bannerbannerbanner
Пан Володыевский

Генрик Сенкевич
Пан Володыевский

Полная версия

Глава IV

Здоровье Мелеховича поправлялось, хотя и медленно; он еще не мог участвовать в рекогносцировках и не выходил из своей комнаты; да на него почти никто не обращал внимания, но вдруг одно обстоятельство заставило всех вспомнить о нем.

Несколько казаков из отряда пана Мотовидлы поймали какого-то подозрительного татарина, шатавшегося у станицы, и привезли его в Хрептиов, где он был тотчас же допрошен и оказался липком, одним из собравшихся к султану из Речи Поспопитой, где бросил и службу, и свое имущество. Этот беглый шел с той стороны Днепра с письмом к Мелеховичу от Крычинского.

Это обстоятельство заставило полковника призадуматься, и он составил совет из старшин.

– Панове, – сказал он, – вам хорошо известно, какое множество липков, даже таких, которые сидели на Литве и на Руси с незапамятных времен, перешли в орду и заплатили черной изменой за все благодеяния Речи Посполитой. Оно и справедливо: как волка ни корми, а он все в лес смотрит. Здесь у нас есть липковский полк, сто пятьдесят коней, которым командует Мелехович. Мелеховича я знаю с недавних пор; знаю только, что его за особенные услуги гетман сделал сотником и прислал ко мне сюда с отрядом. Мне всегда странным казалось, что его никто из вас не знал до его вступления на службу и ничего о нем не слыхал. Что его наши липковцы чрезвычайно любят и слушают, объяснял я себе его мужеством и славными делами, но, кажется, и они не очень-то знают, кто он и откуда пришел. Я его до сей поры ни в чем не подозревал и не о чем не спрашивал, основываясь на рекомендации гетмана, хотя Мелехович постоянно окружает себя какой-то таинственностью. У людей бывают различные характеры, – и я в чужие дела не мешаюсь, мне надо, чтобы человек исправно исполнял свою обязанность. Однако казаки пана Мотовидло изловили татарина, который привез письмо от Крычинского к Мелеховичу; я не знаю, известно ли вам, кто такой Крычинский?

– Как же, – воскликнул пан Ненашинец, – Крычинского я знал хорошо, а теперь и все его знают с очень дурной стороны.

– Мы вместе ходили в школу, – начал было пан Заглоба, но вдруг остановился, сообразив, что в таком случае Крычинскому было бы девяносто лет, а в таких летах люди не воюют.

– Одним словом, – сказал маленький рыцарь, – Крычинский – польский татарин. Он был полковником в одном из наших липковских полков, потом изменил отечеству и перешел в добруцкую орду, где, как я слышал, пользуется большим значением, потому что там, видно, надеются, что он и остальных липковцев переманит на языческую сторону. И с таким человеком Мелехович входит в сношения; лучшим доказательством служит письмо, следующего содержания.

Пан Михаил, развернув письмо и хлопнув по нему рукой, прочел следующее:

– «Дорогой моей души брат! Посланец твой пробрался к нам и доставил письмо».

– Он пишет по-польски? – спросил Заглоба.

– Крычинский, как все наши татары, по-малороссийски и по-польски знает, – отвечал полковник, – а Мелехович, вероятно, по-татарски не говорит. Слушайте, панове, не прерывая. «…И доставил письмо. Бог даст, все пойдет хорошо, и ты достигнешь чего желаешь. Мы здесь советуемся с Моравским, Александровичем, Тарасовским и Грохольским; к другим же братьям пишем, прося их совета, какие меры принять, чтоб твое желание как можно скорей пришло в исполнение. Что же касается до твоего здоровья, которое, как мы слышали, порядочно пошатнулось, то посылаю к тебе человека, чтоб тебя, милый, своими глазами мог видеть и нам утешение принесть. Тайну нашу строго храни, чтобы, чего Бог избави, не проведали прежде времени. Да размножит Господь поколение твое, как звезды небесные. Крычинский».

Прочитав письмо, маленький рыцарь взглянул на членов совета, которые, по-видимому, призадумались над письмом и молчали; полковник обратился к ним:

– Тарасовский, Моравский, Грохольский и Александрович – все это старые татарские ротмистры и изменники.

– Так же, как и Потушинский, Творовский и Адамович, – добавил пан Снитко.

– Что скажете, господа, на это письмо?

– Измена ясна, как день; тут и рассуждать не над чем, – сказал пан Мушальский. – Они просто-напросто снюхиваются с Мелеховичем, чтоб и наших липков перетянуть на свою сторону, а он и поддается.

– Господи Боже мой! Для нас это чистая гибель! – послышались возгласы со всех сторон. – Липковцы готовы душу положить за Мелеховича, и если он им прикажет, то ночью же нападут на нас.

– Наичернейшая измена в свете! – воскликнул пан Дейша.

– И сам гетман сделал сотником этого Мелеховича! – сказал пан Мушальский.

– Пан Снитко, – отозвался Заглоба, – а что я говорил, когда увидал в первый раз Мелеховича? Разве не говорил я, что из его глаз так и смотрит ренегат и изменник? Ха! Мне достаточно было взглянуть на него! Он всех мог обмануть, только не меня! Повтори, пан Снитко, мои слова, ничего не изменяя. Не сказал ли я тогда же, что он изменник?

Склонив голову и заложив ноги под лавку, пан Снитко проговорил:

– Действительно, надо удивляться проницательности пана, – сказал он, – хотя, по правде, я не помню, чтоб вы назвали его изменником. Баша милость сказали только, что он волком смотрит.

– Ха! Следовательно, ты сам утверждаешь, что пес изменник, а волк не изменник, что волк не укусит руку, которая его гладит и есть дает? Стало быть, пес – изменник? Может статься, пан готов и Мелеховича защищать, а нас всех назовешь изменниками?

Слова Заглобы неприятно поразили и удивили Снитку; он так смутился от его упрека, что целый час не мог оправиться и проговорить хоть одно слово.

Тем временем пан Мушальский, быстро все сообразив, сказал:

– Прежде всего мы должны поблагодарить Бога, что открыли такие бесчестные дела, потом откомандировать шесть драгунов с Мелеховичем и пустить ему пулю в лоб.

– Потом назначить другого сотника, – добавил пан Ненашинец.

– Измена так очевидна, что тут и ошибиться нельзя. Полковник отвечал на это:

– Прежде всего надо расспросить Мелеховича, а лотом я дам знать обо всем пану гетману, ибо, как мне говорил пан Богуш из Замбица, коронный маршалок очень любит липковцев.

– Но вашей милости, – сказал, обращаясь к маленькому рыцарю, пан Мотовидло, – достаточно будет подвергнуть Мелеховича розыску, так как товарищем нашим он никогда не был.

– Я знаю свои права, – отвечал Володыевский, – и тебе, пан, нечего указывать.

После этого некоторые из присутствующих начали кричать громко:

– Пусть же приведут нам этого предателя и изменника!

При этих криках пан Заглоба очнулся от своей дремоты и, сообразив, о чем шла речь, проговорил:

– Нет, пан Снитко, месяц спрятался за тучу, но остроумие пана еще лучше спряталось; ни с какой свечой его не найдешь. Сказать, что пес, canus, fidelis – изменник, а волк не изменник! Но погоди, пан! Твое остроумие на этот раз в пятки ушло.

Пан Снитко взглянул на небо, как бы призывая Бога во свидетели своей невинности и не оправдываясь только потому, что не желал сердить Заглобу, и, получив приказание маленького рыцаря привести Мелеховича, с радостью поспешил уйти, избавляясь этим от дальнейшего разговора с Заглобой.

Пан Снитко недолго заставил ждать своего возвращения. Он пришел вместе с Мелеховичем, по-видимому, не знавшим ничего случившегося. Хотя он уже поправился, но его красивое лицо было все еще бледно и голову, вместо повязки, покрывала теперь красная феска. Он вошел смело и непринужденно.

Глаза всех присутствовавших с любопытством обратились на него; молодой татарин почтительно поклонился пану коменданту, а остальным как-то свысока.

– Мелехович, – сказал Володыевский, вперив в татарина свой проницательный взор, – знаешь ли ты полковника Крычинского?

На лицо Мелеховича набежала мрачная тень.

– Знаю! – отвечал он.

– Читай! – сказал Володыевский, подавая ему письмо, найденное у липка.

Не докончив еще чтение письма, Мелехович видимо успокоился и, отдавая письмо, сказал:

– Я жду приказаний.

– Как давно задумал измену и каких имеешь здесь соучастников?

– Следовательно, меня обвиняют в измене?

– Отвечай, а не спрашивай! – сказал грозно полковник.

– Зачем мне отвечать вам: измены я не задумывал, соучастников не имел, а если бы и имел, то таких, которых вы, панове, судить не будете.

Слова эти взволновали рыцарей. Послышались угрозы:

– С большим уважением, собачий сын, с большим уважением! Ты находишься перед людьми, выше тебя стоящими.

Мелехович с ненавистью посмотрел на них.

– Я знаю, что обязан уважением пану полковнику, как моему начальнику, – отвечал он, снова кланяясь маленькому рыцарю, – знаю и то, что стою ниже вас, а потому не ищу вашего общества. Ваша милость, – и он снова обратился к Володыевскому, – спрашивали меня о моих соучастниках; у меня их два: один – пан подстолий новоградский, Богуш, а другой – пан великий коронный гетман.

Слова Мелеховича удивили всех присутствовавших, они как бы онемели; наконец полковник, поводя усами, обратился к Мелеховичу:

– Как это?

– Так, – отвечал татарин. – Это правда, что Крычинский, Моравский, Творковский, Александрович и многие другие перешли в орду и много зла причинили отечеству, но счастья в новой службе не нашли. Может статься, и совесть их заговорила, так что им самое название изменника кажется ужасным. Пан гетман хорошо все это знает и поручил пану Богушу, а также пану Мыслешевскому снова привлечь их под знамена Речи Посполитой; пан Богуш выбрал меня для этого и приказал мне сговориться с Крычинским. У меня есть письма от пана Богуша, которые я могу вам показать и которым ваша милость лучше может поверить, чем моим словам.

– Иди с паном Сниткой и принеси их сюда. Мелехович вышел.

– Панове, – сказал поспешно рыцарь, – как виноваты мы перед этим воином, высказав наше поспешное суждение! Если у него действительно есть письма Богуша, то он говорит правду, – я же начинаю думать, что оно действительно так; тогда этот молодой человек, готовый работать на пользу своего отечества, заслуживает не осуждения, а награды! И притом это надо сделать как можно скорее.

 

Ответом на слова Володыевского было молчание, так как никто из рыцарей не знал, что сказать, а пан Заглоба притворился дремлющим; в это время Мелехович вошел в комнату и подал полковнику письмо Богуша.

Володыевский прочел его: «Со всех сторон слышу я, что никто не может быть способней тебя для того дела, и именно вследствие неизмеримой любви, которой они все к тебе пылают. Пан гетман готов простить им и ручается за прощение Речи Посполитой. С Крычинским сносись как можно чаще через верных людей и обещай ему награду. Держи все в тайне, потому что иначе ты всех их погубишь. Пану Володыевскому дело можешь открыть, как своему начальнику, притом он может помочь тебе. Не жалей трудов и стараний, зная, что finis coronat opus[15], и будь уверен, что за такую услугу наша мать наградит тебя своей любовью».

– Вот мне и награда! – проворчал молодой татарин.

– Но отчего же ты никому не сказал ни единого слова об этом? – вскрикнул Володыевский.

– Я хотел все рассказать вашей милости, но не имел еще времени, потому что после последнего приключения хворал; от их же милостей, – Мелехович обратился к офицерам, – я обязан был держать все в тайне, и теперь, ваша милость, объявите приказ молчания, чтоб не погубить друзей моих за Днестром.

– Доводы твоей заботливости так верны и ясны, что и слепой не мог бы их оспаривать, – сказал полковник. – Продолжай дело свое с Крычинским; ты не встретишь ни малейшего препятствия, только помощь, в знак чего я подаю тебе руку, как честному рыцарю. Приходи нынче же ко мне на ужин.

После этого все присутствовавшие бросились к татарину, который пожал руку маленького рыцаря и в третий раз низко ему поклонился.

– Мы не оценили тебя, но с этих пор каждая рука готова будет протянуться тебе на помощь, – говорили офицеры.

На эти слова Мелехович, выпрямив стан и откинув голову, одним словом, приняв вид ястреба или орла, готового броситься на добычу, сказал:

– Я стою перед людьми, превосходящими меня во всех отношениях!

После чего он оставил собрание, в котором после его ухода поднялся шум. «Неудивительно, – говорили офицеры между собою, – сердце его все еще волнуется при мысли о высказанном о нем мнении. Но это ничего, с ним надо иначе обращаться. У него действительно благородный гонор. Знал гетман, что делал! Чудеса творятся, ну, ну!»

С торжествующим видом пан Снитко подошел к Заглобе и, поклонившись, сказал:

– Позволь мне сказать, вельможный пан: итак, этот воин не изменник.

– Не изменник? – отвечал Заглоба. – Изменник, страшный изменник, и если изменяет не нам, то орде. Не теряй надежды, пане Снитко, я каждый день буду молиться о твоем остроумии, может быть, Дух Святой смилуется над тобою.

Бася, узнав от Заглобы обо всем случившимся с Мелеховичем, была очень рада этому, так как он ей внушал доверие и приязнь.

– Надобно, – говорила она, – чтоб мы оба с Михаилом поехали с ним нарочно в первую же опасную экспедицию, так как этим способом мы лучше всего докажем ему наше уважение.

Но маленький рыцарь начал гладить Басю по розовой щечке, приговаривая:

– О, пойманная муха, я тебя знаю! Не Мелехович и не уважение у тебя в голове, а тебе хочется лететь в степь и драться с татарином. Ничего этого не будет, – и закончил свою речь, начав горячо целовать жену.

А тем временем молодой татарин у себя в комнате шептался с присланным липком, близко наклонясь к нему. Комната освещалась каганцем с горевшим бараньим салом и освещала желтым светом красивое, но в эту минуту страшное лицо Мелеховича, выражавшее свирепость, хитрость и какую-то невыразимо дикую радость.

– Галим, слушай! – говорил Мелехович.

– Эфенди, – отозвался посланный.

– Скажи Крычинскому, что он умен, потому что в письме ничего не было, что могло бы погубить меня. Скажи ему, что он умен. Пусть всегда так пишет. Они теперь еще более будут меня уважать, все! Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешняя команда – все! Слышишь! Задави их всех мор!

– Слышу, эфенди.

– Но наперед мне нужно быть в Рашкове, а потом сюда возвратиться.

– Эфенди, молодой Нововейский узнает тебя.

– Не узнает. Он видел меня под Кальником, под Брацлавлем и не узнал: смотрит на меня, морщит брови, а не узнает. Ему было пятнадцать лет, как я убежал из дому. Восемь лет прошло с тех пор. Я изменился. Старик узнал бы меня, но молодой не узнает. Из Рашкова я извещу тебя. Пусть Крычинский будет готов и находится поблизости. Надобно сговориться с Перкулабами. В Ямполе есть также наше знамя. Я уговорю Богуша, чтоб у гетмана выправил мне приказ, потому что оттуда мне легче будет сообщаться с Крычинским. Но сюда я все-таки должен возвратиться!.. Должен! Не знаю, что может случиться, когда все кончится. Огонь жжет меня; ночью сон бежит моих глаз. Если бы не она, умер бы…

– Пусть будут благословенны ее руки.

Склонясь еще ближе к липку, Мелехович, как в бреду, зашептал:

– Галим! Пусть будут благословенны ее руки, благословенна ее голова, благословенна земля, по которой она ходит, слышишь, Галим! Скажи там им, что я уже совсем здоров – благодаря ей.

Глава V

Ксендзом в Ушицах был старый Каминский, бывший в молодости солдатом и отличавшийся многими причудами. Этот пастырь часто посещал Хрептиов, где учил воинов благочестию. В Ушицах же ему нечего было делать, так как костел был разрушен, и прихожан не было.

Ксендзу Каминскому понравился рассказ пана Мушальского. Пришедши как-то опять на вечер к полковнику, он обратился к присутствовавшим с следующими словами:

– Я всегда любил слушать такие повествования, в которых печальные происшествия имеют веселый конец, потому что из них ясно видно, что кому десница Божия покровительствует, того и из львиного логовища невредимо выведет, и из Крыма под родной кров приведет. Поэтому пусть каждый из вас раз навсегда запомнит, что для Господа Бога ничего нет невозможного, и пусть в самых тяжелых обстоятельствах не теряет надежды на Его милосердие. Вот в чем дело! Я очень хвалю пана Мушальского, полюбившего, как брата, этого простолюдина, Дыдюка. Примером такой любви служит нам Христос, который был царского рода, а избранниками своими – апостолами – сделал простолюдинов и уготовил им место на небе. Конечно, любовь любви рознь. Любовь нескольких отдельных лиц или любовь одной нации к другой – вещи разные, но Христос придерживался и этой последней любви. Нынче же такой любви нигде не встретишь, люди так озлоблены друг против друга, точно стараются соблюсти закон сатаны, а не повиновение Богу.

– Вашему преподобию, – сказал Заглоба, – трудно будет убедить нас, что мы должны любить турок, татар или других варваров, которыми и сам Господь не может не брезгать.

– К тому я и не принуждаю вас, но только доказываю, что дети единой матери должны любить друг друга, – а вместо того, с самой хмельнищины, в продолжение тридцати лет, эти страны обливаются кровью.

– А по чьей вине?

– Кто первый в ней признается, тому первому Бог отпустит прегрешение.

– Ваше преподобие, вы носите теперь духовную одежду, а смолоду, как мы слышали, бились с врагом не хуже других.

– Бился потому, что обязан был это делать, как воин, и не в том мой грех, но в том, что я врагов, как заразу, ненавидел. У меня на то была своя причина, о которой я не хочу вспоминать, потому что то было давно и раны мои зажили. Я был не в меру усерден, в чем и раскаиваюсь. Я держал сторону партизан и сражался за них с командой из ста человек из отряда пана Неводовского. Какое это было время – всем известно. Как мы, так и татары рубили, стреляли и вешали друг друга. Казаки превосходили всех нас в жестокости: где они побывали – оставалась только земля да вода. В этой междоусобной войне все были похожи больше из бешеных собак, чем на людей. Ужаснее этой междоусобицы ничего не может быть. Однажды меня с отрядом послали на помощь к замку пана Рысецкого, на который напали разбойники, но, придя туда, мы увидели, что замка не осталось и следа, он уже был срыт, мы же с бешенством бросились рубить пьяных мужиков, но некоторые из них спрятались во ржи. Мы решили их повесить. Но сделать это было очень трудно, так как в деревне не осталось ни одной хаты, ни одного деревца, все было уничтожено. Взяли мы наших пленников и отправились разыскивать удобное местечко. Вот шли мы, шли – все степь кругом, и больше ничего; таким образом добрели до какой-то деревушки, но и там – полная неудача; кроме углей да пепла – ничего не нашли! Только на холмике увидали мы большой дубовый крест, по-видимому, недавно поставленный, так как дерево еще не успело почернеть и блестело на солнце. На кресте находился сделанный из жести Христос. Он так хорошо был выкрашен, что трудно было поверить, что это тело не живое, в чем можно было только убедиться, взглянув на него сбоку, где видна была тонкость жести; но лицо поражало своей живостью: оно было бледно, с терновым венцом на голове, с страдальческим взглядом, обращенным к небу. Взглянув на этот крест, я подумал: «Вот дерево, другого нет», – но тотчас же испугался этой мысли. Во имя Отца, и Сына! На кресте я их не повешу! Однако же мне казалось, что я угожу Господу Богу, если покончу с этими душегубами в Его присутствии, и я проговорил: «Господь милостивый, не кажется ли Тебе, что те жиды, которые Тебя на кресте распяли, были несравненно лучше этих разбойников?» Вслед за этим я приказал каждого пленника подводить к кресту убивать его тут. Между пленниками были и старики, и юноши. Первый подведенный к кресту пленник сказал: «Во имя страстей Господних, помилуй, пане». Я отвечал на это: «По шее его!» И драгун снес ему голову. И таким образом каждый из этих сорока пленных молил меня о пощаде во имя Христа, и на каждую просьбу ответ мой был один и тот же: «По шее его».

Таким образом, только к вечеру мы покончили с ними. В своем безумии я думал, что, убивая этих несчастных, я угождаю Богу. Члены убитых еще несколько времени судорожно подергивались и как бы подпрыгивали, и наконец на землю спустилась тихая, теплая ночь. Трупы лежали у подоножия креста, расположенные вокруг него в виде венка. Мы решились здесь же провести ночь, хотя костров нечем было развести. Солдаты улеглись на попонах, а я отправился молиться к кресту, думая, что молитва моя на этот раз будет особенно угодна Богу, так как весь день я трудился, как мне казалось, во славу Его.

Встав перед крестом на колени и прислонив к нему голову, я мысленно обратился к Богу, но глаза мои закрылись, и я крепко заснул. Драгуны, видя меня коленопреклоненным пред крестом, не захотели меня тревожить. Вообще со мною случилось то же, что часто случается с воинами, которые, начав молиться, засыпали. Итак, я заснул и видел дивный сон, который словно сошел на меня с креста. Это не было видение – так как я никогда не был и не буду достоин этого, но я видел во сне все страдания Христа. При виде страданий Господа страшная скорбь овладела мною, и я плакал, как дитя: «Господи – сказал я, – у меня горсть добрых солдат хочешь ли видеть, что мы можем сделать, кивни только головой, и я их таких-сяких в минуту разнесу». При этих словах все предо мною исчезло, и я видел только крест, а на нем плачущего кровавыми слезами Спасителя. Не знаю, скоро ли это все кончилось, но я, успокоившись мало-помалу, обнимал подножие креста, горько плакал и говорил: «Господи, Господи! Если бы Ты Свое святое учение распространял из Палестины к нам, в Речь Посполитую, мы не пригвоздили бы Тебя к кресту, но приняли бы с благодарностью, наделили бы всяким добром и дали бы Тебе вдобавок грамоту шляхетства для вящей Твоей Божественной хвалы. Зачем не поступил Ты так, Господи!» Сказав это, я взглянул на Него (конечно, все это было во сне) и увидел Бога, гневно смотрящего на меня; вдруг Он громко воскликнул: «Что значат теперь ваши шляхетские грамоты, когда их, во время шведской войны, всякий мещанин мог приобресть за деньги, – и вы, и разбойники, и те, и другие во сто раз хуже жидов, так как вы Меня ежечасно пригвождаете ко кресту. Разве Я не оказал милости и прощения даже злейшим Моим врагам, а вы, как хищные звери, рвете внутренности друг друга. Видя все это, Я терплю страшные мучения. Ты сам, который хотел защитить Меня, а потом упрашивал перейти в Речь Посполитую, – что ты сделал? Тут, вокруг Моего креста, лежат тела убитых, кровью обрызгано его подножие, а между ними были невинные юноши, либо люди заблуждающиеся, которые, не имея разума, идут, как овцы, вслед за другими. Что ж ты, смиловался ли над ними, судил ли их перед смертью? Нет! Ты приказал их всех убить и еще думаешь, что Мне этим сделаешь угодное! В самом деле, если уж надобно наказывать и карать, то как отец карает сына, как старший брат младшего брата, но не мстить без суда и расправы, не зная меры в каре и жестокости. До того дошло, что на вашей земле волки стали милосерднее людей; трава опрыснута кровавой росой, ветры не веют, а воют, реки слезами льются и люди руки протягивают к смерти, говоря: „Утешение наше!“»

 

– Господи! – воскликнул я. – Разве они лучше нас? Кто показал больше жестокости? Кто привел сюда язычников?

– Любите их, даже наказуя, – сказал Господь, – тогда спадет слепота с их глаз, сердца размягчатся, и милосердие Мое будет над всеми вами. Иначе придут татары и ярмо наложат и на них, и на вас, и недругу должны будете служить в страданиях, в унижении, в слезах до того самого дня, пока не примиритесь друг с другом. Если же не будет меры вашей взаимной жестокости, тогда не будет помилования ни для тех, ни для других, язычники возьмут эту землю и будут владеть ею во веки веков!

Сильный страх напал на меня, и я онемел. Затем, несколько придя в себя, я бросился на землю и сказал:

– Господи, что должен я делать, чтобы загладить грехи мои?

– Иди, повторяй слова Мои, возвещай любовь и милость, – отвечал Господь.

Сон исчез, и я проснулся, смоченный росою. Было раннее утро; головы убитых уже посинели, лежа венком вокруг креста. Со мною произошла странная перемена: вчера я был полон радости от совершенного мною злодейства, сегодня же, при виде тех же трупов, я страшно страдал, особенно при взгляде на красивую голову одного семнадцатилетнего парня. Я велел воинам с почестью похоронить убитых под этим же крестом, и с тех пор я стал совершенно другим.

Иногда мне казалось, что сон мой – простое воображение, но все-таки он не выходил у меня из памяти. Конечно, я даже не осмеливался и думать, чтобы Господь мог говорить со мной, но я догадывался, что это заговорила во мне совесть и возвестила мне повеление Божие. Затем, на исповеди, ксендз, выслушав меня, сказал: «Ясны, – говорит, – воля и повеление Божие, слушай их, иначе ты погибнешь». С этого времени я посвятил всю жизнь свою на поучение ближних любви и правде Божией.

Но насмешки сыпались на мою голову от товарищей – офицеров: «А что ты, – говорили они, – ксендз, что ли, чтоб нам наставления читать? Мало эти собачьи сыны оскорбляли Бога, мало пожгли костелов, мало осквернили крестов! За то мы должны любить их?» Никто не обращал внимания на мои увещания.

По окончании Берестецкого сражения я сделался ксендзом и начал проповедовать слово Божье.

С тех пор прошло двадцать лет, как я без отдыха тружусь на этом поприще. Я уже стар и сед. но успеха в своих трудах и до сих пор не вижу, за что Господь, конечно, не накажет меня…

Панове, обращайтесь с врагами вашими милосердно, любите их и наказывайте, как вы наказали бы своих самых близких родных, как своих детей, – а не то вы все погибнете, что постигнет и Речь Посполитую.

Последствия этой братской вражды и сражений очевидны для всех нас: земля наша обращена в пустыню, костелы, города и села разрушены, и вместо прихожан в Ушицах чернеют могильные холмики, а над нами сила языческая все растет и растет, как волна, готовая поглотить нас.

Пан Ненашинец, сильно взволнованный рассказом ксендза, прервал общее молчание.

– Не спорю, что и между казаками есть настоящие рыцари, например, пан Мотовидло, которого мы все любим и уважаем. Но что касается до общественной любви, о которой так красноречиво говорил ксендз Каминский, признаюсь, что до сих пор пребывал в тяжком грехе, ибо во мне ее не было, да я и не старался ее приобресть. Теперь ксендз, его милость, немного открыл мне глаза. Без особенной милости Божией я не обрету в сердце своем этой любви, потому что ношу в нем воспоминание о страшном зле, о котором скоро я вам расскажу.

– Не выпить ли нам чего-нибудь теплого? – прервал его Заглоба.

– Разведите огонь, – сказала слугам Бася.

Вскоре в комнате зажгли огни, и перед каждым из воинов появилась кварта горячего пива; все они с видимым удовольствием начали прикладываться к нему, а вслед за тем пан Ненашинец снова повел речь:

– Нас у матери было двое: я да сестра Галька, которую мать, умирая, поручила моему попечению. Я страстно любил эту девочку, так как ни жены, ни собственных детей не имел, и берег ее пуще глаза. В то время, когда я был в походе, мою Гальку похитили татары. Вернувшись домой и узнав об этом, я чуть с ума не сошел от горя. Я потерял почти все имущество, а остатки его распродал и поехал из Оршаны, чтобы выкупить сестру, которая была моложе меня на двадцать лет. Я приехал в Бахчисарай, где она жила при гареме, но не в нем, так как ей тогда всего было двенадцать лет. Никогда я не забуду того, как она обрадовалась, увидав меня, и как ласкала меня! Но выкуп мой показался малым для татар; они думали за нее получить втрое больше, так как Галька была красавица. Иегуагу, увезшему сестру, я предлагал вдобавок выкупа себя. Но и это было напрасно. Я видел, как на базаре купил ее прославленный враг наш Тугай-бей для того, чтобы года через три сделать своей женой. Я впал в глубокое отчаяние и поехал домой, но случайно, в дороге, мне рассказали про жену Тугай-бея, живущую в одном приморском улусе с сыном, в котором Тугай-бей души не чаял и которого звали Азыя. У Тугай-бея было много жен, живших по разным городам и селам, чтобы он мог, приехав в какой-либо город или село, всегда остановиться у себя в доме и в своей семье. Узнав все это, у меня мелькнула мысль – украсть Азыю, а затем выменять его на Гальку. Но привести эту мысль в исполнение было нелегко: в помощь себе я должен был пригласить товарищей из Украины или Диких Полей, но имя Тугай-бея было пугалом для всей Руси, а на Украине он помогал казакам в сражении против нас. Но надо было на что-нибудь решиться, и вот в степях я собрал много беглых молодцов. Этот поход был для нас очень труден до отплытия казацких чаек в море, так как мы должны были прятаться от старшины. Однако поход увенчался полным успехом: Азыя был мною похищен вместе с богатой добычей. Мы благополучно прибыли в Дикие Поля, далеко позади себя оставив погоню. Из Диких Полей я хотел направиться в Каменец, желая вести переговоры через тамошних купцов. Азыю я оставил у себя, а товарищам отдал всю остальную добычу. Щедрость моя относительно товарищей объяснялась тем, что в походе я делил с ними и горе, и радость и защищал их, как родных братьев, думая, что при случае они отплатят мне тем же. Но я горько был разочарован и дорого поплатился за доверие к ним! Я и не думал, что для этих людей нет ничего святого, и что из-за добычи они готовы были убить своего атамана, что почти они и сделали со мною. Недалеко от Каменца они напали на меня, душили, резали и наконец, считая меня за мертвого, оставили в степи, а Азыя увели, чтобы получить за него большой выкуп.

Несмотря на все перенесенные мной мучения и раны, я остался жить и, по воле Господа, выздоровел. О Гальке я с тех пор ничего не слыхал. Оставшись вдовою после Тугай-бея, может быть, она стала женой другого какого-нибудь татарина и, вероятно, сделалась магометанкой, давно уж забыв меня: может случиться и так, что когда-нибудь, в схватке с татарами, я погибну от руки ее сына. Вот и вся моя печальная история.

Пан Ненашинец смолк и, спустив глаза в землю, глубоко задумался.

– Сколько нашей крови и слез пролито за эти места! – отозвался пан Мушальский.

– И все-таки ты должен любить врагов своих, – сказал ксендз Каминский.

– А по выздоровлении пан не искал того татарского щенка? – спросил пан Заглоба.

– Как я узнал позднее, – отвечал Ненашинец, – на моих убийц напала другая шайка разбойников, которая всех их перерезала. Эти же последние с ребенком и добычей ушли в глубину степи. Я везде искал, но ребенок пропал, как в воду канул.

– Может быть, ты его где-нибудь и встречал позже, но признать не мог? – сказала пани Бася.

– Не знаю я, было ли тогда ребенку три года. Он едва знал, что его имя Азыя. Но я все-таки узнал бы его, потому что у него над каждой грудью была вытатуирована рыба, запущенная сильной краской.

15конец венчает дело (лат.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru