6 января я опять уже находился в Копенгагене. Это был день рождения «отца» Коллина, день, чтимый не одним мною, но и многими, кому он помог выбиться на дорогу.
Всю же весну и лето я опять провел в разъездах. Меня увлекала мечта еще раз побывать в Риме и провести зиму в Италии. Отправился я через Германию. В Мюнхене ждали меня добрые друзья мои. Опять провел я несколько незабвенных чудных часов у художника Каульбаха. В его доме дышалось так легко, всякий чувствовал себя так уютно, и у него собирались многие из мюнхенских светил науки и искусств, как то: Либих, Зибольдт, Гейбель, Кобелль.
Король Макс и его супруга приняли меня по обыкновению очень милостиво, и мне вообще нелегко было расстаться с городом искусств и дорогими моими друзьями.
Из Мюнхена я через Линдау перебрался в Швейцарию, в городок часовщиков Locle, где я в 1833 году написал свою поэму «Агнета и водяной». В то время путешествие по этой местности было сопряжено с большими затруднениями; сколько часов приходилось тащиться в дилижансе, теперь же поезд живо доставил меня, куда следовало. В Locle жил мой земляк и друг Юлий Юргенсен, часовых дел мастер; изделия его ежегодно сбывались в огромном количестве в Америку. Старший сын Юргенсена был, как и младший брат его, деятельным помощником отца, но обладал также порядочным литературным талантом. Некоторые французские переводы моих сочинений признавались неудачными, и мой молодой друг желал попытаться дать лучшие. Он и принялся за работу под моим наблюдением, и я при этом имел случай убедиться, к своему изумлению, насколько датский язык богаче французского выражениями для передачи различных оттенков чувств и настроения. Последний часто дает лишь одно выражение там, где у нас их на выбор несколько. Французский язык я назову пластичным, приближающимся к искусству ваяния, где все строго определено, ясно и закруглено, а наш язык отличается богатством красок, разнообразием оттенков. И я радовался его богатству. А как он к тому же мягок и звучен, если на нем говорят как следует!
Переводы Юргенсена вышли в 1861 году под общим заглавием «Fantasies danoises».
В Женеве получил я известие о смерти Гейберга, которое сильно поразило меня своей неожиданностью. Да, все выдающееся люди, представители науки и искусств, которых я знал, с которыми жил, мало-помалу вымирали, сходили со сцены один за другим!.. Я оставался в Женеве довольно долго, за половину сентября; с гор Юры уже дул холодный, зимний ветер и крутил пожелтевшую опавшую листву. Известия, приходившие из Италии, не особенно-то заставляли стремиться туда. Я сомневался, что найду сносное зимнее помещение в Риме, а в Испании была холера, и я решил вернуться на зиму в Данию.
Вместе со своим молодым другом, художником Амбергером прибыл я через Базель в Штутгарт. Его встретил здесь на вокзале знакомый его, известный издатель Гофман, который, познакомившись со мной, тотчас же любезно пригласил погостить к себе и меня. Директор театра предоставил мне место в своей ложе. «Да, вам-то хорошо путешествовать! – говорили мне мои копенгагенские друзья и знакомые, когда я рассказывал им потом о гостеприимстве, которое находил повсюду. – Для вас всюду открыты гостеприимные приюты – и в горах Юры, и в Штутгарте, и в Мюнхене, и в Максене, словом, всюду!» «Ваш дом на хвосте дракона-паровоза!» – писал мне однажды Ингеман, и оно почти что так и было. Сочельник пришлось мне провести не в Риме, как я было думал, но в Баснесе, и очень хорошо, весело. Тут я и написал две сказки: «Навозный жук» и «Снеговик».
Как только настал апрель, меня опять потянуло вдаль. Натура перелетной птицы сказывалась во мне с появлением первых теплых лучей солнца. Я непременно хотел еще раз побывать в Риме, продолжить путешествие, начатое в прошлом году. На этот раз со мною ехал мой юный друг Йонас Коллин, сын Эдварда Коллина.
Прибыв в Рим, мы заняли две комнаты в старом «Café greco» и потом принялись бродить по столь мне знакомому, почти родному Великому городу. Я хотел вновь увидеть и показать Коллину все знакомые мне красоты. Перемен оказалось не особенно много с тех пор, как я был тут в последний раз. Посещая все развалины, церкви, музеи и сады, мы не забывали и здешних друзей моих. В числе первых посетили мы нашего земляка Кюхлера, ныне брата Пьетро, в монастыре, находящемся у развалин дворца Цезарей. Он встретил нас ласково, обнял и расцеловал меня, и я вновь услышал из его уст сердечное «ты». Он повел нас в свою студию, большую комнату, откуда открывался чудный вид: апельсиновые деревья, кусты роз, Колизей, и вдали Кампанья и живописные горы. Я наслаждался и встречей с другом, и чудным видом. «Здесь дивно хорошо!» – воскликнул я. «Да, вот тут бы тебе и остаться жить в мире и в Боге!» – сказал он с мягкой, но полной серьезного значения улыбкой. Но я с живостью возразил: «День-другой я еще мог бы остаться здесь, но потом меня опять потянуло бы на волю; я хочу жить в мире Божьем, слиться с ним!»
В Риме находился в это время норвежский поэт Бьёрнстьерне Бьёрнсон, с которым мне и предстояло познакомиться. Я не скоро собрался прочесть произведения этого даровитого поэта. Многие копенгагенские мои знакомые говорили мне, что они не придутся мне по вкусу. «Лучше все-таки проверить это самому!» – подумал я и прочел рассказ Бьёрнсона «Веселый малый». Я сразу перенесся в горы, на лоно свежей, норвежской природы, в душистый березовый лес!.. Я был в восторге и сейчас же напал на всех, кто уверял меня, будто бы Бьёрнсон не в моем вкусе. И досталось же им от меня! Я прямо сказал им, что не только удивляюсь, но чувствую себя положительно оскорбленным их предположением, будто я не в состоянии понять и оценить истинного поэта! Затем мне говорили, что я и Бьёрнсон такие контрасты во всем, что, если познакомимся, сейчас же станем противниками. Незадолго до отъезда из Копенгагена меня попросили взять с собой книги, которые пересылала Бьёрнсону жена его. Я охотно взялся доставить их, сделал визит г-же Бьёрнсон и, высказав ей, как высоко я ценю ее мужа как поэта, попросил ее написать ему, что я прошу его быть со мной при встрече поласковее, так как я хочу полюбить его, хочу, чтобы мы подружились. И он с первой же нашей встречи в Риме и до сих пор всегда был со мною «ласков», как я того просил и желал.
Скандинавы решили устроить празднество в честь нашего консула Браво в одном из отдаленных от центра уголков Рима. Местечко это я описал в своей «Психее». На празднестве чествовали также и меня, гостя, приехавшего к сокровищам Рима с далекого Севера в четвертый раз. Мне спели прекрасную песню Бьёрнстьерне Бьёрнсона:
Хоть небо наше не лазурно,
Хоть море Северное бурно,
И чудных пальм наш лес лишен —
Нам сказки, саги шепчет он,
На небе солнце ночи блещет,
На берег море гулко плещет,
И рокот волн созвучий полн,
Как песни наших саг старинных!
И сколько нам повествований —
О крае чудных тех сказаний,
О зимнем сне полей, лугов,
О чарах северных лесов,
О чувствах птиц, зверей, растений —
Сумел причудливый твой гений
Так рассказать – вот словно мать
В кругу детей – сердец невинных!
И в воздух Рима раскаленный
Ты запах влажный, благовонный
Душистых буков и берез,
И Зунда вод соленых внес,
К нам из того явившись края,
Где, будто землю обнимая,
К ней ближе льнет небесный свод
С луной, царицей ночи ясной!
Тебе хотелось убедиться,
Могла ль еще в нас сохраниться
Здесь, средь антиков и камей,
Любовь к поэзии твоей.
Твоя бесхитростная лира
И средь столицы древней мира
Звенит, поет и нас зовет
К добру и истине прекрасной!
На этот раз я оставался в Риме только месяц. Одним из самых приятных новых знакомств было для меня здесь знакомство с американским скульптором Стори. Раз у него собрались его друзья и знакомые, американцы и англичане с целой кучей детишек. Они окружили меня, и по общему требованию я с непозволительной смелостью прочел им «Гадкого утенка» по-английски! Я выражался на этом языке с грехом пополам, но по окончании чтения дети все-таки поднесли мне венок.
Солнце стало уже печь так сильно, что все начали разъезжаться из Рима в окрестности, а я с Коллином направился на родину [37]. Мы посетили Пизу и провели неделю во Флоренции. В Ливорно мы сели на пароход, отходивший в Геную. Поднялся бурный ветер, сделалась сильная качка, и почти все пассажиры слегли. Я чувствовал себя так плохо, что, приехав в Геную, принужден был отказаться от мысли немедленно же отправиться в Турин, куда мы и приехали только два дня спустя. В конце недели мы были в Милане, потом пробыли несколько дней на Лаго Маджоре и затем перебрались в Швейцарию. Дольше всего оставались мы в Монтрё. Здесь сложилась у меня сказка «Дева льдов».
В Лозанне мы получили скорбную весть о том, что старик Коллин при смерти. Нам писали, что Господь, верно, отзовет его к себе прежде, чем мы получим это письмо, и поэтому просили нас не спешить с возвращением домой. И вот мы медленно и грустно продолжали подвигаться к северу.
В Корсёре я расстался с своим юным спутником. Он отправился прямо в Копенгаген, а я в Баснес и затем в Сорё к Ингеману. Здесь получил я подробные сведения о кончине дорогого моего «отца» Коллина. В последние дни он лежал в тихом забытьи, никого не узнавая. Он не узнал бы и меня, писали мне в утешение. Я сейчас же отправился в Копенгаген к опечаленным родным Коллина и прибыл за несколько дней до погребения.
Вот что писал я Ингеману: «Я нашел всю семью Коллина в старом доме. Все были спокойны, но глубоко опечалены. Мой старый друг лежал в гробу, словно спящий, кроткое лицо его дышало таким миром. Я очень страдал в день погребения, но все-таки чувствовал себя бодрее, чем ожидал. Остаток дня я провел один в самом тяжелом, грустном настроении. Я живо чувствовал потерю старика, которого привык ежедневно видеть, с которым привык ежедневно беседовать. Дом теперь вдруг как-то опустел. Вообще как-то странно и жутко видеть, как мало-помалу редеют ряды моих друзей. Теперь я и сам-то в первых рядах готовых выбыть…»
Время приближалось к Рождеству. Я и во время поездки и по возвращении на родину много работал, и к Рождеству вышел новый выпуск сказок, заключавший «Деву льдов», «Мотылька», «Психею» и «Улитку и розовый куст». Посвятил я этот выпуск Бьёрнстьерне Бьёрнсону.
А. сказал мне, что у него во время представления сложилась в уме новая сказка, которую он расскажет мне дома. Это было 5 мая, но написал он ее окончательно только 17-го. Вторая сказка, «Улитка и розовый куст», возникла вот как. Однажды А. увидел, что я читаю одно из сочинений Серена Кьеркегора, и это несколько раздражило его; он недолюбливал К. с тех пор, как тот написал критику на его «Только скрипач», и восставал против моего восхищения этим писателем. В разговоре А. отозвался об одном нашем общем друге так, что я вспылил; слово за слово, и мы поссорились. Я позволил себе (мне шел тогда 21-й год) сказать много такого, чего не следовало бы и что вдобавок А. еще дурно истолковал себе. Ссора наша кончилась тем, что А. расплакался и ушел в свою комнату. Спустя несколько часов он вошел ко мне, веселый и спокойный, и сказал: «Хочешь послушать сказку?» И он прочел мне «Улитку и розовый куст», которую написал за этот промежуток времени. Я помню, что сказал ему в ответ на его вопрос, как мне нравится сказка: «Прелесть что такое! Вы – розовый куст, это ясно, и незачем нам спорить о том, кто улитка». – Й.К.
Год этот вообще начался для меня радостно. Вышедшие к Рождеству сказки имели большой успех и выдержали несколько изданий.
Король Фредерик VII предпочитал знакомиться с моими сказками в моем чтении и несколько раз приглашал меня к себе во дворец. В феврале месяце я и читал в его присутствии в маленьком кружке четыре свои последние сказки. Особенно понравилась королю «Дева льдов». Он сам, когда был еще принцем, долго жил в Швейцарии.
Несколько дней спустя я получил от короля собственноручное письмо:
«Добрый мой Андерсен!
Мне доставляет большое удовольствие поблагодарить Вас за радость, которую Вы недавно доставили мне чтением Ваших прелестных сказок, и могу только прибавить к этому, что поздравляю свою страну и ее короля с таким поэтом, как Вы.
Ваш благосклонный Фредерик R.
Христиансборг, 13 февраля 1862 г.».
Письмо это бесконечно обрадовало меня, и я храню его в числе самых дорогих для меня сувениров. Вместе с этим письмом получил я от короля золотую табакерку с вензелем его величества.
От Бьёрнстьерне Бьёрнсона я тоже получил письмо из Рима. Он благодарил за посвящение и восхищался «Девой льдов». Вот что он писал:
«Начало «Девы льдов» – это ликующие звуки песни, раздающейся в воздухе, смех, игра зелени и голубого неба, пестрота швейцарских домиков. Вы нарисовали тут такого молодца, что я бы хотел себе такого брата. А вся обстановка – и Бабетта, и мельник, и кошки, и та, что преследовала его в горах, заглядывала ему в глаза! Я был восхищен до того, что у меня ежеминутно вырывались возгласы одобрения, и я даже принужден был не раз приостанавливаться. Но милый, добрый друг! Как это у Вас хватило духа разбить перед нами эту чудную картину вдребезги! Мысль, что двое людей должны быть разлучены в момент наивысшего счастья, положенная Вами в основу развязки, поразительна, ниспослана Вам свыше; она налетает на нас, как вихрь, взбудораживающий ровную поверхность воды, и заставляет нас прозреть, что в душе этих людей жило нечто, подготовившее гибель их счастья. Все это так, но как Вы могли поступить так с этой парочкой!»
Оканчивалось письмо следующими словами: «Милый, милый Андерсен! Как я люблю Вас! Я был убежден, что Вы и не совсем понимаете, и не совсем долюбливаете меня, хотя и желаете этого по своей сердечной доброте. Теперь же вижу, что приятно ошибся, и это еще увеличивает мою любовь к Вам».
Это письмо очень обрадовало меня своей сердечностью и искренностью!
Упомяну здесь еще о письме от одного незнакомого мне студента из провинции, поразившем меня своей поэтичностью и непосредственной простотой. В письмо была вложена сухая былинка клевера о четырех лепестках. Студент писал, что читал мои сказки еще ребенком и несказанно наслаждался ими. Мать рассказала ему, что Андерсен испытал много горя в своей жизни, и мальчик очень опечалился. Вскоре после того он нашел в поле четырехлистную былинку клевера, и так как он много раз слышал, что такая былинка приносит счастье, то и попросил мать отослать ее Андерсену – «на счастье». Мать, однако, спрятала клевер в свой молитвенник.
«С тех пор прошло много лет, – писал молодой человек. – Я уже студент, мать моя умерла в прошлом году, и я нашел в ее молитвеннике четырехлистник. На днях я прочел Вашу новую сказку «Дева льдов», прочел с той же детскою радостью, с какой читал Ваши сказки ребенком. Теперь счастье сопутствует Вам, и Вам не нужно четырехлистника, но я все-таки посылаю его Вам и рассказываю эту историйку». Вот приблизительное содержание письма, которое затерялось. Я не помню теперь даже имени молодого человека и не мог поблагодарить его, но, может быть, он теперь, спустя столько лет, прочтет здесь мое спасибо.
Я с головой ушел в свои литературные занятия, как вдруг в конце февраля читаю в вечерней газете: «Бернгард Северин Ингеман скончался». Весть эта поразила меня как громом.
В первых числах марта, когда поля еще лежали под снегом, но воздух был уже чудно прозрачен и солнышко светило ярко, я отправился в Сорё на погребение Ингемана. Я опять стоял в том доме, где провел столько счастливых часов моей жизни, начиная еще со школьных лет и кончая днями зрелого возраста. Г-жа Ингеман была погружена в тихую, благоговейную скорбь, а старая преданная служанка их София, встретив меня, залилась слезами и принялась рассказывать о «блаженной кончине» хозяина, о его ласковых словах, кротких речах…
Из здания академии гроб перенесли в церковь в сопровождении густой толпы народа; тут были депутации от всех классов общества. За гробом шло и много крестьян. Он ведь открыл для них историческую сокровищницу Дании и рассказывал о деяниях ее героев так, что трогал все сердца. В то время, как гроб опускали в могилу, птички, пригретые солнышком, провожали его громким щебетаньем. Печальная церемония похорон была изображена на картине, для которой я написал следующий текст:
Бернгард Северин Ингеман.
«У его колыбели стояли: гений-покровитель Дании и гений поэзии. Они заглянули в кроткие, голубые глаза ребенка, заглянули и в его сердце; оно не должно было стариться с годами, детская душа его не должна была меняться, – вот из кого выйдет редкий садовник в саду датской поэзии! – и гении благословили его на этот труд своим поцелуем.
Куда, бывало, ни взглянет он – туда падали солнечные лучи, сухая ветка, к которой он прикасался, пускала свежие листья и цветы. Он пел, как птицы небесные, из глубины радостной и невинной души.
Он брал зерна с полей народных верований, из поросшей мхом почвы давно минувших времен, держал их у своего сердца, прикладывал к своему лбу, сеял их, и они пускали ростки, вырастали в низеньких крестьянских хижинах, раскидывали, точно папоротники, свои свежие, пышные листья под самым потолком. Каждый листок был для крестьянина страницей из истории его родины, и эти листья шелестели в долгие зимние вечера над кружком внимательных слушателей. Они слушали о датской старине, о датской душе, и датские сердца их переполнялись радостью и любовью к родине.
Он сеял эти зерна между валами церковного органа, и из него вырастало поющее дерево серафимов; ветви его пели псалом: «Мир в сердце, радость в Боге!»
Сажал он волшебную луковицу и в жесткую почву обыденной жизни, и из луковицы вырастал чудный пестрый цветок, поражающий своей первобытной красотой.
Все посеянное им взойдет; оно пустило корни в сердцах народных. Речь его обогатила задушевный датский язык, любовь его к отечеству влагает силу в меч, его чистая мысль освежает, как морской ветерок.
Дело было в последнее Рождество. То, что мы расскажем сейчас, не сказка. Он сам рассказывал этот сон своему другу. Он видел, что земная жизнь его окончилась, душа сбросила с себя земную оболочку-тело, и он хотел было подняться ввысь, но кто-то удержал его за руку. Его удержала рука его верной подруги жизни, вся мокрая от слез… Но в ту же минуту он почувствовал, что подруга его следует за ним. Тут он проснулся.
Теперь он проснулся для новой жизни, а она осталась одна в том доме, где всякий, кто переступал за его порог, становился лучше, добрее. Она сидит одна, полная скорби и печали; но она знает, что для него время, которое отделяет его от встречи с нею, то же, что минута для нас. Ее уста, а с ней и все датчане шепчут слова любви и благодарности.
Земная оболочка его, добыча тлена, схоронена под звон церковного колокола, под пение псалмов и рыданья любивших его, а бессмертная душа его вознеслась к Богу. Посеянное же им будет расти нам на радость и утешение».
В мае опять началась для меня весна и жизнь на лоне природы. Я раз сказал в шутку своему юному другу Йонасу Коллину: «Если я выиграю большой куш в лотерею, мы поедем вместе в Испанию и даже махнем в Африку!» Я, однако, не выиграл в лотерею, да и никогда не выиграю большого куша, но маленькие суммы все-таки время от времени перепадали мне, хотя и из других источников. Датский мой издатель Рейцель однажды объявил мне, что первое издание иллюстрированного собрания моих сказок разошлось и что он хочет выпустить второе. За первое я получил всего 300 риксдалеров, теперь он предлагал мне 3000 [38]. Эта сумма свалилась на меня неожиданно, вроде лотерейного выигрыша, и вот мы с Коллином и поехали. Целью нашей поездки была Испания, и 6 сентября, в тот же самый день, когда я в первый раз вошел в Копенгаген, впервые узрел Италию, суждено мне было и въехать в Испанию. Я не устраивал этого нарочно, обстоятельства так слагались, что 6 сентября стало одним из знаменательнейших дней моей жизни. Впечатления, вынесенные из этой поездки, собраны мною под общим заглавием «По Испании».
На обратном пути через Францию мы остановились в Париже. Здесь в это время был Бьёрнстьерне Бьёрнсон, и по его инициативе кружок скандинавов устроил в честь меня праздник в Пале-Рояле. Стол был убран цветами, а в глубине залы красовалась большая картина, на которой был изображен Х. К. Андерсен, окруженный своими сказками. В вышине парил «Ангел», а в отдалении проносилась вереница «Диких лебедей»; виднелись здесь и «Дюймовочка», и «Мотылек», и «Соседи», и «Русалочка», и «Стойкий оловянный солдатик», и даже мышки, рассказывавшие о «Супе из колбасной палочки».
Бьёрнсон произнес горячую речь и в своем увлечении сравнил меня «по чисто народному остроумию и сатире» с Баггесеном, Весселем и Гейбергом.
Я ответил, что мне чудится теперь, будто я умер и вот над моим гробом говорят теперь все, что только можно сказать лучшего, превозносят меня не по заслугам. Я, однако, еще не умер и надеюсь, что передо мною еще долгое будущее, вот я и уповаю, что, может быть, мне удастся хоть несколько оправдать только что сказанное обо мне.
Речи и тосты сменило пение, затем было прочитано «Послание Андерсену» поэта П. Л. Мюллера, а потом я прочел несколько своих сказок. Вообще праздник прошел весело и оживленно. Это был один из тех светлых вечеров моей жизни, которые в последнее время стали выдаваться нередко.
В конце марта мы выехали из Парижа и направились домой в Данию. 2 апреля, день моего рождения, я провел уже в Копенгагене, а с наступлением весенней погоды опять полетел к друзьям своим в Христинелунд, в Баснес и Глоруп. Гостя в этих поместьях, я и разработал свои путевые заметки, составившие книгу «По Испании».
Осенью же я написал для королевского театра комедию «Он не рожден» [39], а для «Казино» комедию «На Длинном мосту». Обе доставили мне много радости, но скоро светлым солнечным дням настал конец; наступали тяжелые дни, и не для меня одного. На Данию надвигались грозные тучи.
Король Фредерик VII находился в Шлезвиге; вдруг пронеслись тревожные слухи о его здоровье. 15 ноября я был у министра народного просвещения Монрада; он был заметно расстроен. Погода стояла серая, пасмурная; сырой, тяжелый воздух просто давил меня, и мне чудилось, что кто-то умер, кого-то все оплакивают… Немного погодя я направился в одно знакомое семейство, жившее в одном доме с министром Фенгером, и на лестнице столкнулся с директором телеграфов, который лично привез министру какую-то телеграмму. Жуткое предчувствие охватило меня; я остался на лестнице, дождался возвращения директора и спросил его – нельзя ли узнать содержание телеграммы. Он ответил только: «Надо готовиться ко всему худшему!» Я пошел к самому министру и узнал, что король скончался. Я залился слезами. Когда я вышел потом на улицу, на всех углах и панелях уже скоплялся народ: печальная весть облетела город.
На следующее утро погода опять была серая, угрюмая, под стать общему настроению. Я отправился к Кристиансборгскому дворцу. Вся площадь была заполнена народом. Президент совета Галль вышел на балкон и провозгласил: «Король Фредерик VII скончался! Да здравствует король Кристиан IX!» Загремело «ура», и король несколько раз показывался народу. От скромной и счастливой семейной жизни он был призван к правлению государством и перенес вместе с ним тяжелые испытания. Весь мир знает о последней несчастной войне Дании. Датский солдат не знает устали, храбр, прост и честен. С пением, с криками «ура» шли войска на защиту оплота Дании против вторжения немцев, вала Данневирке.
Я еще не терял надежды, что Бог спасет Данию, но по временам в сердце мое закрадывался страх. Никогда не чувствовал я глубже, насколько я привязан к родине. Я не забыл, сколько знаков искренней любви, уважения и дружбы удостоился я в Германии, не забыл своих дорогих немецких друзей, но теперь между нами был положен обнаженный меч. Я не забываю добра и друзей, но родина моя – мать мне, и она мне всего дороже!