bannerbannerbanner
полная версияГрафиня де Монсоро

Александр Дюма
Графиня де Монсоро

Полная версия

Глава ХL
Вечер Лиги

Народные празднества в современном Париже – это всего лишь толпа, более или менее густая, и шум, более или менее громкий. В былые времена праздники в Париже носили совсем иной характер. Любо было смотреть, как в узких улицах, у стен домов, украшенных балконами, резными балками или коньками, кишели мириады людей, как людские потоки со всех сторон стекались к одному и тому же месту. По пути парижане оглядывали друг друга, восхищались или фыркали; порой раздавался и презрительный свист, это означало, что наряд какого-то парижанина или парижанки показался согражданам чересчур уж диковинным. В былые времена одежда, оружие, язык, жесты, голос, походка – словом, все у каждого было своим и особенным; тысячи ни на кого не похожих личностей, собранные воедино, представляли собой весьма любопытное зрелище.

Таким и был Париж в восемь часов вечера того дня, когда монсеньор де Гиз, нанеся визит королю и побеседовав с герцогом Анжуйским, побудил, как он полагал, жителей славной столицы записываться в Лигу.

Толпы горожан, разодетых по-праздничному, нацепивших на себя все свое оружие, словно они шли на парад или в бой, хлынули к церквам. Вид у этих людей, влекомых одним и тем же порывом и шагавших к одной и той же цели, был одновременно и жизнерадостный и грозный, последнее особенно бросалось в глаза, когда они проходили мимо караула швейцарцев или разъезда легкой конницы. Этот независимый вид в сочетании с криками, гиканьем и похвальбой мог бы встревожить господина де Морвилье, если бы почтенный магистрат не знал своих добрых парижан: задиры и насмешники, они были не способны стать зачинщиками кровопролития, на это их должен был подвигнуть какой-нибудь мнимый друг или вызвать недальновидный враг.

На сей раз парижские улицы представляли собой зрелище более живописное, чем обычно, а шум, производимый толпой, был особенно громок, ибо множество женщин, не желая в столь великий день остаться дома, последовали за своими мужьями, и с их согласия и без оного. Некоторые матери семейств поступили и того лучше, они прихватили с собой все свое потомство, и было весьма занятно видеть малышей, как в повозку, впрягшихся в страшные мушкеты, гигантские сабли или грозные алебарды своих отцов. Парижский гамен во все времена, во все эпохи, во все века самозабвенно любил оружие. Когда он был еще не в силах поднять это оружие, он волочил его по земле, а если и на это силенок не хватало – восхищенно глазел на оружие, которое несли другие.

Время от времени какая-нибудь особенно возбужденная компания извлекала из ножен старые шпаги. Такое проявление воинственных чувств обычно происходило перед дверями дома, хозяина которого подозревали в кальвинизме. При этом дети вопили во весь голос: «Приди, святой Варфоломей-мей-мей!», а отцы кричали: «Гугенотов на костер, на костер, на костер!»

На крики сначала в оконной раме показывалось бледное лицо старой служанки или гугенотского священника в черном, затем слышался лязг засовов, задвигаемых на входной двери. Тогда буржуа, счастливый и гордый, подобно лафонтеновскому зайцу,[104] тем, что напугал еще большего труса, чем он сам, торжествующе шествовал дальше и выкрикивал под другими окнами свои шумные, но не представляющие реальной опасности угрозы, наподобие того как торговец вразнос выкликает свой товар.

Особенно большое скопление людей образовалось на улице Арбр-Сек. Она была буквально запружена народом. Густая толпа с криком и гомоном текла к ярко горящему большому фонарю, повешенному над вывеской, которую многие наши читатели вспомнят, если мы скажем, что на ней была намалевана курица, поджариваемая на вертеле, и стояла надпись: «Путеводная звезда».

На пороге этой гостиницы разглагольствовал человек в модном в те времена квадратном хлопчатобумажном колпаке, покрывавшем совершенно лысую голову. Одной рукой он потрясал обнаженной шпагой, другой – размахивал большой конторской книгой; листы ее наполовину были уже испещрены подписями.

Человек в колпаке кричал:

– Сюда, сюда, бравые католики! Входите в гостиницу «Путеводная звезда», вас ждут доброе вино и радушный прием! Сюда, сюда! Время самое подходящее. Этой ночью чистые будут отделены от нечистых, и завтра поутру мы будем знать, где доброе зерно и где плевелы. Подходите, господа! Те, кто умеет писать, подходите и сами внесите свои имена в список! Те, кто писать еще не научился, тоже подходите и доверьте расписаться за вас мне, мэтру Ла Юрьеру, либо моему помощнику, господину Крокантену.

Крокантен, юный шалопай из Перигора, одетый в белое, как Элиасен, подпоясанный шнурком, к которому с одного боку были подвешены кухонный нож и чернильница, Крокантен, говорим мы, заранее записал в свою книгу всех соседей, открыв список именем своего достойного патрона, мэтра Ла Юрьера.

– Господа, во имя мессы! – горланил что было сил хозяин гостиницы «Путеводная звезда». – Господа, во имя нашей святой веры!

– Да здравствует святая религия, господа! Да здравствует месса! Ух!..

И он задохнулся от волнения и усталости, ибо уже в течение четырех часов пребывал в восторженном состоянии. Призывы Ла Юрьера находили отклик в сердцах, охваченных не меньшим рвением, и очень многие записывались в его книгу, если они умели писать, или в книгу Крокантена, если писать они не умели. Этот успех особенно льстил Ла Юрьеру еще и потому, что соседняя церковь Сен-Жермен-л’Оксеруа была для него опасным соперником. К счастью, в ту эпоху насчитывалось такое множество правоверных католиков, что оба эти заведения – гостиница и церковь – не вредили, а помогали друг другу: те, кому не удалось пробиться в церковь, где сбор подписей шел у главного алтаря, пытались проскользнуть к подмосткам Ла Юрьера с его двойной записью, а те, кто не протолкался к подмосткам, сохраняли надежду, что в Сен-Жермен-л’Оксеруа им больше посчастливится.

Когда обе книги – и Ла Юрьера и Крокантена – были заполнены, хозяин гостиницы «Путеводная звезда» немедленно затребовал два новых реестра с тем, чтобы сбор подписей не прерывался ни на минуту; и оба зазывалы удвоили старания, гордясь, что их достижения наконец-то вознесут мэтра Ла Юрьера в глазах герцога де Гиза на недосягаемую высоту, о коей Ла Юрьер так давно мечтал.

Потоки верующих, уже расписавшихся или желающих расписаться в новых книгах Ла Юрьера, переливались из одной улицы в другую, из одного квартала в другой, когда в этом многолюдии возник высокий худой человек, который, пробивая себе дорогу щедрыми ударами локтей и пинками, вскоре добрался до книги Крокантена.

Добравшись, он взял перо из рук какого-то честного буржуа, только что поставившего свою подпись, завершенную дрожащим хвостиком, открыл чистую белую страницу и сразу всю ее измарал, начертав на ней свое имя буквами величиной в полдюйма и перечеркнув ее героическим росчерком, украшенным кляксами и закрученным, как лабиринт Дедала.[105] Затем он передал перо стоявшему за ним новому претенденту на место в рядах защитников святой веры.

– Шико, – прочел будущий лигист. – Чума побери, вот господин с превосходным почерком!

И действительно, это был Шико. Он, как мы уже слышали, не пожелал сопровождать Генриха и теперь самостоятельно поддерживал Лигу.

Запечатлев свое усердие в книге господина Крокантена, он тотчас же перешел к книге мэтра Ла Юрьера. Последний, увидев подпись Шико в книге своего подручного, пожелал иметь и в своем списке образчик столь вдохновенного росчерка и встретил гасконца если и не с распростертыми объятиями, то, во всяком случае, с раскрытой книгой. Шико принял перо от торговца шерстью с улицы Бетизи и вторично начертал свое имя с росчерком в сто раз великолепнее первого, после чего спросил у Ла Юрьера, нет ли у него третьей книги.

Ла Юрьер шуток не понимал и вне стен гостиницы терял все свое радушие. Он покосился на Шико, Шико посмотрел ему прямо в глаза. Ла Юрьер пробормотал что-то о проклятых гугенотах, Шико процедил сквозь зубы несколько слов о зазнавшихся кабатчиках, Ла Юрьер отложил свою книгу и взялся за рукоятку шпаги, Шико положил перо, готовясь, в случае необходимости, обнажить свою шпагу. По-видимому, дело явно шло к стычке, в которой владельцу гостиницы «Путеводная звезда» суждено было бы понести одни убытки, но тут Шико почувствовал, что сзади его ущипнули за локоть, и обернулся.

Перед ним стоял король, переодетый в простого буржуа, а за королем Келюс и Можирон, также переодетые. Миньоны были вооружены рапирами и, кроме того, держали на плече по аркебузе.

– Ну, ну, – сказал король, – что тут происходит? Добрые католики спорят между собой! Клянусь смертью Христовой! Вы подаете дурной пример!

– Сударь, – ответил Шико, не показывая вида, что узнал Генриха, – обращайтесь к зачинщику. Вот этот ворюга кричит, требуя, чтобы прохожие расписались в его книге, а когда они распишутся, он орет на них еще громче.

 

Внимание Ла Юрьера отвлекли новые желающие поставить свою подпись, толпа отделила Шико, короля и миньонов от заведения фанатичного лигиста, они забрались на какое-то крыльцо и, таким образом, заняли выгодную позицию.

– Какой пыл! – сказал Генрих. – Каким теплом согрета нынче наша религия на улицах моего доброго города!

– Да, государь, но зато еретикам слишком жарко, – заметил Шико, – а вашему величеству известно, что вас принимают за еретика. Взгляните-ка налево, кого вы там видите?

– О! Широкую рожу герцога Майеннского и лисью мордочку кардинала.

– Тс-с!.. Играть наверняка, государь, можно только при условии, что ты знаешь, где твои враги, а твои враги не знают, где ты.

– Значит, по-твоему, я должен чего-то опасаться?

– Э, боже милостивый! В такой толпе ни за что нельзя поручиться. У кого-нибудь в кармане завалялся раскрытый нож, и этот нож вдруг сам собой втыкается в живот соседа. Сосед испускает проклятие, ну а затем ему не остается ничего другого, как отдать душу богу. Пойдемте в другую сторону, государь.

– Меня узнали?

– Не думаю, но вас, несомненно, узнают, если вы здесь еще задержитесь.

– Да здравствует месса! Да здравствует месса! – с этими кликами людская толпа, двигающаяся со стороны рынка, хлынула, словно прилив, в улицу Арбр-Сек.

– Да здравствует герцог де Гиз! Да здравствует кардинал! Да здравствует герцог Майеннский! – отвечала ей толпа, теснившаяся у дверей Ла Юрьера, она, видимо, заметила лотарингских принцев.

– Что это за крики? – нахмурившись, сказал Генрих III.

– Эти крики доказывают, что каждый хорош на своем месте и там и должен оставаться; герцог де Гиз – на улицах, а вы – в Лувре. Идите в Лувр, государь, идите в Лувр.

– А ты пойдешь с нами?

– Я? Ну нет, сын мой, ты во мне не нуждаешься, с тобой твои обычные защитники. Вперед, Келюс! Вперед, Можирон! А я хочу посмотреть спектакль до конца. Мне он кажется любопытным, даже развлекательным.

– Куда ты пойдешь?

– Пойду расписываться в других списках. Я хочу, чтобы завтра тысяча моих автографов путешествовала по улицам Парижа. Ну вот мы и на набережной, спокойной ночи, сын мой, иди направо, а я поверну налево – каждому своя дорога. Я побегу в Сен-Мери послушать знаменитого проповедника.

– Ого! Что там еще за шум? – спросил король. – И что это за толпа бежит сюда от Нового моста?

Шико поднялся на цыпочки, но не увидел ничего, кроме кричащего, вопящего, толкающегося народа, который, по-видимому с триумфом, влачил не то человека, не то какой-то предмет.

Толпа достигла того места, где перед улицей Лавандьер набережная расширяется, и людские волны, распространившись направо и налево, расступились и вытолкнули к королю человека, он, очевидно, и был главным действующим лицом этой бурлескной сцены. Так некогда море вынесло чудовище к ногам Ипполита.[106] Виновник переполоха оказался монахом, сидевшим верхом на осле; монах ораторствовал и жестикулировал.

Осел кричал.

– Клянусь святым чревом! – воскликнул Шико, узнав и всадника и осла. – Я тебе говорил о знаменитом проповеднике, который выступает в Сен-Мери. Теперь нет надобности ходить так далеко, послушай-ка вот этого.

– Проповедник на осле? – усомнился Келюс.

– А почему нет, сын мой?

– Но ведь это Силен, – сказал Можирон.

– Который из двух проповедник? – спросил король. – Они оба кричат одновременно.

– Тот, что внизу, более громогласен, – сказал Шико, – но тот, что наверху, лучше изъясняется по-французски. Слушай, Генрих, слушай.

– Тише! – раздалось со всех сторон. – Тише!

– Тише! – рявкнул Шико, перекрыв своим голосом крики толпы.

Все замолчали. Народ окружил монаха и осла. Монах приступил к проповеди.

– Братие, – сказал он. – Париж превосходный город. Париж – гордость Французского королевства, а парижане – преумнейший народ. Недаром в песне говорится…

И монах затянул во все горло:

 
Парижанин, милый друг,
Сколько знаешь ты наук!
 

Услышав эти слова или, скорее, мелодию, осел взялся аккомпанировать. Он кричал с таким усердием и на таких высоких нотах, что заглушил голос своего хозяина.

Толпа загоготала.

– Замолчи, Панург, сейчас же замолчи, – рассердился монах, – ты возьмешь слово, когда дойдет твоя очередь, а сейчас дай мне высказаться первому.

Осел замолчал.

– Братие! – продолжал проповедник. – Земля наша есть юдоль скорби, где человек большую часть своей жизни утоляет жажду одними слезами.

– Да он пьян, мертвецки пьян! – возмущенно воскликнул король.

– Пропади он пропадом! – поддакнул Шико.

– К вам я обращаюсь, – продолжал монах, – я, такой, каким вы меня видите, как еврей, вернулся из изгнания, и уже восемь суток мы с Панургом живем только подаяниями и постом.

– А кто такой Панург? – спросил король.

– По всей видимости, настоятель его монастыря, – ответил Шико. – Но дай мне послушать, этот добряк меня трогает.

– И кто меня довел до этого, друзья мои? Ирод! Вы знаете, о каком Ироде я говорю.

– И ты знаешь, сын мой, – сказал Шико. – Я тебе объяснил анаграмму.

– Каналья!

– Кого ты имеешь в виду – меня, монаха или осла?

– Всех троих.

– Братие, – с новой силой возопил монах, – вот мой осел, которого я люблю, как ягненка. Он вам расскажет, как мы три дня добирались сюда из Вильнев-ле-Руа, чтобы нынче вечером присутствовать на великом торжестве. И в каком виде мы добрались!

 
Кошелек опустел,
Пересохла глотка.
 

Но мы с Панургом шли на все.

– Но кого, черт его побери, он зовет Панургом? – спросил Генрих, которого заинтересовало это пантагрюэлистическое имя.

– Мы пришли, – продолжал монах, – посмотреть, что здесь творится; и мы смотрим, но ничего не понимаем. Что тут творится, братие? Случаем, не свергают ли нынче Ирода? Не заточают ли нынче брата Генриха в монастырь?

– Ого! – сказал Келюс. – У меня руки чешутся продырявить эту пузатую бочку. А у тебя как, Можирон?

– Оставь, Келюс, – возразил Шико, – ты кипятишься из-за пустяков. Разве наш король сам не затворяется чуть ли не каждый день в монастыре? Поверь мне, Генрих, если тебе грозит только монастырь, то у тебя нет причин жаловаться, не правда ли, Панург?

Осел, уловив свое имя, поднял уши и ужасающе закричал.

– О, Панург! – сказал монах. – Уймите ваши страсти. Господа, – продолжал он, – я выехал из Парижа с двумя спутниками: Панургом – моим ослом, и господином Шико, дураком его величества короля. Господа, кто знает, что сталось с моим другом Шико?

Шико поморщился.

– Ах вот как! – сказал король. – Значит, это твой друг?

Келюс и Можирон дружно захохотали.

– Он прекрасен, твой друг, – продолжал король, – и в особенности внушает большое почтение. Как его зовут?

– Эта Горанфло, Генрих. Знаешь, тот милый Горанфло, о котором господин де Морвилье уже сказал тебе пару слов.

– Поджигатель из монастыря Святой Женевьевы?

– Он самый.

– Раз так, я велю его повесить.

– Невозможно.

– Почему это?

– Потому что у него нет шеи.

– Братие! – продолжал Горанфло. – Братие! Перед вами подлинный мученик. Братие, сегодня народ поднялся на защиту моего дела или, верней сказать, дела всех добрых католиков. Вы не знаете, что происходит в провинции, какую кашу заваривают гугеноты. В Лионе нам пришлось убить одного из них, заядлого подстрекателя к мятежу. До тех пор пока во Франции останется хотя бы один гугенотский выводок, добрые католики не будут знать ни минуты покоя! Истребим же гугенотов, всех до последнего. К оружию, братие, к оружию!

Множество голосов повторило: «К оружию!»

– Клянусь кровью Христовой! – сказал король. – Заткните глотку этому пьянице, иначе он нам устроит вторую Варфоломеевскую ночь.

– Подожди, подожди, – отозвался Шико.

И, взяв из рук Келюса сарбакан, он зашел за спину монаха и что было силы вытянул его по лопатке этой звонкой трубкой.

– Убивают! – завопил Горанфло.

– Ах, да это ты! – сказал Шико, высунув голову из-под руки монаха. – Как поживаешь, отец постник?

– На помощь, господин Шико, на помощь! – кричал Горанфло. – Враги святой веры хотят меня убить! Но прежде чем я умру, пусть все услышат мой голос. В огонь гугенотов! На костер Беарнца!

– Замолчишь ты, скотина?

– К дьяволу гасконцев! – продолжал Горанфло.

В эту секунду уже не сарбакан, а дубинка опустилась на его плечо, исторгнув из глотки монаха непритворный крик боли.

Удивленный Шико оглянулся, но увидел только, как мелькнула дубинка. Нанесший удар человек, на ходу покарав Горанфло, тут же затерялся в толпе.

– Ого! – сказал Шико. – Какому дьяволу вздумалось вступиться за гасконцев? Может, это мой земляк? Надо проверить. – И он устремился вслед за человеком с дубинкой, который уходил вдоль по набережной в сопровождении спутника.

Часть вторая

Глава I
Улица Феронри

У Шико были крепкие ноги, и он, конечно, не преминул бы воспользоваться этим преимуществом и догнать человека, ударившего Горанфло дубинкой, если бы поведение незнакомца и особенно его спутника не показалось шуту подозрительным и не навело его на мысль, что встреча с этими людьми таит опасность, ибо он может неожиданно узнать их, чего они, по всей видимости, отнюдь не желают. Оба беглеца явно старались поскорее затеряться в толпе, но на каждом углу оборачивались назад, дабы удостовериться в том, что их не преследуют.

Шико подумал, что он может остаться незамеченным, если пойдет впереди. Незнакомцы по улицам Монэ и Тирешап вышли на улицу Сент-Оноре; на углу этой последней Шико прибавил ходу, обогнал их и притаился в конце улицы Бурдонэ.

Дальше незнакомцы двинулись по улице Сент-Оноре, держась домов, расположенных на той стороне, где хлебный рынок; шляпы их были надвинуты на лоб по самые брови, лица – прикрыты плащами до глаз; быстрым, по-военному четким шагом они направлялись к улице Феронри, Шико продолжал идти впереди.

На углу улицы Феронри двое мужчин снова остановились, чтобы еще раз оглядеться.

К этому времени Шико успел опередить их настолько, что был уже в средней части улицы.

Здесь, перед домом, который, казалось, вот-вот развалится от ветхости, стояла карета, запряженная двумя дюжими лошадьми. Шико приблизился и увидел возницу, дремавшего на козлах, и женщину, с беспокойством, как показалось гасконцу, выглядывавшую из-за занавесок. Его осенила догадка, что карета ожидает тех двух мужчин. Он обошел ее и, под прикрытием двойной тени – от кареты и от дома, нырнул под широкую каменную скамью, служившую прилавком для торговцев зеленью, которые в те времена дважды в неделю продавали свой товар на улице Феронри.

Не успел Шико забиться под скамью, как те двое были уже возле лошадей и снова остановились, настороженно оглядываясь.

Один из них принялся расталкивать возницу и, так как тот продолжал спать крепким сном праведника, отпустил в его адрес весьма выразительное гасконское проклятие. Между тем его спутник, еще более нетерпеливый, кольнул кучера в зад острием своего кинжала.

– Эге, – сказал Шико, – значит, я не ошибся: это мои земляки. Нет ничего удивительного, что они так славно отлупили Горанфло, ведь он ругал гасконцев.

Молодая женщина, признав в мужчинах тех, кого она ждала, поспешно высунулась из-за занавесок тяжелого экипажа. Тут Шико смог разглядеть ее получше. Лет ей можно было дать около двадцати или двадцати двух. Она была очень хороша собой и чрезвычайно бледна, и, будь то днем, по легкой испарине, увлажнявшей на висках ее золотистые волосы, по обведенным синевой глазам, по матовой бледности рук, по томности ее позы нетрудно было бы заметить, что она находится во власти недомогания, истинную природу которого очень скоро выдали бы ее частые обмороки и округлившийся стан.

Но Шико из всего этого увидел только, что она молода, бледна и светловолоса.

Мужчины подошли к карете и, естественно, оказались между нею и скамьей, под которой скорчился в три погибели Шико.

Тот, что был выше ростом, взял в свои ладони белоснежную ручку, протянутую ему дамой, поставил одну ногу на подножку, положил локти на край дверцы и спросил:

 

– Ну как, моя милочка, сердечко мое, прелесть моя, как мы себя чувствуем?

Дама в ответ с печальной улыбкой покачала головой и показала ему свой флакон с солями.

– Опять обмороки, святая пятница! Как бы я сердился на вас, моя любимая, за то, что вы так расхворались, если бы сам не был виновником вашей приятной болезни.

– И какого дьявола притащили вы госпожу в Париж? – довольно грубо спросил второй мужчина. – Что за проклятие, клянусь честью! Вечно к вашему камзолу какая-нибудь юбка пристегнута.

– Э, дорогой Агриппа, – сказал тот, что заговорил первым и казался мужем или возлюбленным дамы, – ведь так тяжело разлучаться с теми, кого любишь.

И он обменялся с предметом своей любви взглядом, исполненным страстного томления.

– С ума можно сойти, слушая ваши речи, клянусь спасением души! – возмутился его спутник. – Значит, вы приехали в Париж заниматься любовью, мой милый юбочник? По мне, так и в Беарне вполне достаточно места для ваших любовных прогулок и не было нужды забираться в этот Вавилон, где сегодня вечером мы, по вашей милости, уже раз двадцать чуть-чуть не попали в беду. Возвращайтесь в Беарн, коли вам хочется амурничать возле каретных занавесочек, но здесь – клянусь смертью Христовой! – никаких интриг, кроме политических, мой господин.

При слове «господин» Шико возымел желание приподнять голову и поглядеть, но он не мог сделать этого без риска быть обнаруженным.

– Пусть себе ворчит, моя милочка, не обращайте внимания. Стоит ему прекратить свою воркотню, и он наверняка заболеет, у него начнутся, как у вас, испарины и обмороки.

– Но, святая пятница, как вы любите поговорить, – воскликнул ворчун, – уж если вам охота любезничать с госпожой, садитесь, по крайней мере, в карету, там безопаснее, на улице вас узнать могут.

– Ты прав, Агриппа, – сказал влюбленный гасконец. – Вы видите, милочка, советы у него совсем не такие скверные, как его физиономия. Дайте-ка мне местечко, прелесть моя, если вы не против, чтобы я сел возле вас, раз уж я не могу встать на колени перед вами.

– Я не только не против, государь, – ответила молодая дама, – я этого жажду всей душой.

– Государь! – прошептал Шико, невольно приподняв голову, которая крепко стукнулась о камень скамьи. – Государь! Что это она говорит?

Между тем счастливый любовник воспользовался полученным разрешением, и пол кареты заскрипел под дополнительным грузом.

Вслед за скрипом раздался звук продолжительного и нежного поцелуя.

– Клянусь смертью Христовой! – воскликнул мужчина, оставшийся на улице. – Человек и в самом деле всего лишь глупое животное.

– Пусть меня повесят, если я хоть что-нибудь в этом понимаю, – пробормотал Шико. – Но подождем. Терпение и труд все перетрут.

– О! Как я счастлив! – продолжал тот, кого назвали государем, ничуть не обеспокоенный брюзжанием своего друга, брюзжанием, к которому он, по всей видимости, давно уже привык. – Святая пятница! Сегодня прекрасный день: одни добрые парижане ненавидят меня всей душой и убили бы без малейшей жалости, другие добрые парижане делают все возможное, чтобы расчистить мне дорогу к трону, а я держу в своих объятиях милую женщину! Где мы сейчас находимся, д’Обинье? Я прикажу, когда стану королем, воздвигнуть на этом месте памятник во славу доброго гения Беарнца.

– Беа…

Шико не договорил – он набил себе вторую шишку по соседству с первой.

– Мы на улице Феронри, государь, и она тут не очень-то приятно пахнет, – ответил д’Обинье, который вечно был в дурном настроении и, когда уставал сердиться на людей, сердился на все, что придется.

– Мне кажется, – продолжал Генрих, ибо наши читатели уже, без сомнения, узнали короля Наваррского, – мне кажется, что я вижу, вижу ясно всю свою будущую жизнь: я король, я сижу на троне, сильный и могущественный, хотя, возможно, и менее любимый, чем сейчас. Мой взгляд проникает в это будущее вплоть до моего смертного часа. О моя дорогая, повторяйте мне еще и еще, что вы меня любите, ведь при звуке вашего голоса сердце мое тает!

И в приступе грусти, которая его иной раз охватывала, Беарнец с глубоким вздохом опустил голову на плечо своей возлюбленной.

– Боже мой! – испуганно воскликнула молодая женщина. – Вам дурно, государь?

– Вот-вот! Только этого недоставало, – возмутился д’Обинье, – нечего сказать, хорош солдат, хорош полководец и король, который падает в обморок!

– Нет, нет, успокойтесь, моя милочка, – сказал Генрих, – упасть в обморок возле вас было бы счастьем для меня.

– Просто не понимаю, государь, – заметил д’Обинье, – почему это вы подписываетесь «Генрих Наваррский»? Вам следовало бы подписываться «Ронсар» или «Клеман Маро».[107] Тело Христово! И как это вы ухитряетесь не ладить с госпожой Марго, ведь вы оба души не чаете в поэзии!

– Ах, д’Обинье, сделай милость, не говори мне о моей жене. Святая пятница! Ты же знаешь поговорку… Что, если мы вдруг встретимся здесь с Марго?

– Несмотря на то что она сейчас в Наварре, верно?

– Святая пятница! А я, разве я сейчас не в Наварре? Во всяком случае, разве не считается, что я там? Послушай, Агриппа, ты меня прямо в дрожь вогнал. Садись, и поехали.

– Ну нет уж, – сказал д’Обинье, – езжайте, а я пойду за вами. Я вас буду стеснять, и, что того хуже, вы будете стеснять меня.

– Тогда закрой дверцу, ты, беарнский медведь, и поступай, как тебе заблагорассудится, – ответил Генрих. – Лаварен, туда, куда ты знаешь! – обратился он затем к вознице.

Карета медленно тронулась в путь, а за ней зашагал д’Обинье, который порицал друга, но считал необходимым оберегать короля.

Отъезд Генриха Наваррского избавил Шико от ужасных опасений: не такой человек был д’Обинье, чтобы оставить в живых неосторожного, подслушавшего его откровенный разговор с Генрихом.

– Следует ли Валуа знать о том, что здесь произошло? – сказал Шико, вылезая на четвереньках из-под скамьи. – Вот в чем вопрос.

Шико потянулся, чтобы вернуть гибкость своим длинным ногам, сведенным судорогой.

– А зачем ему знать? – продолжал гасконец, рассуждая сам с собой. – Двое мужчин, которые прячутся, и беременная женщина! Нет, поистине это было бы подлостью! Я ничего не скажу. К тому же, как я полагаю, оно не так уж и важно, поскольку в конечном-то счете правлю королевством я.

И Шико, в полном одиночестве, весело подпрыгнул.

– Влюбленные – это очень мило, – продолжал он, – но д’Обинье прав: наш дорогой Генрих Наваррский влюбляется слишком часто для короля in partibus.[108] Всего год тому назад он приезжал в Париж из-за госпожи де Сов. А нынче берет с собой очаровательную крошку, предрасположенную к обморокам. Кто бы это мог быть, черт возьми? По всей вероятности – Ла Фоссез. И потом, мне кажется, что если Генрих Наваррский серьезный претендент на престол, если он, бедняга, действительно стремится к трону, то ему не мешает малость призадуматься над тем, как уничтожить своего врага Меченого, своего врага кардинала де Гиза и своего врага милейшего герцога Майеннского. Мне-то он по душе, Беарнец, и я уверен, что, рано или поздно, он доставит неприятности этому богомерзкому живодеру из Лотарингии. Решено, я ни словечком не обмолвлюсь о том, что видел и слышал.

Тут в улицу ввалилась толпа пьяных лигистов с криками:

– Да здравствует месса! Смерть Беарнцу! На костер гугенотов! В огонь еретиков!

К этому времени карета уже свернула за угол стены кладбища Невинноубиенных и скрылась в глубине улицы Сен-Дени.

– Итак, – сказал Шико, – припомним, что было: я видел кардинала де Гиза, видел герцога Майеннского, видел короля Генриха Валуа, видел короля Генриха Наваррского. В моей коллекции не хватает только принца; это – герцог Анжуйский. Так отправимся же на поиски и будем искать его, пока не обнаружим. А и в самом деле, где мой Франциск Третий, клянусь святым чревом? Я жажду лицезреть его, этого достойного монарха.

И Шико направился в сторону церкви Сен-Жермен-л’Оксеруа.

Не только Шико был занят поисками герцога Анжуйского и обеспокоен его отсутствием, Гизы также искали принца, и тоже безуспешно. Монсеньор герцог Анжуйский не был человеком, склонным к безрассудному риску, и позже мы увидим, какие опасения все еще удерживали его вдали от друзей.

На мгновение Шико показалось, что он нашел принца. Это случилось на улице Бетизи. У дверей винной лавки собралась большая толпа, и в ней Шико увидел господина Монсоро и Меченого.

– Добро! – сказал он. – Вот прилипалы. Акула должна быть где-нибудь поблизости.

Шико ошибался. Господин де Монсоро и Меченый были заняты тем, что у дверей переполненного пьяницами кабачка усердно потчевали вином некоего оратора, подогревая таким способом его косноязычное красноречие.

Оратором этим был мертвецки пьяный Горанфло. Монах повествовал о своем путешествии в Лион и о поединке в гостинице с одним из мерзопакостных приспешников Кальвина.

Господин де Гиз слушал этот рассказ с самым неослабным вниманием, улавливая в нем какую-то связь с молчанием Николя Давида.

Улица Бетизи была забита народом. К круглой коновязи, в ту эпоху весьма обычной для большинства улиц, были привязаны кони многих дворян-лигистов. Шико остановился возле толпы, окружившей коновязь, и навострил уши.

Горанфло, разгоряченный, разбушевавшийся, без конца сползавший с седла то в одну, то в другую сторону, уже раз грохнувшийся на землю со своей живой кафедры и снова, с грехом пополам, водворенный на спину Панурга, лепетал что-то несвязное, но, к несчастью, все же еще лепетал и поэтому оставался жертвой настойчивых домогательств герцога и коварных вопросов господина де Монсоро, которые вытягивали из него обрывки признаний и клочья фраз.

Эта исповедь встревожила Шико совсем на иной лад, чем присутствие в Париже короля Наваррского. Он чувствовал, что приближается момент, когда Горанфло произнесет его имя, которое может озарить мрачным светом всю тайну. Гасконец не стал терять времени. Он где отвязал, а где и перерезал поводья лошадей, ластившихся друг к другу у коновязи, и, отвесив парочку крепких ударов ремнем, погнал их в самую гущу толпы, которая при виде скачущих с отчаянным ржанием животных раздалась и бросилась врассыпную.

104…подобно лафонтеновскому зайцу … – Имеется в виду басня французского поэта и баснописца Жана Лафонтена (1621–1695) «Заяц и лягушка».
105…закрученным, как лабиринт Дедала. – Лабиринт Дедала – огромное и чрезвычайно запутанное помещение, которое, как рассказывает миф, легендарный греческий строитель и художник Дедал построил для критского царя Миноса. В Лабиринте Минос держал огромного свирепого человеко-быка Минотавра, пожиравшего людей. Афинский герой Тесей одолел и убил Минотавра.
106Так некогда море вынесло чудовище к ногам Ипполита. – По греческим преданиям, Ипполит, сын Тесея, отверг любовь своей мачехи Федры. Желая отомстить Ипполиту, Федра навлекла на него гнев бога морей Посейдона: он послал чудовищного быка, напугавшего коней Ипполита, которые сбросили юношу на скалы.
107Клеман Маро (1496–1544) – наиболее значительный французский поэт начала XVI в. Состоял при дворе Франциска I.
108Стран, населенных язычниками (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58 
Рейтинг@Mail.ru