Неожиданности подстерегали графа де Монсоро на каждом шагу: стена меридорского парка, у которой он оказался, словно по волшебству, чья-то лошадь, ласкающаяся к его коню, как к самому близкому знакомцу, – все это заставило бы призадуматься и менее подозрительного человека.
Приблизившись к стене – можно догадаться, с какой поспешностью Монсоро это сделал, – приблизившись к стене, граф заметил, что в этом месте она повреждена: в ней образовалась самая настоящая лестница, грозящая превратиться в пролом. Словно чьи-то ноги выбили в камнях эти ступеньки, над которыми свисали сломанные совсем недавно ветви ежевики.
Граф охватил одним взглядом картину в целом и перешел к деталям.
Чужая лошадь заслуживала внимания прежде всего, с нее он и начал.
На не умеющем хранить тайну животном было седло и расшитая серебром попона.
В одном углу попоны стояло двойное ФФ, переплетенное с двойным АА.
Вне всякого сомнения, конь был из конюшен принца, ибо шифр обозначал: «Франсуа Анжуйский».
При виде шифра подозрения графа переросли в настоящую уверенность.
Значит, герцог ездил сюда, и ездил часто, потому что не только одна, привязанная, лошадь, но и другая знала сюда дорогу.
Монсоро решил: раз случай навел его на след, надо пойти по следу до конца.
К тому же таков был его обычай как главного ловчего и как ревнивого мужа.
Но было очевидно, что, оставаясь по эту сторону стены, он ничего не увидит.
Поэтому граф привязал Роланда рядом со второй лошадью и храбро начал взбираться на стену.
Взбираться было нетрудно: одна нога вела за собой другую, рука встречала готовое для опоры место, на камнях гребня стены был виден отпечаток локтя, и кто-то заботливо обрубил здесь охотничьим ножом ветви дуба, которые мешали смотреть и стесняли движение.
Усилия графа увенчались полным успехом.
Не успел он устроиться на своей наблюдательной вышке, как тотчас заметил брошенные у подножия одного из деревьев голубую мантилью и плащ из черного бархата.
Мантилья, бесспорно, принадлежала женщине, а плащ – мужчине; к тому же не надо было искать далеко: эти мужчина и женщина прогуливались под руку шагах в пятидесяти от дерева. Из-за густых кустарников, росших вокруг, видны были только их спины, да и то плохо.
На беду графа де Монсоро, стена не была приспособлена для проявлений его неистовства: с ее гребня сорвался камень и, ломая ветви, полетел на землю, о которую и ударился с громким стуком.
При этом шуме гуляющая пара, которую граф Монсоро плохо различал за листвой, по всей вероятности, обернулась и заметила его, ибо раздался пронзительный, испуганный женский крик, после чего шорох листьев дал знать графу, что мужчина и женщина убегают, словно вспугнутые косули.
Услышав крик, Монсоро почувствовал, как холодный пот выступил у него на лбу. Он узнал голос Дианы. Не в силах больше сопротивляться охватившей его ярости, он спрыгнул со стены и бросился в погоню, срубая шпагой кусты и ветки на своем пути.
Но беглецы исчезли. Ничто не нарушало больше тишины парка. Ни одной тени в глубине аллей, ни одного следа на дорожках, ни звука в зеленых чащах, кроме пения соловьев и малиновок, которые, привыкнув видеть двух влюбленных, не боялись их.
Что делать посреди этого безлюдья? Какое принять решение? Куда бежать? Парк велик, и, если искать в нем тех, кто тебе нужен, можно встретить тех, кого ты вовсе не искал.
Граф де Монсоро подумал, что сделанного им открытия пока достаточно, к тому же он сознавал, что слишком возбужден и не может действовать с осторожностью, которая необходима с таким опасным соперником, как Франсуа, ибо главный ловчий не сомневался – соперником его является принц.
Ну, а если вдруг это не принц? Ведь у него есть известие, которое он обязан срочно доставить принцу. Во всех случаях: оказавшись перед герцогом Анжуйским, он сможет судить, виновен тот или нет.
Затем графа осенила блестящая мысль.
Она заключалась в том, чтобы перелезть через стену в том же самом месте обратно и увести с собою коня, принадлежавшего незнакомцу, которого он застал в парке.
Этот план мщения придал ему сил. Он бросился назад и вскоре, задыхающийся, весь в поту, очутился возле стены.
Цепляясь за ветки, Монсоро взобрался на нее и спрыгнул по другую сторону. Но лошади там уже не было, вернее говоря – не было лошадей.
Мысль, осенившая графа, была так хороша, что, прежде чем прийти к нему, пришла к его противнику, и тот воспользовался ею.
Расстроенный Монсоро издал яростное рычание и погрозил кулаком этому коварному дьяволу, который, конечно же, смеялся над ним под покровом уже сгустившейся в лесу темноты. Но так как волю графа сломить было нелегко, он восстал против рокового стечения обстоятельств, словно задавшихся целью доконать его, собрал все свои силы и, несмотря на быстро наступающую тьму, тотчас же нашел короткую дорогу в Анжер, известную ему еще со времен детства, и возвратился по ней в город.
Через два с половиной часа он снова оказался у городских ворот, полумертвый от жажды, жары и усталости. Но возбуждение, в котором находился его дух, придало силы телу, и он был все тем же волевым и одновременно необузданным в своих страстях человеком.
Кроме того, его поддерживала одна мысль: он расспросит часового, вернее, часовых, обойдет все ворота; он узнает, через какие ворота проехал человек с двумя конями; он опорожнит свой кошелек, пообещает золотые горы и получит приметы этого человека.
И кто бы это ни был, раньше или позже, он с ним рассчитается.
Монсоро опросил часового, но часовой только что заступил на пост и ничего не знал. Тогда граф вошел в кордегардию и навел справки там.
Ополченец, который сменился с поста, видел примерно около двух часов тому назад, как в город вошла лошадь без всадника и направилась в сторону дворца.
Он даже подумал тогда, что с всадником, должно быть, что-то случилось и умный конь сам вернулся домой.
Монсоро безнадежно махнул рукой: нет, решительно, ему не суждено ничего узнать.
Потом он, в свою очередь, зашагал к герцогскому дворцу.
Дворец был полон жизни, шума, веселья. Окна сияли, как солнца, кухни пламенели, словно пылающие печи, распространяя из своих форточек ароматы дичины и гвоздики, способные заставить желудок забыть о своем соседе – сердце.
Но чтобы попасть во дворец, надо было открыть ворота, закрытые на все запоры.
Монсоро кликнул привратника и назвал себя, однако привратник не узнал его.
– Тот был прямой, а вы сгорбленный, – сказал он.
– Это от усталости.
– Тот был бледный, а вы красный.
– Это от жары.
– Тот был верхом, а вы пеший.
– Это потому, что моя лошадь испугалась, рванулась в сторону, сбросила меня с седла и вернулась без всадника. Разве вы не видели моей лошади?
– А! Правильно, – сказал привратник.
– Как бы то ни было, пошлите за мажордомом.
Привратник, обрадовавшись этой возможности снять с себя ответственность, послал за упомянутым должностным лицом.
Мажордом пришел и сразу узнал Монсоро.
– Боже мой! Откуда вы явились в таком виде? – спросил он.
Монсоро повторил ту же басню, которую рассказал привратнику.
– Знаете, – сообщил мажордом, – мы были очень обеспокоены, когда увидели лошадь без всадника, особенно монсеньор, которого я имел честь предупредить о вашем прибытии.
– А! Монсеньор выглядел обеспокоенным? – воскликнул Монсоро.
– И весьма.
– Что же он сказал?
– Чтобы вас привели к нему, как только вы появитесь.
– Хорошо. Я загляну сначала в конюшню, узнаю, все ли в порядке с лошадью его высочества.
Монсоро вошел в конюшню и увидел, что умное животное стоит на том самом месте, откуда он его взял, и прилежно, как и подобает лошади, которая чувствует необходимость восстановить свои силы, жует овес.
Потом, не позаботившись даже переменить одежду, – Монсоро счел, что важность известия, которое он привез, ставит его выше требований этикета, – даже не переодевшись, повторяем мы, главный ловчий направился в столовую. Все придворные принца и сам его высочество, собравшись вокруг великолепно сервированного и ярко освещенного стола, атаковали паштеты из фазана, свежезажаренное мясо дикого кабана и сдобренные пряностями закуски, которые они запивали славным, бархатистым красным вином из Кагора или тем коварным, игристым и нежным анжуйским, которое ударяет в голову еще прежде, чем в стакане полопаются все топазовые пузырьки.
– Двор весь собрался, – говорил Антрагэ, раскрасневшийся, словно молодая девица, и уже пьяный, как старый рейтар, – весь представлен, как и погреб вашего высочества.
– Не совсем, не совсем, – сказал Рибейрак, – недостает главного ловчего. Стыдно, в самом деле, что мы поедаем дичь его высочества, а не добываем ее себе сами.
– Я голосую за главного ловчего, за любого, – сказал Ливаро, – не важно, кто это будет, пусть даже господин де Монсоро.
Герцог улыбнулся, он один знал о приезде графа.
Не успел Ливаро произнести свои слова, а принц улыбнуться, как открылась дверь и вошел граф де Монсоро.
Увидев его, герцог издал громкое восклицание, громкое тем более, что оно прозвучало среди общей тишины.
– Вот и он! – воскликнул герцог. – Как видите, господа, небо к нам благосклонно: не успеешь высказать желание, оно тут же исполняется.
Монсоро, приведенный в замешательство самоуверенностью принца, несвойственной в подобных случаях его высочеству, смущенно поклонился и отвел взгляд в сторону, ослепленный, как филин, которого внезапно перенесли из темноты на яркий солнечный свет.
– Садитесь и ужинайте, – сказал герцог, указывая графу де Монсоро место напротив себя.
– Монсеньор, – ответил Монсоро, – я очень хочу пить, очень голоден и очень устал, но я не сделаю ни глотка, не съем ни кусочка и не присяду, прежде чем не передам вашему высочеству чрезвычайно важного известия.
– Вы прибыли из Парижа, не так ли?
– И по очень спешному делу, монсеньор.
– Что ж, слушаю, – сказал герцог.
Монсоро приблизился к Франсуа и, с улыбкой на губах и ненавистью в сердце, шепнул ему:
– Монсеньор, ее величество королева-мать едет повидаться с вашим высочеством и почти не делает остановок по пути.
Лицо герцога, на которое были устремлены все глаза, озарилось внезапной радостью.
– Прекрасно, – сказал он. – Благодарю вас, господин де Монсоро, вы, как всегда, верно служите мне. Продолжим наш ужин, господа.
И он придвинул свое кресло к столу, от которого до этого отодвинулся, чтобы выслушать графа де Монсоро.
Пиршество возобновилось. Но стоило главному ловчему, помещенному между Ливаро и Рибейраком, опуститься на удобный стул, стоило увидеть перед собою обильную еду, как он вдруг тут же потерял аппетит.
Дух его снова одержал верх над материей.
Увлекаемая печальными мыслями, душа Монсоро устремилась в меридорский парк. Вновь совершая путь, который только что проделало его разбитое усталостью тело, она шла, как ко всему присматривающийся паломник, по той заросшей цветами тропинке, которая привела графа к стене.
Он снова увидел чужого коня, поврежденную стену, бегущие прочь тени двух любовников, снова услышал крик Дианы, крик, проникший в самую глубину его сердца.
И тогда, безразличный к шуму, свету, даже к еде, забыв, рядом с кем и перед кем сидит, он погрузился в собственные мысли и не уследил, как на чело его набежали тучи, а из груди внезапно вырвался глухой стон, который привлек внимание удивленных сотрапезников.
– Вы падаете от усталости, господин главный ловчий, – сказал принц, – пожалуй, вам лучше бы отправиться спать.
– По чести, так, – сказал Ливаро, – совет хорош, и если вы ему не последуете, вы рискуете заснуть прямо на вашей тарелке.
– Простите, монсеньор, – сказал Монсоро, вскидывая голову, – я умираю от усталости.
– Напейтесь, граф, – посоветовал Антрагэ, – ничто так не бодрит, как вино.
– И еще, – прошептал Монсоро, – напившись, забываешь.
– Ба! – сказал Ливаро. – Это никуда не годится. Поглядите, господа, его бокал все еще полон.
– За ваше здоровье, граф, – сказал Рибейрак, поднимая бокал.
Монсоро был вынужден ответить на тост и залпом опорожнил свой.
– Пьет он, однако, отлично, посмотрите, монсеньор, – сказал Антрагэ.
– Да, – ответил принц, который пытался угадать, что делается в душе графа, – да, чудесно.
– Вам следовало бы устроить для нас хорошую охоту, граф, – сказал Рибейрак, – вы знаете эти края.
– У вас тут и охотничьи команды, и леса, – сказал Ливаро.
– И даже жена, – прибавил Антрагэ.
– Да, – машинально повторил граф, – да, охотничьи команды, леса и госпожа де Монсоро, да, господа, да.
– Устройте нам охоту на кабана, граф, – сказал принц.
– Я попытаюсь, монсеньор.
– Черт возьми! – воскликнул один из анжуйских дворян. – Вы попытаетесь, вот так ответ! Да лес ими кишит, кабанами. На старой лесосеке я бы вам за пять минут их целый десяток поднял.
Монсоро невольно побледнел: старой лесосекой называлась как раз та часть леса, куда его только что возил Роланд.
– Да-да, устройте охоту завтра, завтра же! – хором закричали дворяне.
– Вы не возражаете против завтрашнего дня, Монсоро? – спросил герцог.
– Я всегда в распоряжении вашего высочества, – ответил Монсоро, – но, однако, как монсеньор соизволил только что заметить, я слишком утомлен, чтобы вести охоту завтра. Кроме того, я должен поездить по окрестностям и выяснить, что делается в наших лесах.
– И наконец, дайте ему возможность повидаться с женой, черт побери! – сказал герцог с добродушием, которое окончательно убедило бедного мужа, что герцог – его соперник.
– Согласны! Согласны! – весело закричали молодые люди. – Дадим графу де Монсоро двадцать четыре часа, чтобы он сделал в своих лесах все, что должно.
– Да, господа, дайте их мне, эти двадцать четыре часа, – сказал граф, – и я вам обещаю употребить их с пользой.
– А теперь, наш главный ловчий, – сказал герцог, – я разрешаю вам отправиться в постель. Проводите господина де Монсоро в его комнату.
Граф де Монсоро поклонился и вышел, освободившись от тяжелого бремени – необходимости держать себя в руках.
Те, кто страдает, жаждут одиночества еще больше, чем счастливые любовники.
После того как главный ловчий покинул столовую, пир продолжался еще более весело, радостно и непринужденно.
Угрюмая физиономия Монсоро не очень-то благоприятствовала веселью молодых дворян, ибо за ссылками на усталость и даже за действительной усталостью они угадали ту постоянную одержимость мрачными мыслями, которая отметила чело графа печатью глубокой скорби, ставшей характерной особенностью его лица.
Стоило Монсоро уйти, как принц, которого его присутствие всегда стесняло, снова обрел спокойный вид и сказал:
– Итак, Ливаро, когда вошел главный ловчий, ты начал рассказывать нам о вашем бегстве из Парижа. Продолжай.
И Ливаро продолжал рассказ.
Но, поскольку наше звание историка дает нам право знать лучше самого Ливаро все, что произошло, мы заменим рассказ молодого человека нашим собственным. Возможно, он от этого потеряет в красочности, но зато выиграет в охвате событий, ибо нам известно то, что не могло быть известно Ливаро, а именно – то, что случилось в Лувре.
К полуночи Генрих III был разбужен необычным шумом, поднявшимся во дворце, где, однако, после того, как король отошел ко сну, должна была соблюдаться глубочайшая тишина.
Слышались ругательства, стуканье алебард о стены, торопливая беготня по галереям, проклятия, от которых могла бы разверзнуться земля, и, посреди всего этого шума, стука, богохульств, – на сто ладов повторяемые слова:
– Что скажет король?! Что скажет король?!
Генрих сел на кровати и посмотрел на Шико, который, после ужина с его величеством, заснул в большом кресле, обвив ногами свою рапиру.
Шум усилился.
Генрих, весь лоснящийся от помады, соскочил с постели, крича:
– Шико! Шико!
Шико открыл один глаз – этот благоразумный человек очень ценил сон и никогда не просыпался с одного разу.
– Ах, напрасно ты разбудил меня, Генрих, – сказал он. – Мне снилось, что у тебя родился сын.
– Слушай! – сказал Генрих. – Слушай!
– Что я должен слушать? Уж кажется, ты днем достаточно глупостей мне говоришь, чтобы и ночи еще у меня отнимать.
– Разве ты не слышишь? – сказал король, протягивая руку в ту сторону, откуда доносился шум.
– Ого! – воскликнул Шико. – И в самом деле, я слышу крики.
– «Что скажет король?! Что скажет король?!» – повторил Генрих. – Слышишь?
– Тут должно быть одно из двух: либо заболела твоя борзая Нарцисс, либо гугеноты сводят счеты с католиками и устроили им Варфоломеевскую ночь.
– Помоги мне одеться, Шико.
– С удовольствием, но сначала ты помоги мне подняться, Генрих.
– Какое несчастье! Какое несчастье! – доносилось из передних.
– Черт! Это становится серьезным, – сказал Шико.
– Лучше нам вооружиться, – сказал король.
– А еще лучше, – ответил Шико, – выйти поскорее через маленькую дверь и самим посмотреть и рассудить, что там за несчастье, а не ждать, пока другие нам расскажут.
Почти тотчас же, последовав совету Шико, Генрих вышел в потайную дверь и очутился в коридоре, который вел в покои герцога Анжуйского.
Там он увидел воздетые к небу руки и услышал крики отчаяния.
– О! – сказал Шико. – Я догадываюсь: твой горемычный узник, должно быть, удушил себя в своей темнице. Клянусь святым чревом! Генрих, прими мои поздравления: ты гораздо более великий политик, чем я полагал.
– Э, нет, несчастный, – воскликнул Генрих, – тут совсем другое!
– Тем хуже, – ответил Шико.
– Идем, идем.
И Генрих увлек Шико за собой в спальню герцога.
Окно было распахнуто, и возле него стояла толпа любопытных, которые наваливались друг на друга, стараясь увидеть шелковую лестницу, прикрепленную к железным перилам балкона.
Генрих побледнел как мертвец.
– Э-э, сын мой, – сказал Шико, – да ты не столь уж ко всему равнодушен, как я думал.
– Убежал! Скрылся! – крикнул Генрих так громко, что все придворные обернулись.
Глаза короля метали молнии, рука судорожно сжимала рукоятку кинжала.
Шомберг рвал на себе волосы, Келюс молотил себя по лицу кулаками, а Можирон, как баран, бился головой о деревянную перегородку.
Что же касается д’Эпернона, то он улизнул под тем важным предлогом, что побежит догонять герцога Анжуйского.
Зрелище истязаний, которым подвергали себя впавшие в отчаяние фавориты, внезапно успокоило короля.
– Ну, ну, уймись, сын мой, – сказал он, удерживая Можирона за талию.
– Нет, клянусь смертью Христовой! Я убью себя, или пусть дьявол меня заберет, – воскликнул молодой человек и тут же снова принялся биться головой, но уже не о перегородку, а о каменную стену.
– Эй! Помогите же мне удержать его! – крикнул Генрих.
– Куманек, а куманек, – сказал Шико, – я знаю смерть поприятней: проткните себе живот шпагой, вот и все.
– Да замолчишь ты, палач! – воскликнул Генрих со слезами на глазах.
Между тем Келюс продолжал лупить себя по щекам.
– О! Келюс, дитя мое, – сказал Генрих, – ты станешь похожим на Шомберга, каким он был, когда его покрасили в цвет берлинской лазури. У тебя будет ужасный вид.
Келюс остановился.
Один Шомберг продолжал ощипывать себе виски; он даже плакал от ярости.
– Шомберг! Шомберг! Миленький, – воскликнул Генрих. – Возьми себя в руки, прошу тебя.
– Я сойду с ума!
– Ба! – произнес Шико.
– Несчастье страшное, – сказал Генрих, – что и говорить. Но именно поэтому ты и должен сохранить свой рассудок, Шомберг. Да, это страшное несчастье, я погиб! В моем королевстве – гражданская война!.. А! Кто это сделал? Кто дал ему лестницу? Клянусь кровью Иисусовой! Я прикажу повесить весь город.
Глубокий ужас овладел присутствующими.
– Кто в этом виноват? – продолжал Генрих. – Где виновник? Десять тысяч экю тому, кто назовет мне его имя, сто тысяч экю тому, кто доставит его мне живым или мертвым.
– Это какой-нибудь анжуец, – сказал Можирон. – Кому же еще быть?
– Клянусь богом! Ты прав, – воскликнул Генрих. – А? Анжуйцы, черт возьми, анжуйцы, они мне за это заплатят!
И, словно эти слова были искрой, воспламенившей пороховую затравку, раздался страшный взрыв криков и угроз анжуйцам.
– Да, да, это анжуйцы! – закричал Келюс.
– Где они?! – завопил Шомберг.
– Выпустить им кишки! – заорал Можирон.
– Сто виселиц для сотни анжуйцев! – подхватил король.
Шико не мог оставаться спокойным среди всеобщего беснования. Жестом неистового рубаки он выхватил свою шпагу и стал колотить ею плашмя по миньонам и по стенам, свирепо вращая глазами и повторяя:
– А! Святое чрево! О! Чума их побери! А! Проклятие! Анжуйцы! Клянусь кровью Христовой! Смерть анжуйцам!
Этот крик: «Смерть анжуйцам!» – был услышан во всем Париже, как крик израильских матерей был услышан во всей Раме.[135]
Тем временем Генрих куда-то исчез.
Он вспомнил о своей матери и, не сказав ни слова, выскользнул из комнаты и отправился к Екатерине, которая, будучи лишена с некоторых пор прежнего внимания, погрузившись в притворную печаль, ждала со своей флорентийской проницательностью подходящего случая, чтобы снова заняться политическими интригами.
Когда Генрих вошел, она, задумавшись, полулежала в большом кресле и со своими круглыми, но уже желтоватыми щеками, блестящими, но неподвижными глазами, пухлыми, но бледными руками походила скорее на восковую фигуру, изображающую размышление, чем на живое существо, которое мыслит.
Однако при известии о бегстве Франсуа, известии, которое, кстати говоря, Генрих, пылая гневом и ненавистью, сообщил ей без всякой подготовки, статуя, казалось, внезапно проснулась, хотя ее пробуждение выразилось только в том, что она глубже уселась в своем кресле и молча покачала головой.
– Вы даже не вскрикнули, матушка? – сказал Генрих.
– А зачем мне кричать, сын мой? – спросила Екатерина.
– Как! Бегство вашего сына не кажется вам преступным, угрожающим, достойным самого сурового наказания?
– Мой дорогой сын, свобода стоит не меньше короны; и вспомните, что я вам самому посоветовала бежать, когда у вас появилась возможность получить эту корону.
– Матушка, меня оскорбляют.
Екатерина пожала плечами.
– Матушка, мне бросают вызов.
– Ну нет, – сказала Екатерина, – от вас спасаются, вот и все.
– А! – воскликнул Генрих. – Так вот как вы за меня вступаетесь!
– Что вы хотите сказать этим, сын мой?
– Я говорю, что с летами чувства ослабевают, я говорю… – Он остановился.
– Что вы говорите? – переспросила Екатерина со своим обычным спокойствием.
– Я говорю, что вы больше не любите меня так, как любили прежде.
– Вы заблуждаетесь, – сказала Екатерина со все возрастающей холодностью. – Вы мой возлюбленный сын, Генрих. Но тот, на кого вы жалуетесь, тоже мой сын.
– Ах! Оставим материнские чувства, государыня, – вскричал Генрих в бешенстве, – нам известно, чего они стоят.
– Что ж, вы должны знать это лучше всех, сын мой, потому что любовь к вам всегда была моей слабостью.
– И так как у вас сейчас покаяние, вы и раскаиваетесь.
– Я догадывалась, что мы придем к этому, сын мой, – сказала Екатерина. – Поэтому я и молчала.
– Прощайте, государыня, прощайте, – сказал Генрих, – я знаю, что мне делать, раз даже моя собственная мать больше не испытывает ко мне сострадания. Я найду советников, которые помогут мне разобраться в случившемся и отомстить за себя.
– Идите, сын мой, – спокойно ответила Флорентийка, – и да поможет бог вашим советникам, им это будет очень необходимо, чтобы вызволить вас из затруднительного положения.
Когда он направился к выходу, она не остановила его ни словом, ни жестом.
– Прощайте, государыня, – повторил Генрих.
Но возле двери он задержался.
– Прощайте, Генрих, – сказала королева, – еще одно только слово. Я не собираюсь советовать вам, сын мой, я знаю: вы во мне не нуждаетесь. Но попросите ваших советников, чтобы они хорошенько подумали, прежде чем дадут свои советы, и еще раз подумали, прежде чем привести эти советы в исполнение.
– О, конечно, – сказал Генрих, уцепившись за слова матери и воспользовавшись ими, чтобы остаться в комнате, – ведь положение серьезное, не правда ли, государыня?
– Тяжелое, – сказала медленно Екатерина, воздевая глаза и руки к небу, – весьма тяжелое, Генрих.
Король, потрясенный тем выражением ужаса, которое, как ему показалось, он прочел в глазах матери, вернулся к ней.
– Кто его похитил? Есть ли у вас какие-нибудь мысли на этот счет, матушка?
Екатерина промолчала.
– Сам я, – сказал Генрих, – думаю, что это анжуйцы.
Екатерина улыбнулась своей иронической улыбкой, которая выдавала превосходство ее ума, всегда готового смутить чужой ум и одержать над ним победу.
– Анжуйцы? – переспросила она.
– Вы сомневаетесь, – сказал Генрих, – однако все в этом уверены.
Екатерина еще раз пожала плечами.
– Пусть другие верят этому, – сказала она, – но вы-то, вы, сын мой!
– То есть как, государыня?.. Что вы хотите сказать? Объяснитесь, умоляю вас.
– К чему объяснять!
– Ваше объяснение откроет мне глаза.
– Откроет вам глаза! Полноте, Генрих, я всего лишь бестолковая, старая женщина. Все, что я могу, – это молиться и каяться.
– Нет, говорите, матушка, говорите, я вас слушаю! О! Вы до сих пор душа нашего дома и всегда ею останетесь, говорите же.
– Бесполезно. Я мыслю мыслями другого века. Да и что такое мудрость стариков? Это подозрительность, и только. Чтобы старая Екатерина, в своем возрасте, дала сколько-нибудь пригодный совет! Полноте, сын мой, это невозможно.
– Что ж, будь по-вашему, матушка, – сказал Генрих. – Отказывайте мне в вашей помощи, лишайте меня вашей поддержки. Но знайте, что через час – одобряете вы меня или нет, вот тогда я это и узнаю, – я прикажу вздернуть на виселицу всех анжуйцев, которые сыщутся в Париже.
– Вздернуть на виселицу всех анжуйцев! – воскликнула Екатерина с тем удивлением, которое испытывают люди незаурядного ума, когда им говорят какую-нибудь чудовищную глупость.
– Да, да, повешу, изничтожу, убью, сожгу. В эту минуту мои друзья уже вышли на улицы города, чтобы переломать все кости этим окаянным, этим разбойникам, этим мятежникам!
– Упаси их бог делать это, – вскричала Екатерина, выведенная из своей невозмутимости серьезностью положения, – они погубят себя! Несчастные, и это еще не беда, но вместе с собой они погубят вас.
– Почему?
– Слепец! – прошептала Екатерина. – Неужели же глаза у королей навечно осуждены не видеть?
И она сложила ладони вместе.
– Короли только тогда короли, когда они не оставляют безнаказанным нанесенное им оскорбление, ибо эта их месть есть правосудие, а в моем случае особенно, и все королевство поднимется на мою защиту.
– Безумец, глупец, ребенок, – прошептала Флорентийка.
– Но почему, почему?
– Подумайте сами: неужели удастся заколоть, сжечь, повесить таких людей, как Бюсси, как Антрагэ, как Ливаро, как Рибейрак, не пролив при этом потоки крови?
– Что из того! Лишь бы только их убили!
– Да, разумеется, если их убьют. Покажите мне их трупы, и, клянусь Богоматерью, я скажу, что вы поступили правильно. Но их не убьют. Их только побудят поднять знамя мятежа, вложат им в руки обнаженную шпагу. Они никогда не решились бы обнажить ее сами ради такого господина, как Франсуа. А теперь из-за вашей неосторожности они вынут ее из ножен, чтобы защитить свою жизнь, и ваше королевство поднимется, но не на вашу защиту, а против вас.
– Но если я не отомщу, значит, я испугался, отступил! – вскричал Генрих.
– Разве кто-нибудь когда-нибудь говорил, что я испугалась? – спросила Екатерина, нахмурив брови и сжав свои тонкие, подкрашенные кармином губы.
– Однако, если это сделали анжуйцы, они заслуживают кары, матушка.
– Да, если это сделали они, но это сделали не они.
– Так кто же тогда, если не друзья моего брата?
– Это сделали не друзья вашего брата, потому что у вашего брата нет друзей.
– Но кто же тогда?
– Ваши враги, вернее, ваш враг.
– Какой враг?
– Ах, сын мой, вы прекрасно знаете, что у вас всегда был только один враг, как у вашего брата Карла всегда был только один, как у меня самой всегда был только один, все один и тот же, беспрестанно.
– Вы хотите сказать, Генрих Наваррский?
– Ну да, Генрих Наваррский.
– Его нет в Париже!
– А! Разве вы знаете, кто есть в Париже и кого в нем нет? Разве вы вообще что-нибудь знаете? Разве у вас есть глаза и уши? Разве вы окружены людьми, которые видят и слышат? Нет, все вы глухи, все вы слепы.
– Генрих Наваррский! – повторил король.
– Сын мой, при каждом разочаровании, при каждом несчастье, при каждом бедствии, которые вас постигнут и виновник которых вам останется неизвестным, не ищите, не сомневайтесь, не задавайте себе вопросов – это ни к чему. Воскликните: «Это – Генрих Наваррский!», и вы можете быть уверены, что попадете в цель… О! Этот человек!.. Этот человек!.. Он меч, подвешенный господом над домом Валуа.
– Значит, вы считаете, что я должен отменить приказ насчет анжуйцев?
– И немедленно, – воскликнула Екатерина, – не теряя ни минуты, не теряя ни секунды. Поспешите, быть может, уже слишком поздно. Бегите, отмените свой приказ! Отправляйтесь, иначе вы погибли.
И, схватив сына за руку, она с невероятной энергией и силой толкнула его к двери.
Генрих опрометью выбежал из дворца, чтобы остановить своих друзей.
Но он нашел только Шико, который сидел на камне и чертил на песке географическую карту.