Маленький очаровательный городок южной Саксонии. Он весь в цепких, ползучих гирляндах мелких-мелких горных роз, наполняющих его своим благоуханием. С уступа на уступ вьются эти живые гирлянды прихотливыми изгибами пестрой душистой ленты. Нежно-бархатная зелень кустарников составляет чудесный фон для их алых, пурпуровых, бледно-розовых и совсем белых цветов.
Горы над Эльбой стоят, как алтари, окутанные таинственной дымкой в своем заколдованном кругу, омытые у подножия зеленовато-синими волнами красавицы-реки. Она, как сказочная принцесса, заключена в этот заколдованный круг, словно в замок чародея, и мечется, и ропщет, и поет, и плачет, не находя из него выхода.
Легкие и изящные пароходики часто снуют по зелено-синим волнам Эльбы. По правому берегу, если держать путь от Дрездена, вьется дымящейся лентой поезд. Он кажется игрушечным, когда смотришь па него с палубы парохода, скользящего по реке.
Маленький город полон туристов, а также отдыхающих здесь после лечебного курса курортных больных. Многих посылают сюда немецкие и австрийские доктора,
Зная живительную прелесть горного воздуха этого самого поэтичного уголка Саксонии, где так сладко-дурманно пахнуть розы по утесам и примирительно плачет красавица Эльба внизу. Здесь спокойно и уютно. Каждый день от четырех до семи вечера в городском парке певуче гремит струнный оркестр, и скромная толпа, так отличающаяся от обычно нарядной толпы курорта, медленно дефилирует по главной эспланаде.
Ровно в четыре, с первыми звуками музыки, в конце аллеи вот уже вторую неделю показывается маленькая группа людей, обращающих на себя всеобщее внимание. Опираясь одною рукою на руку высокого, элегантного молодого человека в безукоризненно сшитом летнем костюме, с лицом и видом переодетого принца, выступает пожилая, величавая дама. У неё седые волосы, желтое обрюзгшее от болезни лицо и страдальческая улыбка. Другою рукою она опирается на руку прелестной девушки, изысканно одетой в эффектный, сшитый по последней моде костюм. Из-под дорогой шляпы выглядывает миниатюрная головка с правильными, точно выточенными, чертами, жизнерадостно сверкают темные, блестящие глаза. Эти глаза, похожие на черные звезды, как-то особенно ярко и эффектно дисгармонируют с золотистыми пушистыми волосами. Ослепительная кожа, подернутая легким румянцем, и гибкая, стройная фигура девушки дополняют собою красоту двадцатичетырехлетней красавицы, Екатерины Владимировны Бонч-Старнаковской, или Китти, как зовут эту девушку в её кругу.
Когда по утрам старуха Бонч-Старнаковская берет ванну, а Китти в обществе своего жениха – высокого, смуглого, с карими серьезными глазами, своеобразно интересного молодого человека, – сидит на веранде гостиницы и просматривает газеты или слушает чтение Бориса Александровича, – все окружающие невольно обращают на них внимание и подолгу заглядываются на красивую пару. Когда же на музыке они оба медленно движутся по аллеям и эспланаде городского парка, – их провожают не то завистливые, не то восхищенные взгляды гуляющих. Они приехали сюда прямо из Карлсбада, по настоянию врачей, прописавших отдых и успокоительный ванны Софье Ивановне, и чувствуют себя отлично среди цветущих гор саксонской Швейцарии.
Затерянные среди чужих, незнакомых людей, уставшие после шумной карлсбадской курортной жизни, полной суматохи, Китти, и Борис совсем счастливы своим вынужденным одиночеством в Ш. Немного музыки, немного чтения, немного милой, интимной болтовни. А эти дивные прогулки верхом в горы, к знаменитым развалинам легендарного замка, повисшего, как ласточкино гнездо, над стремниной пропасти! Китти, вполне светской и выдержанной барышне, с традициями её быта, с малолетства привитыми к ней, кажется, будто она, живя здесь, в этом маленьком поэтичном раю, читает какую-то упоительно интересную книгу, героиня которой, словно две капли воды, похожа на нее. Как нова, как удивительно интересна такая жизнь! Идиллия, переживаемая ею в присутствии жениха, в его обществе, кажется ей какою-то прелестной и изящно написанной повестью, увлекшей ее, читательницу, в совсем новый и заманчивый мир.
Короткие летние сумерки подкрались и сдвинулись над высокими горами и узкими, глубокими безднами. Отзвонил часы колокол на ратуше, и вслед затем сразу, как по команде, замолкла музыка в городском саду. Толпа гуляющих торопливо схлынула в боковые аллеи с широкой эспланады парка, все заспешили к ужину, каждый в свою гостиницу.
Опираясь на руку будущего зятя, проследовала и Софья Ивановна в «Король Пруссии», лучшую гостиницу на набережной, где она занимала вместе с дочерью прелестное небольшое, обособленное помещение. Борис Мансуров остановился поблизости, в другой гостинице, через дорогу.
– Ну, вот и довели вашу калеку, дети! – тяжело переставляя постоянно отекающие, вследствие болезни почек, ноги, говорить Софья Ивановна у порога салона. – Скучная обязанность, не правда ли, дорогие мои, а тем более, когда молодость зовет на волю, к природе, к тихому вечеру, к радостям жизни. А я тут со своей болезнью, как на зло, стою вам поперек пути, требуя от вас столько забот…
При этих словах она нервно морщится, как от боли.
В две секунды Китти, замедлившая было в маленькой прихожей, уже около матери.
– О, мама, не говорите так! Это вы-то нам в тягость? Борис, да успокой же ты maman! скажи, что оказывать ей услуги – для нас счастье.
И она своей милой головкой прижимается с ей одной свойственной нежностью к сухой, впавшей груди матери.
Слезы внезапно выступают на глазах Софьи Ивановны. О, она вполне верит в искренность и любовь своей старшей дочери и платить ей в свою очередь безграничной материнской любовью. Китти – её любимица. Ей, матери, нравится эта прямая, открытая, жизнеспособная натура старшей дочери. Нет ничего сложного, непонятного в душе Китти. Отец считает ее даже недалекой, и это мнение постоянно раздражает Софью Ивановну. Китти далеко не глупа: она только простодушна и ясна, как ребенок, и, жадно любя жизнь, не скрывает этого. Ее, как дитя, радует собственная красота, которую она не прочь подчеркнуть эффектной рамкой в виде дорогих, модных костюмов и золотых украшений, к которым она чувствует явное пристрастие. Она любит и кокетство, не прочь, чтобы за нею ухаживали, но опять-таки это все – исключительно свойство её сангвинического характера. В двадцать три года Китти – ребенок, а между тем чувствовать она умеет тонко и глубоко. Это самым наглядным образом доказывается её нежной привязанностью к жениху и самоотверженной любовью к ней самой, Софье Ивановне, искалеченной болезнью матери. С Китти легко: у неё нет замкнутости и суровой угрюмости Веры, стоившей многих мук Софье Ивановне, ни увлекающегося, нервного темперамента Муси, исковерканной институтским воспитанием и не в меру избалованной окружающими – этого «enfant terrible» семьи. На Толю, милого кутилу, на чуткого и славного весельчака Толю, гордость и бич семьи (каких долгов наделал он в позапрошлом сезоне!), похожа Китти, но только она во сто раз спокойнее и уравновешеннее брата. А как она самоотверженно ухаживает за нею, больною, казалось бы, никому ненужной старухой! Другая, будучи невестой и находясь поблизости любимого жениха, и думать позабыла бы о больной матери, а она, милушка, не отстает ни на шаг и не ищет уединенных прогулок вдвоем с Борисом.
И Софья Ивановна, преисполненная благодарности, нежно, с любовью целует дочь.
– Смотри, какая красота, Борис!
Действительно – красота! В восемь вечера здесь, над Эльбой, уже прочно воцарилась ранняя июльская ночь. Луна набросила на горы и реку свою причудливую серебряную пряжу, и их сказочная красота выступила ярче, рельефнее в лучах задумчивого месяца. И темная Эльба вдруг просветлела на своей поверхности, на которую кто-то незримый и таинственный брызнул дождем расплавленного серебра. Пробежал последний пароход и, словно прощаясь до утра, прогудел громким, басовым звуком. Вдали свистнул дрезденский поезд, и все стихло.
Лодочник-саксонец с грошовой зловонной сигарой во рту и со своим сизым носом меланхолически греб вниз по течению. Пахло розами с берега, сыростью на реке.
Плотно прижавшись друг к другу, Борис и Китти сидели на корме лодки. Вдали сияла серебряная дорога, по берегам сверкали бесчисленные, освещенные окна гостиниц. Кто-то запел под аккомпанемент рояля незнакомый немецкий романс.
– Тебе хорошо так, милая? – нежно наклоняясь к лицу невесты, спросил Мансуров.
Его лицо в этом причудливом голубовато-серебряном свете казалось особенным, полным значения.
– О, Борис! – могла только ответить девушка и крепко сжала его руку, не отрывая взора от его преображенного лица. Её глаза несколько секунд разглядывали его с явным восторгом. – Какой ты смуглый, какой особенный!.. Знаешь, мне иногда хотелось бы надеть на твою голову старинную драгоценную тиару, что носили древние властители Востока, или накинуть на твои плечи белый плащ с капюшоном, чтобы ты сталь похожим на бедуина со своими темными глазами и смуглым лицом. Не знаю почему, но я страстно люблю мистический Восток, а у тебя тип индийского раджи или молодого жреца египетского храма, только что посвященного… Ну, словом, ты безгранично нравишься мне, Борис! – неожиданно, с детски простодушной улыбкой заключила Китти.
– А я просто люблю тебя, моя радость.
– О, и я люблю тебя безгранично. Когда я думаю о том, что через несколько месяцев наша свадьба, у меня становится так радостно и легко на душе!.. Я не боюсь будущего, Борис. Моя любовь будет вечной.
– Ангел мой! Красавица моя!
– Да, да, вечной она будет, хотя я – враг сентиментальности и трогательной привязанности до «могилы». Я прежде, до нашей встречи, скептически относилась к такой любви, а теперь, как видишь, сама люблю тебя так же и даже не допускаю ни малейших вариаций на эту тему. Пойми, я боюсь даже подумать о том, что ты можешь привыкнуть ко мне и охладеть, что когда-нибудь ко что посвященного… Ну, словом, ты безгранично нравишься мне, Борис! – неожиданно, с детски простодушной улыбкой заключила Китти.
– А я просто люблю тебя, моя радость.
– О, и я люблю тебя безгранично. Когда я думаю о том, что через несколько месяцев наша свадьба, у меня становится так радостно и легко на душе!.. Я не боюсь будущего, Борис. Моя любовь будет вечной.
– Ангел мой! Красавица моя!
– Да, да, вечной она будет, хотя я – враг сентиментальности и трогательной привязанности «до могилы». Я прежде, до нашей встречи, скептически относилась к такой любви, а теперь, как видишь, сама люблю тебя так же и даже не допускаю ни малейших вариаций на эту тему. Пойми, я боюсь даже подумать о том, что ты можешь привыкнуть ко мне и охладеть, что когда-нибудь мои поцелуи не будут давать тебе ту острую волнующую радость, какую ты испытываешь теперь. – Этого не может быть, мое счастье! Ты слишком хороша, слишком волнующе-прекрасна, чтобы с тобою могла угаснуть волнующая страсть, любимая, обожаемая моя. Ты не можешь себе представить, что я переживаю, когда слушаю тебя, когда вижу твое милое личико, прижимаю твою родную головку к своей груди. Ты вошла в мою душу, Китти, влила сладкий и острый яд в мои жилы, ты…
– Говори, говори!
– Я хочу говорить все то же, что и прежде, моя птичка, – старые, знакомил песни. Я страстно люблю тебя, мою радость, царевну сказочную мою.
– О, говори, говори!.. – Нас никто и ничто не разлучит с тобою… Слышишь, Китти? Я хочу владеть тобою один, безраздельно, всю жизнь, поклоняться тебе, как раб – своей царице, и властвовать над твоей душой, над твоим телом, как твой властитель и царь. Да, и над телом, радость моя, тоже.
– Говори!
О, рай какой, какая истома! Смуглое лицо Бориса с худыми скулами, с тонкими чертами, говорящий о породе, все пронизано сейчас беззаветно-страстной любовью. И карие бархатные, мягкие глаза как будто льют источник дивного, ласкающего света. Его горячая рука, лежащая на талии Китти, жмет ее через тюль воздушного платья, через шелк корсета. Какая мука, что в двух шага от них торчит этот рыжий саксонец и явно недружелюбно поглядывает на счастливцев! Китти нельзя даже приникнуть сейчас к любимому человеку, положить голову на его плечо. О, как мучительно-страстно горят её губы и ждут его поцелуев, ждут этих милых губ, которыми он так сильно впивается в её трепетный, уступающий рот! Но саксонец, суровый и неутомимый, не сводить с них глаз, ни на минуту не переставая мерно резать веслами воду. Поневоле приходится владеть собою и говорить о самых простых, обыкновенных вещах, в то время как мозг так и пылает дразнящими представлениями о беглой, отравленной страстью ласке.
– Я получила нынче письмо от Муси, – неровным голосом бросает Китти и смотрит, как загипнотизированная, на серебряную дорожку месяца на воде.
– Да? Что она пишет?
– Пишет, во-первых, о том, что скука у них «адская», во-вторых, что еще более «адски» скучают они после отъезда из Отрадного папы и молодых людей, что Вера стала тоже «адски» несносной и то придирается ко всем, то плачет у себя в комнате запершись. Потом она еще пишет о сенсационной новости уже вполне домашнего характера: папа разгневался за что-то на Рудольфа Штейнберга и выгнал его из дома, а вслед за этим отказал от места и самому Августу Карловичу. Кажется, молодой Штейнберг надерзил папе.
– Вот как? Но почему же он отказал и старику? Ведь тот, кажется, чуть ли не пятнадцать лег управлял вашим Отрадным, и вполне успешно.
– Ничего не понимаю! Ты знаешь эту бестолочь Мусю: она никогда ничего не сумеет толково рассказать. Выражает свое собственное мнение (какое еще может быть мнение у шестнадцатилетней девчурки!), а именно, что папа отказал немцу из-за «брожения».
– Из-за какого брожения?
– Из-за анти немецкого конечно. После сараевского убийства и недостойных выпадов двух держав тройственного союза против Сербии у нас, видишь ли, убеждены, что война неизбежна. Конечно ввиду возможности объявления её со стороны немцев и австрийцев у папы, как у глубокого патриота, не может быть уже доверия и расположен к германскому подданному, каким является почтенный Август Карлович. Впрочем это – мнение опять-таки Муси, а по-моему, здесь что-то не то.
– Твоя мать знает обо всем этом?
– О, нет! Я постаралась скрыть от неё письмо. Её здоровье требует полного покоя, иначе шесть недель, проведенный на водах, пойдут насмарку. Нет, я ничего не сказала ей про наши новости. Приедет – сама увидит.
– Кстати об отъезде. Через несколько дней кончается срок моего отпуска, голубка. Я надеюсь, что вы вернетесь в Россию со мною вместе… Я должен быть в Варшаве и явиться не позже будущего четверга.
– Какое счастье, что мы еще сможем пробыть вместе до конца августа! Ведь ты будешь приезжать из твоей гадкой Варшавы каждый праздник в Отрадное, не правда ли, милый?
– Разумеется. А когда вы уедете в свой гадкий Петербург – почему Варшава может быть гадкой, а ваш Петербурга, не может? Как видишь, я последователен и справедлив, – то я стану считать дни и недели, остающееся нам до свадьбы. А там прелестная Китти, царица петербургских балов и моя царица, будет похищена своим «восточным деспотом» – увы! не в древней тиаре – и водворится в Варшаве, где она несомненно засияет яркой звездой.
– Ах, хорошо это будет, милый! Лишь бы не было войны! Так темно и страшно делается на душе, Борис, когда я подумаю о ней.
– Успокойся, детка, никакая война не может быть страшна для русских.
– Но, говорят, Германия…
– Сильна, ты хочешь сказать? Пусть так, но в ней нет того единства, которым сильны русская армия и русский народ.
И Борис еще долго и много говорить на эту тему. Китти, удовлетворенная вполне, затихла и, прислонившись плечом к плечу жениха, мечтательно смотрела на небо. Лодка бистро и незаметно причалила к берегу. Борис Александрович расплатился с рыжим саксонцем, ловко выпрыгнул из лодки и осторожно, на руках, вынес Китти. Теперь рука об руку они стали подниматься по ступеням лестницы, ведущей к гостинице. Вот они исчезли за её поворотом. А рыжий саксонец-лодочник все еще стоял посреди своего легкого суденышка с потухшей сигарой во рту и смотрел им вслед с явным недоброжелательством, злобно ворча себе под нос:
– Проклятые русские!.. Ненавистное славянское племя! Вы снова, как видно, захотели крови, хищники, что подговорили сербов учинить расправу над наследником Габсбургского дома? Берегитесь же! Не сойдет вам это с рук! Будете знать, как обижать при посредстве этих остолопов-сербов благородных наших союзников!
Теперь он уже не ворчал; со свистом и хрипом вылетали слова из горла взбешенного человека, в то время как его кулаки грозили в ту сторону, где по дорожке, ведущей к гостинице, медленно подвигалась счастливая пара.
Это началось как-то неожиданно сразу. Закупая заграничные безделушки для подарков домашним, Китти, очарованная мгновенно (с нею это случалось довольно часто) выставленной в витрине блузкой, вошла спросить о цене. Ее встретили восхищенными взглядами и хозяин, стоявший за конторкой в отделении кассы, и молодой безусый приказчик, как две капли воды, похожий на него, очевидно его сын. В это утро мальчишки сновали уже по улицам Ш., крича во все горло: – и Германия и Австрия накануне великих событий! Сербия отказалась дать удовлетворительный ответ на ультиматум Австрии! Россия мобилизует свои войска и готовится к нападению! Покупайте, покупайте, есть что почитать!
Китти накупила целый ворох листков немецкой прессы, где с поразительной наглостью возводились невообразимый небылицы на нашу родину. Не желая расстраивать мать до получения более правдоподобных известий уже из русских источников, которые запаздывали сюда доставкою на два дня, девушка предпочла умолчать о газетных сплетнях. Пользуясь лечебными часами матери, она вышла исполнить данные ей поручения. На этот раз Борис не сопровождал невесты, и она была одна.
Китти уже давно привыкла к производимому её красотой на людей впечатлению и не нашла ничего нового в выраженном ей со стороны хозяев магазина восторге. А те точно ошалели сразу – и отец, и сын: заметались, как угорелые, по магазину, разбрасывая пред ней целые десятки блузок, почти с благоговением заглядывая при этом в глаза красивой девушки.
– Фрейлейн нравится это? А может быть, это? О, эта вещица просто-таки создана для вас. У вас такой цвет лица, что только вот эти кружева могут быть достойны прилегать к вашим прелестным щечкам!
– Благодарю вас. Но сколько это стоит однако? Вот эта блузочка например?
– Двадцать марок… А эта – пятнадцать, а эта – восемь… Они только сейчас доставлены из Берлина.
– Как? Вы разве – не саксонцы?
– Пруссаки, кровные пруссаки, хота и живем в самом сердце Саксонии все последние годы.
– Однако мне это дорого. Двадцать марок – изрядная сумма. Знаете, приходится экономить на обратном пути. Когда ехали сюда, сделали и так много закупок.
– А вы по-видимому – иностранка, не так ли?
О, какой вкрадчивый голос и каше влюбленные масленые глазки сделались у хозяина магазина вот сочась, в эти мгновенья, когда он не сводил взора с лица Китти.
– Да, я – иностранка, – ответила девушка, разглядывая блузку.
– Англичанка конечно или американка? Такие прекрасные волосы а кожа могут встречаться только у них.
– Нет, ни то, ни другое. Я – русская.
– О! – вмиг плотоядно нащупывающие глазки старого немца округлились, как у птицы, загорелись бешенством и запрыгали, налившись кровью. – Русская! Бесстыдная русская! – завопил он, стуча кулаком по прилавку и в исступлении топая ногами. – А еще смеет приходить… смеет торговаться… говорить, что дорого… О, варвары! О, злодеи! И они еще здесь? Их еще не вышвырнули за порог нашей прекрасной родины?
Пруссак быль, как безумный. Он выскочил из-за прилавка и одной рукой указывал на дверь Китти, а другой тыкал жирным пальцем в плечо ошалевшей от испуга девушки.
Не помня себя, она выскочила за порог магазина и стала спешно удаляться от ужасного человека, все еще продолжавшего неистовствовать у своего порога и выкрикивать какую-то бессмысленную брань и угрозы ей вслед.
Взволнованная и потрясенная прибежала в гостиницу Китти и, запершись в своей комнате, дала полную волю слезам. Наплакавшись она смыла следы слез с лица студеной водой и, только вполне успокоенная, рискнула пойти к матери. От неё, как и от Бориса, девушка решила скрыть подученное ею оскорбление. И без того им было нелегко теперь. Прислуга в гостинице, до сих пор сгибавшаяся в три погибели пред «её превосходительством», так как получала щедрое «на чай» от Софьи Ивановны, теперь спустя рукава прислуживала Бонч-Старнаковским, как и всем приезжим русским, и при каждом удобном случае говорила дерзости. В воздухе пахло грозою. Тучи на политической горизонте заметно сгущались. Слово «война» было теперь у всех на устах. Больные и здоровые спешно устраивали свои деда, ликвидировали лечение и, уложив чемоданы, спешили уехать на Дрезден и дальше на Берлин.
А потом сразу наступил сумбур, началось поголовное бегство. Поезда и пароходы брались с боя. Бонч-Старнаковские и Мансуров вместе с другими русскими спешно покинули прелестный, поэтичный уголок. Как славно провели они здесь эти две недели. В какой холе и довольстве прожили тут! А теперь? Прислуга, метрдотель, лакеи и девушки провожали их с суровыми лицами; хмуро супились брови; неприязненно, исподлобья, недружелюбно смотрели глаза. Слышались нелестные выражения о России и русских. Как-то сразу забывались русская щедрости, подарки, чаи.
– Еще один день проволочки – и я, кажется, не вынесу, – с тоскою говорила Софья Ивановна, у которой под впечатлением переживаемых волнений снова разыгралась её старая болезнь.
– Успокойтесь, мамочка, дорогая. Только бы нам добраться до Берлина, а там все будет хорошо, – и Китти, как ласковая кошечка, прижималась к матери, заглядывала ей в глаза и всячески старалась нежностью и заботами облегчить её муки.
Под влиянием этой ласки отходила печаль от сердца старой дамы.
– Борис, друг мой, вы будете самым счастливым мужем на земном шаре. Она – сокровище, которое посылает вам Бог. Берегите ее! – говорила растроганным голосом Софья Ивановна, гладя пушистые золотые волосы прильнувшей к её груди головки.
– Я это знаю, Софья Ивановна. Я знаю, что Китти – ангел, – и Мансуров спешил поцеловать руку будущей тещи.
Как ни грустно, как ни тяжело было создавшееся положение, он и Китти все-таки были счастливы. Он часто ловил на себе взгляд малых темных, искрящихся любовью глазок, и душа его снова пела вразрез угрожающей атмосфере, назло предстоявшим еще испытаниям, наперекор всему. Ведь этот темноглазый золотоволосый ангел любить его. Что же ему больше?