ибо он рыцарски доверчив, этот глас божий, и совсем не знает свой мир. Подумать только, я уже целых четверть часа реву здесь, как осел, а он меня все еще не распознал. Это унизительно для разумного существа.
Генрих нахмурился. Слова шута поколебали его несокрушимую веру.
– Я думаю, ты прав, Шико, – произнес он, – и мне очень хочется…
– Ну, пошел, – напутствовал его Шико, подталкивая к двери.
Генрих осторожно открыл дверь в переднюю, соединявшую опочивальню с соседней комнатой, которая, как мы это уже говорили, раньше была комнатой кормилицы Карла IX, а теперь служила спальней Сен-Люку. Король не успел сделать еще и четырех шагов, а голос уже с удвоенным жаром возобновил свои упреки. Шико отвечал на них в самом жалостливом тоне.
– Да, – гремел голос, – ты непостоянен, как женщина, изнежен, как сибарит, развращен, как язычник.
– Увы! – хныкал Шико. – Увы! Увы! Разве я виноват, великий господь, что ты сотворил мою кожу такой нежной, руки такими белыми, нос таким чувствительным, дух таким переменчивым? Но отныне с этим покончено, господи, начиная с нынешнего дня я буду носить рубашки только из грубого холста, я погребу себя в навозной яме, как Иов, я буду есть коровий помет, как Иезекииль.[28]
Тем временем Генрих, продолжая идти по передней, с удивлением заметил, что, по мере того как голос Шико становится все глуше, голос его собеседника звучит все громче и что голос этот, по-видимому, действительно исходит из комнаты Сен-Люка.
Генрих уже собирался постучать в дверь, но тут увидел луч света, пробивающийся в широкую замочную скважину.
Он нагнулся и заглянул в эту скважину.
Его бледное лицо внезапно побагровело от гнева, он выпрямился и начал протирать глаза, словно не мог им поверить и хотел получше рассмотреть то, что увидел.
– Клянусь смертью Христовой! – пробормотал он. – Мыслимое ли дело, чтобы надо мной посмели так надсмеяться?
Вот что король увидел через замочную скважину.
В углу комнаты Сен-Люк, облаченный в халат и узкие панталоны, выкрикивал в трубку сарбакана угрозы, которые Генрих принимал за божье откровение, а рядом, опираясь на его плечо, стояла молодая женщина в белом прозрачном одеянии и время от времени вырывала сарбакан из рук Сен-Люка и кричала в него все, что ей приходило в голову, – всякую чепуху, которую можно было сначала прочесть в ее лукавых глазах и на ее улыбающихся устах. Каждый раз, когда сарбакан опускался, раздавались взрывы хохота, ибо было слышно, как Шико плакался и сокрушался, с таким совершенством подражая гнусавому голосу своего хозяина, что королю в передней показалось, будто это он сам причитает и скорбит душой по поводу своих прегрешений.
– Жанна де Коссе в комнате Сен-Люка! Дыра в стене! Меня провели! – глухо прорычал Генрих. – О! Негодяи! Они мне дорого заплатят!
И после одной особенно оскорбительной фразы, которую госпожа де Сен-Люк прокричала в сарбакан, Генрих отступил на шаг и с силой, неожиданной в столь женственном создании, одним ударом ноги высадил дверь: дверные петли оторвались, замок сломался.
Полуодетая Жанна со страшным криком бросилась под балдахин и закрылась шелковыми занавесками.
Сен-Люк, бледный от ужаса, с сарбаканом в руке, упал на оба колена перед королем, белым от ярости.
– Ах! – вопил Шико из глубин королевской опочивальни. – О! Милосердия! Милосердия! Спаси меня, дева Мария, спасите меня, все святые… я слабею, я…
Но в соседней комнате все действующие лица только что описанной нами бурлескной сцены, мгновенно превратившейся в трагедию, застыли, не в силах произнести ни звука.
Генрих нарушил молчание одним словом, а оцепенение – одним жестом.
– Убирайтесь, – сказал он, указывая на дверь.
И, уступив порыву бешенства, недостойному короля, вырвал сарбакан из рук Сен-Люка и замахнулся им на своего бывшего любимца. Но Сен-Люк резко вскочил на ноги, словно подброшенный стальной пружиной.
– Государь, – предупредил он, – вы имеете право ударить меня только в голову, я дворянин.
Генрих со всего размаха швырнул сарбакан на пол. Какой-то человек наклонился и подобрал игрушку. То был Шико. Услышав грохот выломанной двери и рассудив, что присутствие посредника будет нелишним, он поспешил в комнату Сен-Люка.
Предоставив Генриху и Сен-Люку без помех выяснять свои отношения, Шико бросился прямо к балдахину, за которым явно кто-то прятался, и извлек оттуда бедную женщину, дрожавшую от страха всем телом.
– Вот так штука! – сказал Шико. – Адам и Ева после грехопадения! И ты их изгоняешь, Генрих? – спросил он, обращаясь к королю.
– Да, – ответил Генрих.
– Тогда подожди, я буду за ангела с пламенным мечом.
И, встав между Сен-Люком и королем, Шико протянул над головами обоих провинившихся сарбакан вместо пламенного меча и сказал:
– Это мой рай, вы потеряли его из-за своего непослушания. Отныне я запрещаю вам вход в него.
И потом, склонившись к Сен-Люку, который обнял свою жену, чтобы в случае надобности защитить ее от королевского гнева, шепнул:
– Если у вас есть добрый конь, загоните его, но к утру будьте в двадцати лье отсюда.
Бюсси и герцог Анжуйский возвратились из Лувра в глубокой задумчивости: герцог опасался последствий дерзкого разговора с королем, на который его подбил Бюсси, а мысли Бюсси по-прежнему витали вокруг событий прошлой ночи.
– В конце концов, – рассуждал он, направляясь к своему дворцу после того, как распрощался с герцогом, превознеся до небес его мужественное и решительное поведение, – в конце концов, вот что не подлежит сомнению: на меня напали, я защищался, меня ранили; ведь рана в правом боку все еще дает себя знать и побаливает довольно сильно. Итак, схватившись с миньонами, я видел стену Турнельского дворца и зубчатые башни Бастилии так же хорошо, как сейчас вижу там вдали крест на церкви Пти-Шан; это на площади Бастилии на меня напали, немного не доходя до Турнельского дворца, между улицей Сен-Катрин и улицей Сен-Поль, а я ехал в Сент-Антуанское предместье за письмом королевы Наваррской. На меня напали там, возле двери с окошечком, через которое, после того как дверь за мной закрылась, я смотрел на Келюса, а у того щеки были белые-белые, а глаза горели. Я оказался в прихожей; в конце прихожей была лестница. Я почувствовал первую ступеньку этой лестницы, потому что споткнулся о нее. Тогда я упал без чувств. Потом начался мой сон. Потом меня привел в сознание холодный ветер: я лежал на откосе рва у Тампля, возле меня стояли монах, мясник и еще – старуха.
Теперь, почему же обычно я начисто и очень быстро забываю сны, а этот все ярче вспыхивает в памяти, хотя время идет и та ночь все дальше и дальше от меня? Ах, – сказал Бюсси, – вот в этом загадка…
Тут он подошел к дверям своего дворца, остановился, прислонился к стене и закрыл глаза.
– Смерть Христова! – сказал он. – Невозможно, чтобы сон оставил в душе такой отчетливый след. Я вижу комнату, фигуры на гобеленах, я вижу расписной потолок, вижу кровать из резного дуба с занавесками из белого с золотом шелка, вижу портрет, вижу белокурую даму, хотя, может быть, она и не сошла с портрета, тут у меня полной ясности нет. Наконец, я вижу доброе и веселое лицо молодого лекаря, которого привели ко мне с завязанными глазами; в общем, в моей голове полным-полно всяких образов и подробностей. Перечислим еще раз: гобелены, потолок, резная кровать, занавески из белого с золотом шелка, портрет, женщина, лекарь. Ну-ка. Ну-ка! Я обязательно отправлюсь на поиски всего этого и буду последней скотиной, если не разыщу.
А прежде всего, – закончил Бюсси, – чтобы правильно взяться за дело, наденем-ка мы костюм, более подходящий для ночного гуляки, и – к Бастилии.
Это решение вряд ли можно было назвать разумным. Ибо какой рассудительный человек, подвергнувшийся нападению в глухом закоулке и чудом избежавший смерти, отправится на следующий день, примерно в тот же поздний час, на поиски места происшествия? Однако Бюсси именно так и собирался поступить. Не раздумывая больше, он поднялся в свои комнаты, приказал слуге, сведущему в искусстве врачевания, которого он на всякий случай держал при себе, потуже перевязать рану, натянул высокие сапоги, доходившие до половины бедер, выбрал самую надежную шпагу, завернулся в плащ, сел в носилки, остановил их в конце улицы Руа-де-Сисиль, вылез из носилок, наказал своим людям ожидать его возвращения и зашагал по улице Сент-Антуан к площади Бастилии.
Было около девяти часов вечера. Уже пробили сигнал гасить огни. Парижские улицы пустели. Днем изредка выглядывало солнце и дул теплый ветер, поэтому все оттаяло, лужи ледяной воды и ямы, полные грязи, превратили площадь Бастилии в почти непроходимую местность, усеянную озерами и обрывами, ее огибала та прижавшаяся к стене крепости дорога, о которой мы уже говорили.
Бюсси, уяснив себе, где он находится, начал искать место, где под ним свалили коня, и, как ему показалось, нашел его. Затем он восстановил в памяти свои отступления и атаки и воспроизвел их. Он отступил к домам и обследовал каждый фасад, надеясь найти ту дверь с нишей, к которой он прислонился, и с окошечком, через которое смотрел на Келюса. Но у всех дверей были ниши, и почти в каждой из них было прорезано окошечко, а за ним виднелась узкая темная прихожая. По воле судьбы, три четверти всех входных дверей открывались в такие прихожие, и эта предосторожность не покажется нам такой уж нелепой, если мы вспомним, что в те времена парижские буржуа не знали, что такое консьерж.
– Черт побери! – с глубокой досадой сказал Бюсси. – Пусть мне придется постучать в каждую из этих дверей и расспросить всех хозяев, пусть я истрачу тысячу экю, чтобы развязать языки всем лакеям и всем старухам, но я узнаю все, что хочу узнать. Здесь пятьдесят домов, по десять домов в вечер составит пять вечеров, и я пожертвую ими. Только придется подождать, пока земля не подсохнет.
Бюсси уже заканчивал этот монолог, когда заметил вдали колеблющийся, бледный огонек, который, отражаясь в лужах, как свет маяка в море, двигался в его сторону.
Огонек приближался медленно и неравномерно; временами останавливался, порой отклонялся – то влево, то вправо, иногда вдруг, остановившись, внезапно принимался что-то вытанцовывать, уподобляясь блуждающему огню, затем спокойно двигался вперед, но вскоре снова брался за свои выкрутасы.
– Решительно, площадь Бастилии – необычное место, – сказал Бюсси. – Но будь что будет, подождем.
И с этими словами он устроился поудобнее: завернулся в плащ и спрятался в нишу какой-то двери. Стояла темная-претемная ночь, и за четыре шага уже ничего нельзя было различить.
Огонек продолжал приближаться, описывая самые причудливые круги. Но, поскольку Бюсси не был суеверен, он оставался в убеждении, что этот свет не принадлежит к таинственным блуждающим огням, которые внушали такой страх путникам в Средние века, а исходит всего-навсего от фонаря, подвешенного к пальцам какой-то руки, а рука, в свою очередь, должна быть соединена с каким-то туловищем.
Действительно, после нескольких секунд ожидания это предположение подтвердилось. Шагах в тридцати от себя Бюсси заметил черный силуэт, длинный и тонкий, как столб, постепенно силуэт принял очертания человеческой фигуры; человек этот держал в левой руке фонарь и то вытягивал руку с фонарем перед собой, то отводил ее в сторону, то опускал к ноге. Сначала Бюсси подумал, что незнакомец принадлежит к почтенному братству пьяниц, так как только опьянением можно было объяснить его странные телодвижения и то философское спокойствие, с которым он проваливался в грязные ямы и шлепал по лужам.
Один раз он даже поскользнулся на подтаявшем льду: Бюсси услышал глухой звук, увидел, как фонарь стремительно полетел вниз, и подумал, что ночной гуляка, которого ноги плохо держат, тщетно пытается сохранить равновесие.
Бюсси уже ощущал к этому «служителю Бахуса», как назвал бы незнакомца мэтр Ронсар, тот род сочувствия, который благородные сердца испытывают к пьяницам, оказавшимся поздно ночью на улице, и чуть было не бросился ему на выручку, но тут фонарь взмыл вверх с быстротой, свидетельствующей, что его владелец обладает гораздо большей устойчивостью, чем это можно было предположить на первый взгляд.
– Ну вот, – пробормотал Бюсси, – кажется, впереди еще одно приключение.
И так как фонарь возобновил поступательное движение и, по-видимому, направлялся прямо к тому месту, где стоял Бюсси, молодой человек плотно прижался к стене.
Фонарь приблизился еще на десять шагов, и в отбрасываемом им свете наш герой заметил удивительную вещь – у человека, который нес фонарь, на глазах была повязка.
– Ей-богу! – сказал Бюсси. – Что за дикая затея играть в «холодно-горячо» с фонарем в руке, особенно в такое время и в такую распутицу? Неужели я опять сплю и вижу сон?
Бюсси выжидал. Человек с завязанными глазами сделал еще пять или шесть шагов.
– Господи помилуй, – прошептал Бюсси, – по-моему, он разговаривает сам с собой. Нет, он не пьяница и не сумасшедший. Он математик и пытается решить какую-то задачу.
Эту последнюю мысль нашему наблюдателю навеяли слова, которые бормотал человек с фонарем.
– Четыреста восемьдесят восемь, четыреста восемьдесят девять, четыреста девяносто, – тихо отсчитывал он. – Должно быть, где-то здесь.
И таинственный незнакомец, приподняв повязку, подошел к двери дома, возле которого он оказался, и тщательно ее обследовал.
– Нет, – сказал он, – дверь явно не та.
Затем опустил повязку на глаза и снова зашагал, отсчитывая на ходу:
– Четыреста девяносто один, четыреста девяносто два, четыреста девяносто три, четыреста девяносто четыре… Здесь должно быть «горячо».
Он опять приподнял повязку и, подойдя к двери, соседней с той, возле которой спрятался Бюсси, осмотрел ее с не меньшим вниманием, чем первую.
– Гм! Гм! – произнес он. – Вот эта вполне подходит. Нет… да, да… нет… чертовы двери, они похожи друг на друга как две капли воды.
«К такому выводу пришел и я, – сказал себе Бюсси, – этот математик начинает внушать мне уважение».
Математик надвинул повязку на глаза и продолжал свой путь.
– Четыреста девяносто пять, четыреста девяносто шесть, четыреста девяносто семь, четыреста девяносто восемь, четыреста девяносто девять… Если напротив меня есть дверь, – сказал он, – то это и должна быть та самая…
Дверь тут действительно имелась, и это была как раз та самая, в нише которой прятался Бюсси, в результате чего, приподняв повязку, предполагаемый математик оказался лицом к лицу с нашим героем.
– Ну как? – поинтересовался Бюсси.
– Ой! – удивился любитель ночных прогулок, отступая на шаг.
– Вот тебе раз! – сказал Бюсси.
– Но это невозможно! – воскликнул неизвестный.
– Как видите, возможно, но случай и в самом деле необычный. Так, значит, вы тот самый лекарь?
– А вы тот самый дворянин?
– Тот самый.
– Иисус! Какая удача!
– Тот самый лекарь, – продолжал Бюсси, – который вчера вечером перевязал дворянина, получившего удар шпагой в бок?
– Верно.
– Все так, я вас тотчас же узнал. Должен сказать, что рука у вас нежная, легкая и в то же время очень умелая.
– Ах, сударь, я не ожидал встретить вас здесь.
– А что вы ищете?
– Дом.
– А-а, вы ищете дом? – протянул Бюсси.
– Да.
– Стало быть, вы знаете, где он?
– Как же я могу это знать? – ответил молодой человек. – Ведь мне завязали глаза, прежде чем отвести туда.
– Вас туда отвели с завязанными глазами?
– Конечно.
– Но вы уверены, что действительно приходили в этот самый дом?
– В этот или в один из соседних. В какой именно – я не уверен, поэтому я и разыскиваю…
– Прекрасно, – сказал Бюсси, – значит, все это не сон!..
– Что – все? Какой сон?
– Надо вам признаться, любезный, мне казалось, что все это приключение, кроме удара шпагой, разумеется, было просто сном.
– Я вас понимаю, – сказал молодой врач, – этим вы меня не удивили, сударь.
– Почему не удивил?
– Я сам думал, что во всем этом есть какая-то тайна.
– Да, любезный, и эту тайну я хочу прояснить. Вы не откажетесь мне помочь, не правда ли?
– Разумеется.
– По рукам. Но прежде всего один вопрос.
– Слушаю.
– Как вас зовут?
– Сударь, – сказал молодой лекарь, – я не стану принимать ваши слова за намеренное оскорбление. Я знаю, что, по доброму обычаю и по существующему порядку, в ответ на ваш вопрос мне подобало бы гордо вскинуть голову и, подбоченившись, спросить: «А вы, сударь, кем вы изволите быть?» Но у вас длинная шпага, а у меня только мой ланцет, у вас вид знатного дворянина, а я, промокший до костей, по пояс в грязи, я должен вам казаться каким-то проходимцем. Поэтому отвечу вам просто и чистосердечно: меня зовут Реми ле Одуэн.
– Прекрасно, сударь, тысячу раз благодарю. Что до меня, то я граф Луи де Клермон, сеньор де Бюсси.
– Бюсси д’Амбуаз! Герой Бюсси! – восторженно воскликнул юный медик. – Так вот оно что! Сударь, вы тот самый знаменитый Бюсси, тот полковник, который, который?.. О!
– Тот самый, сударь. А теперь, когда мы выяснили, кто мы такие, сделайте милость, удовлетворите мое любопытство, несмотря на то что вы весь вымокли и измазались в грязи.
– И в самом деле, – сказал молодой человек, сокрушенно разглядывая свои короткие штаны, сплошь забрызганные грязью, – и в самом деле, мне, как Эпаминонду Фиванскому,[29] очевидно, придется провести три дня дома, ведь в моем гардеробе всего лишь одни штаны и только один камзол. Но, простите, как мне показалось, вы соблаговолили задать мне какой-то вопрос?
– Да, сударь, я хотел бы у вас спросить, как вы попали в тот дом.
– Весьма простым и в то же время очень сложным путем. Судите сами.
– Посмотрим.
– Господин граф, извините меня, я был так потрясен, что обращался к вам, не называя вашего титула.
– Какие пустяки, продолжайте.
– Господин граф, вот моя история: я живу на улице Ботрейи в пятистах двух шагах отсюда. Я бедный ученик хирурга, но, могу вас заверить, рука у меня довольно умелая.
– Я и сам имел случай в этом убедиться, – сказал Бюсси.
– Учился-то я усердно, – продолжал молодой человек, – да вот пациентов не приобрел. Меня зовут, как я уже говорил, Реми ле Одуэн; Реми – потому, что такое имя дали мне при крещении, и Одуэн – потому, что я родился в Нантей-ле-Одуэн. Семь или восемь дней тому назад за Арсеналом какого-то бедолагу как следует полоснули ножом, я зашил ему кожу на животе и очень удачно втиснул туда кишки, которые вывалились было наружу. Эта операция принесла мне некоторую известность в округе, и, видимо, благодаря ей мне посчастливилось: вчера ночью меня разбудил чей-то приятный голосок.
– Голос женщины! – воскликнул Бюсси.
– Да, но не спешите с выводами, граф, какой бы деревенщиной я ни был, все же я понял, что это голос служанки. Я их знаю, ведь мне гораздо чаще приходилось иметь дело со служанками, чем с госпожами.
– И что же вы сделали?
– Я поднялся и открыл дверь, но едва я высунул голову, как две маленькие, не слишком нежные, но и не чересчур загрубелые ручки наложили мне на глаза повязку.
– И вам при этом не сказали ни слова?
– Нет, как же, мне было сказано: «Идите со мной, не пытайтесь разглядеть, куда я вас веду, молчите, вот ваше вознаграждение».
– И этим вознаграждением?..
– Оказался кошелек с пистолями, который вложили мне в руку.
– Ага! И что вы ответили?
– Что я готов следовать за моей очаровательной проводницей. Я не знал, очаровательна она или нет, но подумал, что маслом каши не испортишь.
– И вы последовали за ней без возражений, не требуя никаких гарантий?
– Мне часто приходилось читать в книгах о подобных историях, и я заметил, что для врача они всегда кончаются чем-нибудь приятным. Итак, я последовал за незнакомкой, как я уже имел честь вам доложить; меня вели по твердой земле, к ночи подмерзло, и я насчитал четыреста, четыреста пятьдесят, пятьсот и, наконец, пятьсот два шага.
– Хорошо, – сказал Бюсси, – это было умно с вашей стороны. И вот теперь мы, по-вашему, должны быть у той двери?
– Во всяком случае, где-то поблизости от нее, потому что на сей раз я насчитал четыреста девяносто девять шагов. Конечно, хитрая девчонка могла повести меня окольным путем, – по-моему, она была способна выкинуть со мной подобную штуку.
– Да, допустим, она позаботилась о такой предосторожности, тем не менее, будь она даже хитра, как сам дьявол, наверное, она все же сболтнула вам что-нибудь, назвала какое-то имя?
– Никакого.
– Может быть, вы сами что-нибудь приметили?
– Только то, что можно приметить пальцами, приученными в иных случаях заменять глаза, то есть – дверь, обитую гвоздями, прихожую за дверью, в конце прихожей – лестницу.
– Слева?
– Вот именно. Я даже сосчитал ступеньки.
– Сколько их было?
– Двенадцать.
– И потом сразу вход?
– Думаю, что сначала коридор: открывали три двери.
– Хорошо.
– А потом я услышал голос. Ах, на сей раз это был голос госпожи, такой нежный и мелодичный.
– Да, да. Это был ее голос.
– Конечно, ее.
– Ее, ее, клянусь вам.
– Вот уже кое-что, в чем вы можете поклясться. Дальше меня втолкнули в комнату, где лежали вы, и разрешили снять повязку.
– Все так.
– И тогда я вас увидел.
– Где я был?
– Вы лежали на постели.
– На постели с занавесками из белого шелка в золотых цветах?
– Да.
– А стены комнаты были покрыты гобеленами?
– Правильно.
– А на потолке написаны фигуры?
– Точно так, а в простенке между окнами…
– Портрет?
– Вот именно.
– Женщины в возрасте от восемнадцати до двадцати лет?