bannerbannerbanner
Ее величество Любовь

Лидия Чарская
Ее величество Любовь

Полная версия

Глава VII

Все комнаты старого дома нынче освещены, как в дни празднеств. В столовой сегодня особенно ярко и светло. Горят все свечи в люстре, все лампочки и бра на стенах. За столом сидят несколько прусских офицеров с ротмистром во главе. Сам он уже не молод, но, по-видимому, не прочь провести время в обществе интересных женщин и барышень. Его глаза то и дело обращаются в сторону Веры, которая, по настоянию непрошенных гостей, заняла за столом место хозяйки дома. Муся и Варюша сидят молча, с вытянутыми лицами и поджатыми губами. В лице первой запечатлелось выражение ненависти и гадливости, а черты Варюши искажены страхом. Обе они молчать, несмотря на все старания немцев втянуть их в разговор. Маргарита Федоровна не садится; она хлопочет с закуской и ужином, помогая Анусе, ошалевшей от страха. Вся остальная прислуга разбежалась и спряталась, где кто успел.

Немцы едят так, как будто не имели во рту ни кусочка всю неделю, но пьют еще больше. Поминутно сменяются бутылки на столе и хлопают пробки от шампанского. Их лица раскраснелись, языки развязались. Шутки стали нахальнее, смелее.

Маленькие глазки ротмистра уже все чаще и чаще останавливаются со странным выражением на строгом лице Веры; ему положительно импонирует эта оригинальная внешность русской. Он любить таких смуглых цыганок с черными этакими глазищами. Надоели, приелись белобрысые, бесцветные Амальхен и Клерхен там, у него на родине.

А четыре молодые лейтенанта увиваются вокруг подростков. Один из них, с рыжими распущенными, как у кота, усами, особенно липнет к Мусе. И белокурый – тот, что пришел к ним во главе депутации приглашать их к ужину, тоже не отстает от него. За Варюшей, испуганно и растерянно мигающей от страха, увиваются тоже двое пруссаков: один – совсем еще молодой, другой – толстый, круглый, с осовевшим от вина взглядом. Три других офицера мало обращают внимания на девушек и исключительно занялись ужином и вином.

Вдруг осовелый от шампанского белокурый офицер наклоняется к Мусе, и, прежде чем она успевает крикнуть и отстраниться, горячие, пропитанные запахом сигары и вина, губы касаются её похолодевшего маленького ушка.

– Что? Как вы смели? Как вы смели? – топая ногами, кричит девочка с исказившимся от отвращения и гнева лицом.

Ротмистр, только что доказывавший Вере всю несправедливость создавшаяся о немцах в России мнения, выставляющая их с самой отрицательной стороны, бросает в сторону молодежи быстрый, тревожный взгляд и тотчас же останавливает им офицеров.

– О, ничего особенная! – говорить он. – Не беспокойтесь, барышня, это – только маленькая шутка. Молодежи так свойственно увлекаться. И что в сущности убудет от вас, милая барышня, если вас поцелует один из героев прославленной прусской армии?

Но его блестящая речь пропадает даром; Вера поднимается возмущенная со своего места, её щеки вспыхивают, глаза загораются.

– Послушайте, – начинает она с пылающим лицом, – мы надеялись, что имеем дело с джентльменами, а вы… а вы позволяете себе оскорблять беззащитных девушек. Стыдитесь, господа!

– Оскорбляем беззащитных девушек? Ха-ха-ха!.. Но вы преувеличиваете, барышня! – легкомысленно смеется ротмистр. – И какое может быть оскорбление в том, что господин лейтенант позволил себе наградить поцелуем понравившуюся ему хорошенькую девушку?

– Но вы забываете, что эта девушка – не какая-нибудь Эмма или Лизхен, маленькая мещанка из предместья Берлина, а русская дворянка… Мы – Бонч-Старнаковские, сударь, – вызывающе говорить Вера, глядя в заплывшие жиром глазки начальника отряда.

– Это подло! Это низко! – бросает в свою очередь Муся, и глазенки её сверкают от негодования, и вся она дрожит. – И если вы осмелитесь еще раз прикоснуться ко мне, то я… то я…

Но возбуждение этого свежего, прелестного ребенка сильнее шампанского ударяет в голову белокурого пруссака. В его мозгу тяжело бродят два хмеля: один – от близости свежей, юной девушки, другой – от выпитого через меру вина.

– Бутончик! Белый розанчик! – шепчет он, сопровождая свои слова плотоядным взглядом, и протягивает к Мусе, разгоряченной гневом, свои трясущиеся руки.

– Подлый немец! Посмей только, посмей! Я ненавижу тебя… ненавижу всех вас с вашим ужасным войском, с вашим безумным кайзером… всех ненавижу и проклинаю! – звенит теперь на весь дом отчаянный крик Муси, и, перебежав комнату, она бросается как бы под защиту на грудь Веры.

– Что такое? Что вы сказали? – слышатся со стороны немцев угрожающие голоса.

Теперь офицеры повскакали со своих мест и, шагая неверными, подгибающими от хмеля ногами, окружили девушек.

– Да знаете ли вы, что за такие слова… – начинает ротмистр, хватаясь за стол и всячески стараясь соблюдать равновесие.

Рев автомобиля, раздавшейся во дворе, прервал его дальнейшую тираду.

– Это – он!.. Наконец-то! – обрадовались кому-то немцы.

Прошло еще с пару минут, и в соседней комнате раздались твердые шаги. Зазвенели шпоры, и вновь приехавший молодой прусский офицер стремительно вошел в комнату.

Все взгляды немедленно обратились к нему.

– Наконец-то и вы! Признаюсь, вы умеете заставлять себя ждать, коллега! – и ротмистр первый шагнул навстречу вошедшему.

Вера взглянула на него и в тот же миг отшатнулась с криком счастья и неожиданности:

– Рудольф!

Да, это был он. В блестящем мундире штабного офицера, изменившийся до неузнаваемости, с печатью апломба на холеном, самодовольном лице, это был тем не менее он, любимый ею безумно, Рудольф Штейнберг. Так вот какого гостя ждали прусские драгуны еще сюда!

«О, если так… Великий Боже, не шлет ли его сама судьба к нам на помощь… его, Рудольфа?» – обожгла Веру радостная мысль.

Вера протянула руки и с преобразившимся от счастья лицом пошла к нему навстречу.

– Рудольф! Рудя! Я знала, что вы вернетесь, что вы вспомните о нас, – прошептала, как во сне, девушка, с восторгом и нежностью глядя на офицера.

Но он не двинулся с места, а насмешливо оглядывал ее с головы до ног.

– Что такое? Вы ждали меня? – язвительно переспросил он после бесконечной паузы. – Ждали, после того, как ваш драгоценный папахен выгнал меня, как собаку, из своего дома, и не только меня, но и моего ни в чем неповинного отца? Вы очень самонадеянны, если думали, что все это не повлечет за собою наказания, отмщения, всего, что хотите, с моей стороны.

Что? Что он говорить?.. Рудольф? Какого отмщения?

И после короткого молчания Вера еще раз попыталась обратиться к нему.

– Нас оскорбляют, Рудольф. Заступитесь за нас! – прошептала она теперь тихо и беззвучно.

Штейнберг смотрел на нее по-прежнему насмешливо и дерзко, потом подошел смеясь.

– Что? Да разве победители могут оскорблять? Ха-ха-ха! Что такое? Мои товарищи, насколько мне известно, поцеловали вашу сестру? Подумаешь, беда какая! – сказал он уже по-немецки.

– Конечно, этой полоумной девчонке следовало влепить пулю, а не поцелуй за её оскорбительные выражения о славной германской нации и о главе её – нашем всемилостивейшем кайзере, – начал коснеющим от через меру выпитого вина языком ротмистр.

– Именно так пулю, а не поцелуй… так! – послышались пьяные голоса остальных.

– Постойте, мы придумаем нечто иное, и это будет во сто раз остроумнее, чем всякое другое наказание, – произнес Штейнберг со своей прежней ужасной улыбкой.

– Ру-до-льф… Вы?… И вы тоже заодно с ними? – потрясенная до глубины души, срывающимся шепотом произносить Вера.

– Что значить это «и вы тоже»? Я прежде всего – пруссак и враг славянства, а во-вторых… Но не стоить говорить об этом! Позовите-ка лучше сюда вашу красавицу, старшую сестру. Куда она спряталась? Чего испугалась? – внезапно переходя на русский язык и улыбаясь тою же наглой улыбкой, продолжает Штейнберг. – Я хочу показать моим друзьям, которые по моей рекомендации и приглашению заехали сюда по дороге, хочу показать им лучшую жемчужину вашей семьи. Да и сам я не прочь взглянуть на прелестную Китти, после того, как мне удалось снискать её расположение у себя, за границей, – поспешил он докончить, дерзко поглядывая на испуганных барышень.

– Что? Это что? – вырвалось у тех четырех сразу одним, полным ужаса, звуком.

Дыхание, казалось, остановилось в этот миг в груди Веры. Сердце словно перестало биться, и только искаженное судорогой страдания лицо жило еще одними своими, полными мрака и муки, главами.

– Он лжет! Он лжет, этот подлец! Нельзя ему верить ни слова, – неожиданно вырвалось из груди Маргариты Федоровны, и она, как дикая кошка, рванувшись к Штейнбергу, вцепилась пальцами в его рукав. – Ты лжешь, мерзавец, проклятый немец, собака! Чтобы наша барышня, наша красавица, умница и тебя… могла… тебя… – в каком-то исступлении, трясясь всем телом, лепетала хохлушка.

Ню Рудольф даже не взглянул на нее: он так сильно тряхнул рукою, что Марго, как слабая былинка, отлетела от него в сторону.

Затем, обращаясь к одной Вере, он заговорил снова с циничной усмешкой на лице:

– Вы-то, надеюсь, поверили мне, милейшая фрейлейн, поверили тому, что ваша гордая, прекрасная сестра – Бонч-Старнаковская – а не кто-нибудь другая, заметьте! – принадлежала мне, как самая заурядная любовница, что она променяла на меня господина Мансурова, что она…

– Это – ложь, ложь! Не смейте клеветать на Китти! Низкий, грязный человек! – вне себя закричала Муся и разразилась истерическим плачем.

– Вы можете не верить, и я не стану настаивать на этом! – пожав плечами, продолжал Штейнберг. – Мне важно только, чтобы в это поверили вы, фрейлейн Вера. И по вашим глазам я вижу, что вы поверили мне. Правда, о таких случаях честные люди не говорят громко. Но со мною здесь, в этом доме, поступили бесчестно, и это дает мне право в свою очередь не считаться в условностях. Итак, я утверждаю еще раз, что девушка из прекрасной русской дворянской семьи, кичившейся своим именем, своими связями, аристократическим происхождением и своим положением в свете была моей любовницей. Ваш отец не пожелал отдать вас мне в жены и оскорбил меня, как последнего вора и преступника. Ну, так вот я и взял у него за это большее: взял в наложницы его гордость, его старшую дочь, вашу сестрицу Китти!

 

– Да замолчите ли вы, проклятый? – сорвалось с губ Маргариты, тогда как Вера угрюмо молчала с застывшим, как мрамор, лицом.

– Еще одно оскорбление, и я прикажу вас расстрелять, сударыня! В моем лице вы оскорбляете мундир всей нашей прусской армии, – произнес Рудольф спокойным тоном, при чем его выпуклые глаза обдали Маргариту уничтожающим взглядом, а рука стиснула эфес сабли.

– Молчите, Марго, молчите, ради Бога!.. Верочка! Верочка!.. Что ты? Что с тобою? – испуганно пролепетала Муся, бросаясь от сестры к Маргарите и с плачем ломая руки.

С помертвевшим лицом и помутившимися глазами Вера смотрела с секунду в самые зрачки Штейнберга и вдруг неожиданно и тихо-тихо, как подкошенная, упала на пол.

– Это ничего. Маленький обморок. Поваляется и встанет. Во всяком случае, такое ничтожное обстоятельство не должно мешать, господа, раз уже намеченной программе вечера, – небрежно бросил Штейнберг, обращаясь к своим коллегам. – Насколько я понял вас, эти девчурки позволили оскорбить честь немецкого мундира? – после минутной паузы спросил он у них.

– Хуже, коллега, хуже! Они непочтительно выражались о его величестве, самом всемилостивейшем кайзере, – послышался чей-то нетвердый голос.

– Ага, так-то! Ну, в таком случае я заставлю их искупить эту вину, – продолжал Штейнберг, сдвигая брови. Пусть кричать «ура» его величеству императору Германии и королю Пруссии.

– Или?

Рудольф, презрительно усмехнувшись и злобно сверкнув глазами, ответил:

– Да разве нет у нас солдат? Пускай расправляются с ними, как хотят!

* * *

В полутемной кухне горела одна только свечка. Рожок на стене был разбить кем-то из пруссаков под пьяную руку вдребезги. Несколько драгун, только что покончив с обильным возлиянием и ужином, были почти совершенно пьяны и собирались разместиться на покой.

Из комнат к ним сюда доносились крики, шум и женские отчаянные слезы под аккомпанемент пьяного хохота.

Солдаты прислушивались к ним несколько минут.

– Уж эти господа офицеры! – смеясь сказал сивоусый унтер, – умеют, нечего сказать, провести времечко! Давеча обходили все комнаты и забирали все, что можно забрать; оправдывались все реквизицией. Недурное дело – эта реквизиция, право! Управляющего приказали расстрелять за то, что он отказался открыть конюшню, прислугу выгнали из дома, а теперь потешаются вволю, – пугают здешних хозяек дома.

– Умора! – воскликнул другой солдат. – Штабной офицер тут приехал, так тот все здесь знает, каждую нитку. Он, говорят, и отряд на постой пригласил сюда, и указывал нашим, где и что спрятано, а теперь никак допрашивает хозяек, не осталось ли у них еще что-нибудь.

– Как он допрашивает, – вмешался в разговор третий. – Просто душу отводит. Подходил я послушать у дверей. Штабный велит девчонкам «ура» кричать нашему кайзеру и армии. Ну, а те упрямятся. Смех, да и только!

– Стойте, стойте, товарищ!.. кажется, идут сюда…

Солдаты вскочили, и руки по швам вытянулись в струнку. Уже под самыми дверьми были слышны сейчас слезы, мольбы и вопли женщин, а громкий мужской голос, взбешенный и грубый, кричал на весь дом, на всю усадьбу:

– Эй, вы, кто тут есть! Сюда, драгуны! Живо сюда!

Глава VIII

Эти крики, дикий хохот и полный жуткого значения и угрозы голос достигли до слуха больной Софьи Ивановны, и она внимательно и чутко прислушивалась к ним. Она проснулась давно. Пламя костра, разложенного на дворе, освещало, как зарево, её комнату.

В спящем сознании больной медленно и лениво проползла мысль-догадка:

«Где-то горит!.. Где-то пожар! Надо сейчас же, скорее поднять, разбудить дочерей».

Больная сделала усилие встать. Как тяжело двигаться отекшим ногам!.. Едва передвигая ими, она встала с постели, кое-как нашла и надела капот… туфли.

– Китти! – жалобно прошептала она, – где ты, голубка? – и её лицо исказилось гримасой плача.

Вдруг остро и назойливо толкнулась в спящее сознание мысль:

«Это Китти кричит… Зовет на помощь… Надо идти, скорее идти… надо… помочь!».

Медленно и тяжело шагая, Бонч-Старнаковская пошла, хватаясь за встречные предметы, ища в них поддержку.

Она тихо вышла из спальни, миновала коридор, затем комнату Китти, приоткрыла дверь в нее и заглянула туда. Там не было никого, комната была пуста. А крики по соседству все усиливались.

«Теперь Мусечка как будто кричит, – с трудом соображала больная, – её голосок… Зовет па помощь».

– Не пущу! Не дам в обиду, не дам! – пролепетала она с блуждающей улыбкой и живо распахнула дверь, за которой звенел раздирающий душу крик.

Пятеро пьяных, едва имеющих силы стоять на ногах, немецких солдат метались по буфетной, распластав руки, стараясь схватить две тонкие, маленькие фигуры, то и дело быстро ускользавшие у них из-под пальцев.

А за стеною слышались те же пьяные песни и крики.

Муся и Варюша, несколько минуть тому назад втолкнутые к пьяным драгунам, с отчаянием и ужасом кружились по комнате, стараясь миновать протянутая к ним руки солдат.

«Нет, нет! Лучше смерть, нежели этот ужас, – вихрем пронеслось в голове юной хозяйки Отрадного. – Ведь не побоялись же мы с Варей ослушаться их, не кричали же мы по их требованию „ура“ Вильгельму. Так неужели же теперь мы задумаемся обе пред тем, что выбрать, неужели „не сумеем предпочесть смерть позору?“»

Вслед затем Муся, сделав последнее усилие, бросилась в угол, чтобы миновать сидящего на табурете немца.

Вдруг потные, противные руки схватили ее.

– А-а-а! – вырвалось воплем ужаса из горла Муси. – А-а-а… спасите, спасите!

Но огромная ладонь в ту же минуту зажала ей рот, а лоснящееся от пота лицо, дыша винным перегаром, низко-низко склонилось над её лицом.

– Ну-ну. Зачем так кричать? Зачем так биться? Лучше обними меня, сердечко мое, да поцелуй послаще, деточка! – глухо, едва выговаривая слова, прозвучал над нею пьяный голос.

– Верочка! Верочка! Спаси! Марго! Варя! – исступленно крикнула Муся, отчаянно отбиваясь от стиснувших ее объятий.

В следующий затем миг такой же крик, но более глухой и жуткий, пронесся по всем закоулкам большого дома.

Дверь буфетной распахнулась наотмашь, и все находившиеся здесь солдаты замерли на месте с испуганно вытаращенными глазами.

– Кто это? Дьявол? Привидение? Ведьма? Исчадие ада наконец? – послышались возгласы.

Она была действительно страшна, эта женщина: худая, высохшая, как скелет, в белом, сидящем на ней, как на вешалке, халате, с седыми волосами, разбросанными по плечам, с жуткой, блуждающей улыбкой и с совершенно пустым взглядом безумных глаз. У неё было желтое, как воск, лицо и огромные, распухшие ноги. И, улыбаясь своей страшной улыбкой, она лепетала одно и то же:

– Не пущу, не пущу, не пущу!

Всю жизнь будут помнить девушки тот ужас, ту панику ворвавшихся к ним мучителей в минуту появления Софьи Ивановны. Они заметались и забегали по буфетной, отыскивая оружие, шепча что-то бессвязное себе под нос.

Обе они, и Варя, и Муся, воспользовались этой сумятицей и выскочили через буфетную на террасу, а оттуда – в сад.

Там, дрожа всем телом, они робко притаились в отдаленном углу в стенах старой беседки, неподалеку. У пруда.

* * *

Вера очнулась и открыла глаза, когда октябрьское утро уже светило в комнату. Она с трудом подняла голову.

Всюду вокруг валялись пустые и битые бутылки, коробки от консервов, куски хлеба, следы ночного пиршества отпечатывались на всем. Но в комнате никого не было; только на одном из стульев лежала второпях забытая кем-то из немцев каска.

Девушка с трудом приподнялась на ноги и, едва находя в себе силы двигаться от слабости, вышла в гостиную. Здесь все носило следы разрушения и погрома: разбитое зеркало, сорванные портьеры, исчезнувшие ковры.

И в её комнате, и у Китти, и у девочек все было также разграблено и опустошено. Были выдвинуты ящики комодов, где теперь и следа не оставалось от белья, опустошены платяные шкафы и буфеты; все они наглядно говорили о происшедшем здесь полном разграблении.

Двигаясь, как автомат, Вера пошла дальше, в спальню матери, и, к своему ужасу, не нашла в ней больной.

Она позвонила. Никто не явился на зов. Позвонила еще раз – то же молчание и абсолютная тишина царила в доме, точно все вымерло в нем.

С ледяным холодом в сердце девушка прошла дальше, через парадные комнаты в людскую и осмотрела ее.

Там тоже не было ни души.

На пороге буфетной что-то резко белело на паркете.

Вера приблизилась к огромному, распластанному на полу, предмету, и с тихим стоном отступила назад. На нее смотрели незрячие, мертвые, уже успевшие застекленеть, глаза Софьи Ивановны.

Вера ничего не могла сообразить; мозг словно застыл у неё, и она почти без сознания опустилась на близ стоявший стул.

Прошло полчаса.

Постепенно Вера стала приходить в себя и сознавать все, что произошло.

– Все кончено, – проговорила она вслух самой себе, и странно прозвучал её голос среди мертвой тишины дома. – Все кончено… Мама скончалась, Мусю они забрали с собою конечно, Варю тоже. О, они не пощадили бедных детей! И все это наделал Рудольф, он – главная причина всех бедствий!

Губы девушки произносили это имя; и леденящий душу ужас волною захлестнул все её существо. Рудольф, тот, кого она любила и кого ценила, как лучшее сокровище в мире, оказался величайшим негодяем, преступником, гадиной, о которой страшно подумать даже. Он никогда не любил ее; она теперь только поняла это.

И что он сделал с бедняжкой Китти? Да, сейчас она, Вера, знает, что из-за него случилось что-то непоправимое за границей с её сестрой. Недаром же Китти всю передергивало при одном имени Рудольфа в последнее время. А её отказ Мансурову, беспричинный, ничем не вызванный отказ? А эта резкая перемена в её внешности, её внезапное поступление в отряд Красного Креста. Да, несомненно, злодей не солгал.

А если все обстоит именно так, то стоить ли жить после этого? Их мать умерла – может быть, умерла ужасной смертью, видя бесчестие младшей дочери. И Myси нет? Что они сделали с обеими девочками? Куда подавали их? И Марго нет тоже. Проклятый! Это он погубил их всех, он, когда-то любимый так мучительно, так нежно!

«Неужели же и теперь я люблю его?» – и Вера задрожала от одной этой мысли.

Любовь… Неужели еще не умерло в ней это чувство к заведомому негодяю и злодею? А если нет, так пусть же она погибнет, нежели жить дальше с этим полным ужасов адом в душе!

Она вышла из сада и побрела по знакомой аллее. Обрывки мыслей плыли вместе с нею в её усталой, измученной голове.

Умерла мать… на пороге буфетной лежит её тяжелое, остывшее тело. Она, Вера, так и не могла поднять его и перенести на кровать. Погибла Муся… Где Анатоль, где Китти? Вернутся ли они? Ах, если бы вернулись! Но осиротеет тогда старик-отец. Ей, Вере, нельзя жить вовсе дольше с этим бременем в душе, мозгу и в сердце. О, она теперь не боится ничего! Смерть… Какой вздор! Жизнь страшнее… жизнь во мраке, с камнем в сердце от поруганной любви. Да, да, она решила бесповоротно! Это – неизбежно.

Черные глаза и строгое смуглое лицо встало пред нею на мгновенье, жуткое лицо! Она едва помнила черты своей бабушки в детстве, но сейчас они до нелепости резко выступили в её памяти. Глаза старухи улыбались ей издали и манили куда-то. Вера знала – куда. Недаром же все находили у неё поразительное сходство с бабкою, недаром же с особенной нежностью ласкала Марина Дмитриевна ее, Веру, когда она была еще ребенком. Может быть, она предчувствовала судьбу внучки, аналогичную со своей.

Вот и пруд, холодный и молчаливый, с суровой ласковостью играющий на солнце. Голые ветлы отражаются в нем. И серое небо тоже.

Вера остановилась на берегу пруда, посмотрела с минуту в воду, и оттуда опять взглянули на нее смуглое лицо с трагической складкой около рта, черные глаза, полные мрака, и сурово сдвинутые брови.

– Бабушка, это – ты? Иду! Иду к тебе, родная! – прошелестел чуть слышный шепот над прудом.

Или то играл ветлами осенний ветер?

– Верочка! Вера! – послышался отчаянный вопль со стороны сада, и Муся, а за нею Варюша и, Маргарита Федоровна побежали со всех ног к пруду.

Но Вера не слышала этого вопля, этого призыва живых. Её душа уже заглянула за грани иного мира. Быстро сотворила знамение креста её смуглая рука. Короткий всплеск, широкие круги на воде – и все было кончено.

Муся долго рассказывала потом, исходя в слезах, как увидели они из своей засады прибежавшую к пруду Веру, как поняли, зачем она явилась сюда, как мчались предупредить несчастье и не успели, опоздали спасти сестру.

 

Немцы ушли из Отрадного внезапно. Кто-то пустил слух, что идут казаки. Разграбив и забрав с собою все, что было возможно забрать и разграбить, враги-насильники бежали отсюда среди той же роковой и памятной для обитателей Отрадного ночи.

После их ухода понемногу стала стекаться бежавшая в панике прислуга.

Труп Веры скоро отыскали в пруду и схоронили вместе с телом Софьи Ивановны – пока что, до поры, до времени – в саду усадьбы. Погребли рядом и жертву немецкого варварства, никому не сделавшую зла, управляющего усадьбой. Его флейта теперь замолкла навсегда.

С первою же представившеюся возможностью Муся с Варей Карташовой и Маргарита Федоровна, чудом спасшиеся от несчастья, поспешили уехать из этих жутких мест в Петроград, к убитому горем, вдвойне осиротевшему Владимиру Павловичу. Только там они узнали о поражении наглых тевтонов под Варшавой и беспорядочном отступлении немецкой армии.

Когда этот момент наступил, Владимир Павлович Бонч-Старнаковский с младшей дочерью вернулся в Отрадное за телами дорогах усопших и перевез их в столицу, в фамильный склеп.

Рейтинг@Mail.ru