bannerbannerbanner
Сказка моей жизни

Ганс Христиан Андерсен
Сказка моей жизни

Полная версия

Я пробыл в Лондоне еще несколько дней; мне ведь почти еще ничего не удалось видеть здесь, кроме «high life» и некоторых из замечательнейших людей страны. Картинные галереи, музеи и т. п. были мне еще совсем незнакомы; я не удосужился даже побывать в знаменитом туннеле, и вот я решил проехаться по нему. Мне посоветовали отправиться на одном из маленьких пароходов, снующих по Темзе в пределах столицы, но в назначенное утро я почувствовал себя так плохо, что отказался от поездки и, пожалуй, этим спас себе жизнь. Как раз в тот же день и час, когда я должен был сесть на какой-нибудь из этих маленьких пароходов, один из них, «Criquet», взорвало, причем погибло до ста человек. Весть об этом несчастье мигом облетела весь Лондон, и, хотя совсем неизвестно было, сел ли бы я как раз на этот пароход, одна возможность этого так сильно на меня подействовала, что мною овладело глубоко серьезное настроение, и я возблагодарил Бога за то болезненное состояние, которое помешало мне отправиться в путь.

Весь высший свет уже покинул Лондон, опера закрылась, и большинство из моих здешних знакомых разъехалось на купанья или отправилось на континент. Я соскучился по Дании, по оставленным мною там дорогим друзьям и собрался домой, но еще до отъезда туда я принял приглашение моего английского издателя Бентли, провести несколько дней у него в «Seven Oaks». Дни эти прошли, как сплошной праздник; я скоро почувствовал себя как дома среди этой прекрасной, чисто староанглийской семейной жизни, окруженный всем тем комфортом и удобством, какие только в состоянии были доставить мне богатые и радушные хозяева.

Как ни тяжело отразилось на моем здоровье изнурительное пребывание в Лондоне и Шотландии, это нисколько не помешало мне смотреть на проведенное мной там время как на лучшие дни моей жизни. Я, как писатель, удостоился здесь таких почестей, что, как ни чувствовал себя утомленным физически, все-таки не мог без глубокой грусти расстаться с многочисленными здешними моими друзьями, которые доставили мне столько радостей. Бог весть ведь когда еще суждено нам было свидеться вновь!

К числу этих друзей принадлежал и Диккенс. Он, после нашей встречи у леди Блессингтон, отыскал меня, но не застал дома, и мы так больше и не встретились на этот раз в Лондоне. Но я получил здесь от него несколько писем и все его сочинения в прекрасном иллюстрированном издании. На каждом томе было написано: «Hans Christian Andersen from his friend and admirer Charles Dickens» («Хансу Кристиану Андерсену от его друга и почитателя Чарльза Диккенса»). Мне передавали, что он с женой и детьми находится на морских купаньях, где-то близ канала, но где именно, никто не мог сказать. Я намеревался отправиться домой через Рамсгет и через Остенде и в надежде, что письмо на имя Диккенса во всяком случае дойдет до него, написал ему, что в такой-то день и час приеду в Рамсгет и остановлюсь в таком-то отеле, – так не пришлет ли он туда своего адреса: если окажется, что он живет недалеко оттуда, я посещу его.

Приехав в отель «Royal Oaks», я нашел там письмо от Диккенса. Он жил приблизительно в одной миле от города, в Бродстере, и в письме говорилось, что он и жена его ожидают меня к обеду. Я взял экипаж и поехал в маленький городок, расположенный на самом берегу моря. Семья Диккенса занимала весь небольшой, но очень хорошенький и уютный домик. Приняли меня как нельзя радушнее. Мне так понравилась их домашняя обстановка, что я долго не обращал внимания на прекрасный вид, открывавшийся из окон столовой, где мы сидели. Окна выходили на канал и на море. Был как раз отлив. Вода быстро сбегала и обнажала песчаную отмель; на маяке заблестел огонь. Беседа шла о Дании и датской литературе, о Германии и немецком языке, которому Диккенс собирался учиться. Какой-то итальянец-шарманщик, случайно проходивший мимо, остановился под окном и играл нам, пока мы обедали. Диккенс заговорил с ним по-итальянски, и тот, услышав родной язык, весь просиял от счастья.

После обеда в столовую явились дети. «У нас их полон дом!» – сказал Диккенс; явилось их не меньше пяти; шестого не было дома. Дети поцеловались со мной, а самый младший сперва поцеловал свою ладонь, а потом протянул ручонку мне. К кофе пришла гостья, молодая дама, моя почитательница, как сказал мне Диккенс. Ей заранее обещали пригласить ее, когда я буду у них. Вечер пролетел незаметно. Мистрис Диккенс, казавшаяся ровесницей своего мужа, была полная дама с удивительно добрым лицом, сразу внушавшим к себе доверие. Она была в восторге от Йенни Линд, и ей очень хотелось получить автограф певицы. Но как его добыть! У меня было с собой письмецо от Йенни Линд, в котором она поздравляла меня с приездом в Лондон и сообщала мне свой адрес, я и подарил его госпоже Диккенс. Расстались мы поздним вечером. Диккенс обещал писать мне в Данию.

Но нам суждено было увидаться еще раз до моего отъезда из Англии. Прибыв на другое утро на пароходную пристань, я был поражен, увидев здесь Диккенса. «Мне хотелось еще раз пожелать вам доброго пути!» – сказал он, проводил меня на пароход и оставался там, пока не подали сигнал к отплытию. Мы крепко пожали друг другу руки; он так ласково смотрел на меня своими умными добрыми глазами, и, когда пароход отошел, я увидел, что он стоит на самом краю маяка, такой смелый, моложавый, красивый, и машет мне шляпой! Итак, последнее «прости» с гостеприимных берегов Англии послал мне Диккенс.

Я вышел на берег в Остенде, и первые лица, попавшиеся мне навстречу, были король с королевой. Первый мой поклон на континенте относился к ним, и они приветливо ответили мне на него. В тот же день я приехал по железной дороге в Гент. Здесь, когда я дожидался утром на вокзале кёльнского поезда, ко мне начали подходить и знакомиться со мной разные пассажиры, прибывшие к тому же поезду. Все узнали меня по портрету. В числе их было и одно английское семейство. Одна из дам, оказавшаяся писательницей, подошла ко мне и сказала, что несколько раз видела меня в Лондоне в обществе, но не могла познакомиться со мной – я всегда бывал окружен толпой! Она обращалась к графу Ревентлау с просьбою представить ее мне, но он ответил: «Вы видите – разве я могу?» Я рассмеялся; немудрено, что оно так и случилось; я ведь был в то время в такой моде у англичан! Зато теперь я весь был к ее услугам. Она произвела на меня впечатление очень простой, естественной и милой особы. В разговоре она называла меня счастливцем, ссылаясь на мою славу. «А что в ней! – сказал я и прибавил: – Да и надолго ли ее хватит! Но, конечно, меня очень порадовал такой прием. Одно только: боязно, что не удержишься на такой высоте!» В Германии, куда уже проникли известия о приеме, оказанном мне в Англии, меня также ожидали всевозможные знаки внимания. В Гамбурге я встретил некоторых своих соотечественников и соотечественниц. «Господи! Андерсен! И вы здесь! – услышал я приветствия. – Вот бы видели вы, как прошелся насчет вашего пребывания в Англии «Корсар»! Вас там изобразили в лавровом венке и с мешками денег! Умора!»

Я вернулся в Копенгаген. Просидев дома несколько часов, я подошел к окну и стал глядеть на улицу. Мимо проходили два прилично одетых господина. Они увидели меня, остановились, засмеялись, и один, указывая на окно, сказал так громко, что я расслышал каждое слово: «Взгляни-ка, вон он, наш знаменитый заграничный орангутанг!» Это было грубо, жестоко! Удар был нанесен в самое сердце! Этого не забудешь!

Но нашлись у меня, конечно, и добрые друзья, которые искренне радовались тому, что я, а в моем лице и весь датский народ, удостоился таких почестей в гостеприимной Голландии и в Англии. Один из наших уже немолодых писателей приветливо протянул мне руку и чистосердечно сказал: «Я еще не читал как следует ваших произведений, но теперь прочту. О вас говорили много нехорошего, ставили вас очень низко, но в вас есть что-то такое, должно быть, куда большее, нежели находят в вас земляки. Вас бы не чествовали так в Англии, будь вы заурядным человеком! Я откровенно признаюсь вам, что совершенно переменил о вас мнение!»

Совсем другое услышал я от одного из моих ближайших друзей, повторившего мне то же самое и в письме. Он послал в одну из крупных газетных редакций несколько лондонских газет с описаниями лестного приема, оказанного мне в Лондоне; в них также с похвалами отзывались об «True story of my life». Но редактор не захотел воспользоваться этими известиями, заявив: «Люди подумают, что Андерсена там морочили!» Сам он не верил, что я мог удостоиться таких почестей всерьез, и знал, что так же отнесется к подобному известию и масса моих земляков.

В одной из газет появилась затем заметка, в которой говорилось, что средства на поездку были отпущены мне из казны, чем, дескать, и можно объяснить мои ежегодные путешествия. Я рассказал об этом королю Кристиану VIII. «Вы поступили, как немногие поступили бы на вашем месте! – сказал он мне на это. – Вы сами отказались от предложенной вам субсидии! К вам несправедливы здесь! Не знают вас!»

Первый же выпуск сказок, вышедший после моего возвращения из этой поездки, я послал в Англию, и он вышел там к Рождеству, как «мой рождественский привет английским моим друзьям». Книжка была посвящена Чарльзу Диккенсу, и в посвящении говорилось:

«Я опять сижу в своей маленькой комнатке на родине, но мысли мои ежедневно несутся в милую Англию, где несколько месяцев тому назад друзья сумели превратить для меня действительность в чудную сказку! Я занят большим трудом, но эти пять маленьких историй создались у меня как-то между делом, проглянули на свет Божий, как неожиданно проглядывают иногда в лесу цветочки. И эти первые цветочки, распустившиеся в моем садике, мне хочется отослать в Англию как рождественский подарок. Вот я и присылаю их Вам, мой дорогой, благородный друг Чарльз Диккенс! Я полюбил Вас, еще читая Ваши творения, и полюбил еще сильнее, познакомившись с Вами лично. Вы последний пожали мне руку на берегу Англии, Вы последний крикнули мне оттуда «прости», так как же мне теперь, вернувшись в Данию, не послать Вам первого приветствия! Примите же это искреннее приветствие сердечно любящего вас

 

Ханса Кристиана Андерсена».

Копенгаген. 6 декабря 1847 г.

Маленькая книжка была принята в Англии очень сочувственно и вызвала самые лестные похвалы, но больше всего обрадовало меня, осветило мне душу, как солнечным лучом, письмо Диккенса. Письмо это, в котором высказалось его доброе сердце и его любовь ко мне, – одно из лучших моих сокровищ. Я уже показывал многие из других моих сокровищ, так почему же не показать и этого? Диккенс не перетолкует этого в дурную сторону.

«Тысячу раз благодарю вас, дорогой Андерсен, за Вашу дружескую и дорогую для меня память обо мне. Я горжусь ею, это такая честь для меня, и я не могу высказать, как высоко я ценю подобный знак сердечного расположения ко мне со стороны человека, обладающего таким поэтическим гением, как Вы.

Ваша книжка придала нашему рождественскому празднику особую прелесть. Все мы от нее в восторге. Мальчик, старик и оловянный солдатик пользуются особенным моим расположением. Я перечел эту сказку несколько раз и все с тем же бесконечным удовольствием.

Несколько дней тому назад я был в Эдинбурге, где я видел нескольких из Ваших друзей, которые много говорили о Вас. Приезжайте опять в Англию – скорее! Но прежде всего не переставайте писать – ни одна из Ваших мыслей не должна пропасть для нас. Мы слишком дорожим ими за их правду, простоту и красоту, чтобы позволить Вам оставить их про себя.

Мы давно уже перебрались с морского берега, где я простился с Вами, в собственное гнездышко. Жена моя просит передать Вам ее сердечный привет, то же и ее сестра, то же и все наши дети. И так как у всех у нас одно желание, то и примите всю сумму в сердечном привете Вашего преданного друга и почитателя

Чарльза Диккенса».

Около этого же Рождества вышел на датском и немецком языке мой «Агасфер». Еще несколько лет тому назад, когда я носился с идеей этого труда, у меня произошел по поводу его такой разговор с Эленшлегером. «Что такое? – сказал он мне. – Говорят, вы пишете мировую драму, историческую драму всех времен? Не понимаю!» Я развил ему свою идею. «В какой же форме удастся вам сладить с этой идеей?» – спросил он. «В смешанной лирическо-эпическо-драматической; стихи будут чередоваться с прозой!» – «Это невозможно! – с горячностью воскликнул великий поэт. – Я тоже имею понятие о творчестве! Существуют известные формы, известные границы, и их надо уважать! Зелень сама по себе, а жженый уголь сам по себе! Да вот, что вы ответите мне на это?» – «Ответить-то я могу! – сказал я весело, шаловливый бесенок так и нашептывал мне шутливый ответ. – Ответить-то я могу, да боюсь, что вы рассердитесь на мой ответ!» – «Ей-богу, нет!» – сказал он. «Ну, так и быть! Я хочу только доказать, что у меня в самом деле есть что ответить. Буду держаться ваших же слов. Зелень сама по себе, жженый уголь сам по себе. Вы это говорите аллегорически – жженый уголь сам по себе! Но вы могли бы идти и дальше, сказать то же и про серу и про селитру, но вот является человек, смешивает все три вещества вместе – и выдуман порох!» – «Андерсен! Как это можно! Выдумать порох!.. Вы хороший человек, но и впрямь, как все говорят, чересчур тщеславны!» – «Да разве это не в духе ремесла?» – подсказал мне опять лукавый бесенок. «Ремесла! Ремесла!» – озадаченно повторял милый, дорогой поэт, совершенно не понявший меня на этот раз.

По выходе «Агасфера» в свет Эленшлегер прочел его и согласно моему желанию узнать, не переменил ли он своего прежнего мнения, написал мне милое и откровенное письмо, в котором чистосердечно признавался, что «Агасфер» ему не нравится. Его слова навсегда, я думаю, сохранят интерес для потомства, и так как, кроме того, многие, пожалуй, разделяли тогда его мнение об «Агасфере», то я и не хочу скрыть его отзыва. Вот он.

«Дорогой Андерсен!

Я всегда признавал и ценил Ваш талант наивно, оригинально и остроумно рассказывать сказки, а также описывать окружающую Вас природу и людей, как мы это видим в Ваших романах и путевых очерках. Радовался я проявлениям Вашего таланта и в области драматической поэзии, когда Вы создали, например, «Мулата», хотя сюжет и драматические положения этой пьесы и не принадлежат Вам; принадлежащие собственно Вам красоты чисто лирического характера. Но уже несколько лет тому назад, когда Вы читали мне отрывки из «Агасфера», я откровенно высказал Вам, что ни замысел, ни форма мне не по душе. И вот Вы все-таки были неприятно поражены, когда я в последнюю нашу беседу повторил Вам то же самое, хотя прочел тогда еще не все произведение. Теперь я внимательно прочел его все до конца и все-таки не могу переменить своего мнения. Поэма эта производит неприятное, сбивчивое впечатление, – простите за откровенность! Вы желали, чтобы я высказал Вам свое мнение, и я принужден высказать его Вам откровенно, не желая прикрываться вежливыми фразами. Насколько я понимаю сущность драматического творчества, на «Агасфере» нельзя построить драму; недаром от этого отказался Гёте. Эта сказочная, причудливая легенда еще годится, пожалуй, для юмористического произведения, для сказки. «Агасфер» башмачник и должен бы был остаться башмачником, но он был слишком высокомерен, не хотел верить в то, чего не понимал. Превращение же его в отвлеченное понятие философской поэзии не поможет делу; из него никогда не может выйти героя истинно поэтического творения, а драмы – и подавно. Для драмы прежде всего требуется сжатое, законченное и легкообозреваемое действие, выражающееся в развитии различных характеров. А этого-то и нет в Вашем произведении, Ваш «Агасфер» проходит через всю драму как пассивный зритель. Да и другие лица так же пассивны; все произведение состоит из лирических афоризмов, отрывков, местами рассказа, без особенной связи.

Претензии автора, по-моему, не оправдываются самым выполнением задачи. Претендует он ни более ни менее как нарисовать весь ход всемирной истории от времен Христа до наших дней. Кто основательно изучал историю, с ее огромными аренами и великими характерами, не может увлекаться чтением этих лирических афоризмов, вложенных иногда даже в уста домовым, ласточкам, соловьям, морским девам и проч. Разумеется, в Вашем произведении попадаются время от времени и прекрасные лирические или эпические места; таковы, например, описания гладиаторов, гуннов, дикарей, но этого еще мало. Я пока касался лишь формы и замысла Вашей поэмы. Что же касается проявленного в ней творческого вдохновения, то ему недостает глубины и блеска, характеризующих истинно великое произведение. В целом оно похоже на сновидение. Свойственная автору особая любовь к сказочному элементу проглядывает и здесь: все картины похожи на какие-то сказочные, фантастические мечты. Гений истории не выступает здесь со своими великими контрастами; мысль не проступает достаточно ярко; картины не довольно новы и оригинальны. Ничто не трогает сердца. Напротив, Варавва возмущает своим возвеличением после совершенного им преступления.

Итак, вот Вам мое мнение! Может быть, я ошибаюсь, но я честно высказываю его, не желая поступиться им из вежливости или лести!

Простите же, если я невольно огорчил Вас, и будьте уверены, что вообще я уважаю и признаю Ваш истинный и самобытный поэтически гений!

Ваш преданный А. Эленшлегер.

23 декабря 1847 г.».

В этом письме много правды и верных взглядов, но все же я смотрю на «Агасфера» иначе, нежели смотрел на него наш великий поэт. Я не называл своего произведения «драмой»; в нем нет и не может быть ни драматического развития характеров, ни драматического действия. «Агасфер» – поэма, в которой в разнообразных формах проводится идея: человечество отталкивает божественное, но все же идет вперед к совершенству. Я хотел выразить эту идею коротко, ясно, полно и думал достичь этого именно смешанною формой. Горные вершины исторических событий служили мне обстановкой. Это произведение нельзя сопоставлять с драматическими произведениями Скриба или с эпосом Мильтона. Отрывочность произведения – своего рода мозаика, которая образует цельную картину. О каждом строении можно сказать: оно все из отдельных кирпичей, и каждый кирпич можно взять сам по себе, но так ведь не приходится смотреть на них; мы рассматриваем все в связи, в той совокупности, которую они составляют.

В последние годы, впрочем, стали раздаваться голоса, более согласующиеся с теми надеждами, которые я возлагал и все еще возлагаю на это произведение; как бы то ни было, оно отмечает известный шаг вперед в авторской моей деятельности.

Первым и почти единственным лицом, сразу высказавшимся в пользу «Агасфера», был историк Людвиг Мюллер. Он смотрел на моего «Агасфера» и на мои «Сказки» как на произведения, обусловливавшие мое значение в датской литературе.

За границей мне было дано такое же удовлетворение. В «Bildersaal der Weltliteratur», где помещаются избранные отрывки из лирической и драматической поэзии всех времен и народов, начиная с индийских поэм, еврейских псалмов и арабских народных сказаний до песен трубадуров и произведений современных поэтов, в отделе «Скандинавия», кроме сцен из «Гакона Ярла» Эленшлегера, «Дочери короля Рене» Герца, «Тиверия» Гауха, были помещены и сцены из моего «Агасфера».

У нас на родине, как раз когда я кончал эту главу, то есть восемь лет спустя после появления «Агасфера», в «Датском ежемесячнике» появилась подробная и сочувственная рецензия на «Собрание сочинений», в которой было обращено особое внимание и на «Агасфера», доказывавшего, по мнению критика, что я как поэт сделал шаг вперед.

XIV

Наступил 1848 год, знаменательный год, год потрясающих событий, когда бушующие волны времени залили кровью и наше отечество.

Уже в начале января король Кристиан VIII серьезно заболел. В последний раз я виделся с ним вечером, когда был приглашен во дворец к вечернему чаю. В пригласительной записке меня просили также захватить с собой что-нибудь для чтения. Кроме самого короля, я нашел в комнате только королеву да дежурных даму и кавалера. Король ласково приветствовал меня, но вставать уже не мог и весь вечер лежал на диване. Я прочел вслух несколько глав из не законченного еще тогда романа «Две баронессы» и две-три сказки. Король был очень оживлен, смеялся и весело разговаривал. Когда я уходил, он дружески кивнул мне со своего ложа головой, а последние слова его были: «Мы скоро увидимся!»

Но этому уже не суждено было сбыться. Он сильно занемог. Я был очень встревожен, приходил в ужас от мысли лишиться его и ежедневно ходил в Амалиенборгский дворец справляться о здоровье короля. Скоро стало известно, что болезнь его смертельна. Огорченный и расстроенный, пришел я с этим известием к Эленшлегеру, который, странное дело, и не знал даже, что король опасно болен. Видя, как я огорчен, он сам заплакал. Он ведь сердечно был привязан к королю. На следующее утро я встретил Эленшлегера на дворцовой лестнице. Он выходил из передней весь бледный, опираясь на Кристиани, и, не говоря ни слова, пожал мне мимоходом руку. Глаза его были полны слез. Я узнал, что уже не было никакой надежды на выздоровление короля. 20 января я несколько раз подходил ко дворцу, стоял на снегу посреди площади и смотрел на окна покоев, где умирал мой король. Вечером, в десять с четвертью, он опочил. На следующее утро народ толпился перед дворцом, где лежало тело Кристиана VIII. Я пошел домой и дал волю слезам, искренне оплакивая горячо любимого короля.

В этом грустном настроении у меня вылилось на бумагу несколько строф, в которых говорилось о нем, «умевшем ценить все достойное»! Эти строки и приводили потом в укор мне – под достойным я подразумевал, конечно, себя!

Весь Копенгаген был в волнении, наступали новые времена, новые порядки. 28 января была провозглашена конституция.

В то время революция широкой волной прокатилась по государствам Европы. Луи-Филипп с семьей покинул Францию; мощные волны возмущения достигли и городов Германии. У нас же знали о всех этих движениях лишь из газет. Только наше государство представляло еще очаг мира! Только у нас еще можно было дышать свободно, интересоваться искусствами, театром, думать о прекрасном.

Но миру не суждено было продлиться. Волны добрались-таки и до нас. В Голштинии вспыхнул мятеж. Слух об этом поразил Данию как громом, все взволновалось. Начались вооружения и на суше и на море. Всякий спешил помочь отечеству по мере сил своих. Один из наших почтенных государственных деятелей зашел раз ко мне и сказал, что я бы хорошо сделал, если бы выяснил положение Дании в статье и послал ее в редакцию какого-нибудь органа английской прессы, которая меня знала и ценила. Я сейчас же написал Йердану, редактору «Literary Gazette», письмо, в котором обрисовал положение и общественное настроение Дании, и оно тотчас же было напечатано.

 

Копенгаген, 13 апреля 1848 г.

«Дорогой друг!

Всего несколько недель, как я не писал Вам, но за это время совершилось столько событий, как будто прошли целые годы. Я никогда не занимался политикой: у поэта – своя миссия. Но теперь, когда все страны пришли в волнение, когда самая почва дрожит под ногами, приходится заговорить и поэту. Вы знаете, что делается теперь у нас в Дании; у нас война! Войну эту ведет весь датский народ; и знатные, и простолюдины одинаково воодушевлены сознанием правоты своего дела и добровольно становятся в ряды войска. Вот об этом-то подъеме народного духа, об энтузиазме, охватившем всю Данию, я и хочу Вам рассказать кое-что.

Много лет уже предводители разных партий в Шлезвиг-Голштинии выставляли нас в немецких газетах в самом фальшивом свете перед честным немецким народом. Затем принц Нор овладел Ренсборгом под тем предлогом, что будто бы действует в интересах самого короля Дании, лишенного свободы. Это вконец возмутило датский народ, и он поднялся как один человек. Все мелочи ежедневной жизни исчезают за проявлениями великих благородных черт характера отдельных личностей. Все в движении, но порядок и единство сохраняются. Пожертвования на военные надобности стекаются со всех сторон, из всех классов общества; даже бедные подмастерья и служанки несут свои лепты. Прослышали о недостатке лошадей для армии, и в несколько дней их понавели изо всех городов и деревень столько, что военный министр принужден был объявить о миновании надобности в них. Все женщины заняты щипаньем корпии; школьники старших классов набивают патроны; все способные носить оружие упражняются в обращении с ним. Молодые графы и бароны наравне с простолюдинами становятся в ряды солдат, и проявления такой всеобщей любви к отечеству и готовности защищать его не могут, конечно, не воодушевлять и не подкреплять мужество солдат.

В числе других добровольцев явился также сын наместника Норвегии, молодой человек, принадлежащий к одной из знатнейших фамилий Севера. Он жил у нас в Дании этой зимой и, увлеченный симпатией к нашему правому делу, пожелал принять участие в войне, но в качестве иностранца не мог быть принят. Тогда он сейчас же купил себе в Дании усадьбу и, уже в качестве датского гражданина, надел солдатскую куртку и вступил рядовым в один из выступивших на поле действий батальонов, решившись жить на солдатский паек, чтобы во всем делить жребий сотоварищей. И так поступает масса датчан из всех сословий: и помещики, и студенты, и богатые, и бедные – все идут на войну, да еще с песнями, с ликованием, словно на пир! Король наш сам находится в главной квартире действующей армии. Лейб-гвардия короля отправилась за ним. Часть ее составляли голштинцы; им было предложено выйти из ее состава, чтобы не сражаться против своих соотечественников, но все они до единого просили, как милости, позволения остаться на своем посту и идти на войну наравне со всеми, что им и разрешили.

До сих пор Господь, видимо, на нашей стороне; надеемся, так будет и впредь. Войска наши победным маршем идут вперед; остров Альс взят, города Фленсборг и Шлезвиг – тоже. Мы стоим уже у голштинской границы; взято больше тысячи пленных; большинство из них приведены сюда, в Копенгаген. Все они глубоко возмущены поведением принца Нора, который, несмотря на свое обещание не щадить наравне с ними своего живота, оставил их при первом же сражении, когда датчане ворвались во Фленсборг.

В наше время в государствах свирепствует буря перемен, но над ними стоит Единый неизменный Бог, и Он справедлив! Он за Данию, которая добивается лишь восстановления своих попранных прав. И они будут, должны быть восстановлены; сила народов и государств – в правде.

«Нациям их права, всему доброму и полезному – преуспеяние!» – вот что должно быть лозунгом Европы; он поможет мне с верой глядеть в будущее. Немцы – честный, любящий истину народ; они поймут наконец настоящее положение дел, и злоба их превратится в уважение и дружбу. Дай Бог, чтобы это время пришло поскорее! Пусть народы скорее узрят светлый лик Божий!

Ханс Кристиан Андерсен».

Это письмо было одним из немногих посланных из Дании, которые были перепечатаны в нескольких иностранных газетах.

Мало кто в продолжение всей этой постигшей нас войны мог болеть душой больше меня. Я в это время чувствовал сильнее, чем когда-либо, как крепко я привязан к своему отечеству; я бы охотно сам стал в ряды войска и с радостью пожертвовал своей жизнью ради победы и мира, но в то же время мне так живо вспоминалось все хорошее, чем я был обязан Германии, то признание, которого удостоился там мой талант, те отдельные лица, которых я так любил, которым был так благодарен, и – я страдал несказанно! И когда кто-нибудь в горькую минуту, в порыве нервного озлобления, еще попрекал меня именно этими моими отношениями к Германии, я прямо приходил в отчаяние. Примеров приводить не стану; лучше предать все горькое с того времени забвению, чтобы не растравлять раны обоих родственных народов. В ту горькую пору Эрстед опять явился моим утешителем, пророчившим мне светлое будущее, которое и настало.

Датчан поддерживала взаимная любовь, готовность стоять друг за друга. Большинство из моих молодых друзей поступили в добровольцы; между ними были Вальдемар Древсен и барон Генрик Стампе. Эрстед также был глубоко взволнован текущими событиями и поместил в одной из газет три своих стихотворения: «Война», «Победа» и «Мир».

В прежнее время надеть красную куртку солдата считалось последним делом; теперь же она вдруг вошла в честь и славу; под руку с солдатами в красных куртках расхаживали барыни в шелку и бархате. Одним из первых аристократов, которого я увидел в солдатском наряде, был Лёвенскьольд, сын наместника Норвегии, а затем – граф Адам Кнут, который только еще недавно был конфирмован. Бедный юноша лишился на войне ноги, Лёвенскьольд был убит, художник Лундбю тоже.

Воодушевление молодежи трогало меня до слез, и, услыхав однажды насмешливый рассказ о том, как эти молодые аристократы, щеголявшие прежде в лайковых перчатках, окапывались и рыли траншеи красными, покрытыми волдырями руками, я воскликнул: «Я бы поцеловал у них эти руки!» Почти ежедневно выступали в поход новые толпы молодежи; раз я проводил одного друга и, вернувшись домой, написал песню: «Не в силах я медлить… Бежит мой покой». Песня эта скоро была на устах у всех, найдя себе отзвук во всех сердцах.

«Пасхальный колокол зазвонил» – наступил несчастный для нас день Пасхи, когда неприятель разбил нас; во всей стране воцарилась скорбь, но мужество наше не было сломлено, мы напрягли все свои силы, сплотились еще теснее и в великом и в малом.

Пруссаки вступили в Ютландию, наши войска стянулись к Альсу. В середине мая я поехал на Фионию и нашел Глоруп переполненным народом. Главная квартира была в Оденсе; в Глорупе стояло сорок солдат и несколько офицеров. Старый граф обращался с солдатами из добровольцев как с офицерами, и они ежедневно обедали за его столом.

Пруссаки ворвались в Ютландию; они требовали четыре миллиона контрибуции; скоро прошли слухи о новой битве. Вся надежда была на Швецию, которая обещала прийти нам на помощь. Шведы должны были высадиться в Нюборге, где им готовили торжественную встречу. В Глоруп прибыли на постой шестнадцать шведских офицеров с их денщиками, затем двадцать музыкантов и унтер-офицеров. Среди шведов находились четверо, которых должен был выставить сам герцог Августенборгский, или, вернее, его поместье в Швеции, против самого же герцога.

Шведов встретили восторженно. Характерную и прекрасную горячность выказала ключница в Глорупе, старая девица Ибсен. Немало ей было хлопот с находившейся в Глорупе на постое массой людей. «Надо поместить их на ночь на гумне!» – сказали ей. «Что ж они будут валяться на гумне на соломе! – сказала она. – Нет, надо им устроить постели! Они пришли спасать нас, да не дать им постелей!» И она велела рубить и пилить, и скоро из разных досок и дверей были наскоро сколочены кровати, которые расставили в десяти-двенадцати комнатах. Нашлись и перины, и подушки, правда, грубые, но зато на всех постелях в ее «казармах», как называла их добрая старушка, белели чистые простыни.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru