Они едут теперь гуськом по лесной тропинке, обмотав тряпками с сеном копыта лошадей. Фольварк остался далеко за ними. Впереди рысью скачет офицер. начальника крошечного отряда, за ним – вахмистр и четыре нижних чина. Последним едет доброволец. Худой, бледный и молчаливый, он погружен как будто в глубокую думу и не видит никого и ничего. А канонада не умолкает, не прерывается ни па одну минуту.
– Ваше высокородие, к самой переправе никак невозможно подобраться лесом, – шепчет Вавилов, весь вытягиваясь вперед. – Я лучше другою дорогою проведу вас к мосту. Мы уж тут были на разведках намедни, а, ежели крюка дать малость в сторону, так и вовсе в ихние позиции упремся.
Анатолий вздрагивает от неожиданности.
– Есть, говоришь, другая дорога? Ближняя?
– Никак нет. А ежели ближняя, так придется ползти картофельным полем.
– Ну, и поползем, эка невидаль! А коней в лесу оставим.
– Так точно, поползем, – покорно соглашается вахмистр, имевший было в виду совсем иные перспективы.
Теперь горящее селение осталось далеко сзади. Впереди уже редеет лес и переходит постепенно в мелкий кустарник. А там дальше поле, за ним река, по высокому берегу которой рассыпаны траншеи неприятеля. А у подножия этого берега, несколько в стороне, темнеет громада моста.
Проехали еще с добрых полверсты шагом. Теперь адский грохот орудий кажется оглушительными, непрерывными раскатами грома. Но снаряды летят в противоположную сторону, метя на фольварк и прилегающую к нему изрытую русскими окопами местность.
– Стоять! – командует Анатолий и первый соскакивает с коня.
За ним спешиваются и остальные
– Братцы, одному из вас придется остаться при лошадях и провести их другою, дальнею, дорогой, а в случае тревоги броситься на мой свист навстречу к нам.
Анатолий оглядывает всю небольшую группу солдат. В полутьме не видно их линь, но Анатолий чутьем угадывает, что каждому из этих лихих кавалеристов было бы приятнее идти за ним, нежели оставаться и ждать на страже. Его взгляд, стараясь разглядеть пятую, оставшуюся как бы в стороне, фигуру, напрягается, но не может ничего разглядеть.
– Я думаю, что тебе, как новичку, лучше всего будет подежурить при лошадях, братец, – обращается Бонч-Старнаковский к добровольцу, лицо которого тщетно силится рассмотреть во мраке.
– Ради Бога разрешите мне следовать за вами, господин корнет! И если только моя жизнь может пригодиться вам, то я с восторгом пожертвую ее для успеха предприятия, – слышит он слегка взволнованный, донельзя знакомый голос.
Что такое? Или он ошибся? Не может быть! Трепетной рукой Анатолий выхватывает из кармана небольшой потайной фонарик, наводит свет в лицо говорящему и с легким радостным криком бросается к нему.
– Мансуров! Борис, голубчик! Какими судьбами? – растерянно и смущенно вырывается у него из груди.
– Такими же, как и все. Не мог устоять, как и многие. Вспомнил былое время, когда в дни молодости совершенствовался в верховой езде, рубке и стрельбе. Теперь это искусство пригодилось, как видишь. Был у командующего в Варшаве, просил, как особой милости, назначить в ваш полк, хотел служить с тобою вместе. Или ты не рад этому? – заканчивает Мансуров по-французски, чтобы не быть понятым окружающими их солдатами.
– Рад, конечно рад, дружище… Так рад, что растерялся, как видишь, – тоже по-французски отвечает Анатолий. – Я всегда любил тебя, Борис, как родного брата, и, признаться, возмущался до пены изо рта, когда узнал, что Китти…
– Оставим это. Твоя сестра была вольна поступать по своему усмотрению, – с чуть уловимой ноткой холода перебивает его Мансуров. – А вот лучше, будь добр, окажи мне услугу: захвати меня с собою к мосту. Может быть, я и смогу быть тебе полезен.
Пять человек сейчас бесшумно и быстро пробираются густым, низким кустарником. Согнувшись в три погибели, они крадутся неслышно, как кошки, под темным покровом ночи. Зарево пожара, отброшенное западным ветром в противоположную сторону, дает сюда только легкие отблески, слегка освещающие поляну и берег. Иногда сноп прожектора с неприятельских позиций быстрой и яркой стрелою прорезает тьму, но кустарник, глухой и низкий, не дает возможности нащупать скрывающийся под его сенью крошечный отряд охотников. А они все ближе и ближе придвигаются к цели.
Временное затишье, наступившее на неприятельских позициях, дает возможность слышать гул многих голосов, шум австрийского лагеря, сигналы и перекличку караула. Махина моста, кажущаяся темным чудовищем, находится в стороне от позиций. Там царить сравнительная темнота; предосторожность, принятая против снарядов русских, направленных в эту сторону, заставила неприятеля позаботиться о ней.
– Вавилов и ты, Борис, – говорить Бонч-Старнаковский. – Вы обойдете кругом и снимете часовых. Старайтесь сделать это бесшумно. Когда будет готово, дадите нам знать, ну, хотя бы криком совы. По карте, в шестистах шагах от моста покинутый поселок. Задворками его вы подберетесь к караулу по берегу. Мы поползем полем; я сам заложу под мост взрывчатые шашки. Когда я свистну, всем бежать к поселку. Я приказал Никитину доставить туда навстречу нам лошадей. Ну, а теперь помогай Бог, братцы! Вперед!
– Все будет исполнено, – твердо произносит Мансуров и вместе с Вавиловым словно тотчас же проваливается сквозь землю.
Малорослый, едва доходящий до пояса взрослому человеку, кустарник уже кончился. За ним лежит темное и влажное от ночной сырости картофельное поле. Приходится лечь плашмя на землю и ползти змеею, не отделяясь от этой мокрой травы. Холод и сырость дают себя заметно чувствовать Анатолию. Зубы его дробно стучать. Он стискивает их с силой и, хотя весь смок от росы, по-прежнему продолжает пробираться вперед ползком.
– Ваше высокоблагородие, никак мы уже близко, – шепчет за ним Сережкин, – так что его дюже хорошо слыхать. Близехонько он, значить.
Действительно, неприятельская позиция теперь от них находится всего в каких-нибудь пятидесяти шагах, и огромная махина моста неожиданно вырастает пред ними. Там дальше траншеи на холмах на левом фланге линии, там артиллерия и окопы. Здесь же как будто вымерло все вместе с покинутым маленьким поселком.
Анатолий приподнимается на локте и смотрит внимательно, силясь разглядеть что-либо в полутьме. Низкорослый кустарник тянется до самого берега. Здесь река дает выгиб, и до моста теперь рукой подать.
– Не робей, братцы, за мною! – шепчет он.
Спина ноет от неестественного, согнутого положения, руки закоченели от сырости и холода. Но это – вздор, пустое в сравнении с тем, что им предстоит. Они уже не ползут дальше, а идут, скорчившись в три погибели, стараясь не превысить фигурами высоты кустов. Вот уже совсем близко желанный мост и берег. Чуть слышно поблизости плещет река. И опять гул голосов, долетающий слева, с неприятельских позиций, то и дело нарушает тишину ночи.
Они теперь идут уже вдоль берега. Вот вошли в заросли камыша. Зашуршало что-то.
Остановились, замерли от неожиданности и испуга с холодными каплями пота, мгновенно выступившая на лицах. Ничего как будто…
Снова тишина. Стоят все трое с минуту и ждут прислушиваясь. Все опять тихо.
Вдруг желанный крик совы нарушает тишину. Это значить, что часовые сняты… бесшумно сняты.
«Экие молодцы!» – и, просияв от счастья, Анатолий первый быстро и легко проползает под мост.
Пироксилиновые шашки при нем; фитили, патроны динамита и спички тоже. Лишь бы не отсырели. Он прятал, как сокровище, эти смертоносные орудия взрыва. Теперь можно и приступить.
Слава Богу, они у цели!
Двигаясь в темноте между сваями по колено в воде, Бонч-Старнаковский нащупывает первый столб. Острым кинжалом сделав отверстие, он осторожно вкладывает в него динамит.
То же самое проделывает, по его указанно, Сережкин у другой сваи. Еще минута, и фитили подожжены.
– А теперь марш обратно! Живо! – командует Анатолий.
– Скорее, скорее! – откуда-то с берега слышится придушенный голос Бориса.
Опять резкий – уже двоекратный – крик филина прорезает относительную тишину. Это оставшийся при лошадях Никитин дает знать, что успел проскакать объездом и ждет их со стороны поселка.
Теперь, уже не соблюдая прежней осторожности, спеша и волнуясь, Анатолий и Сережкин быстро-быстро несутся от обреченной на гибель громады моста.
К ним присоединяются вынырнувшие из мрака Вавилов и Борис.
– Бесшумно… духом справились с обедами: накинули веревки на шею. И не вскрикнули даже, – прерывисто докладывает на бегу первый.
– Молодцы! – начинает Анатолий, – я так и…
Он не договаривает. Оглушительный, громоподобный гул с ужасным треском раздается за их спиною, вся махина моста по эту сторону реки взлетает, как щепка, вместе с огнем, дымом и осколками к небу.
Словно внезапно проснувшись, грохочут ему в ответ неприятельские пушки. И тотчас же вслед за этим сноп австрийского прожектора освещает поле, лес, русские позиции в фольварк, и крошечную группу людей, несущуюся стрелой от места взрыва.
От неприятельских траншей отделяется другая группа, во много десятков раз сильнейшая по количеству всадников. Полуэскадрон мадьяр вылетает с австрийских позиций и несется вдогонку за этой горстью смельчаков.
– Ну, Коринна, не выдавай, милая! – шепчет Анатолий на ухо своей лошади.
Шпоры вонзаются в крутые бока красавицы-кобылы, и она с налившимися кровью глазами, вся натянувшаяся, как стрела, летит вперед.
Целый град пуль летит вдогонку за беглецами. Мадьяры стреляют на скаку, не целясь, и орут что-то (что именно – не разобрать: не то «виват», не то «сдавайтесь»). Направленные в сторону этой ничтожной горсточки людей орудия посылают в них снаряд за снарядом. Они то и дело шлепаются поблизости.
– Недолет, – глухо выкрикивает Анатолии всякий раз, когда результата удара уже очевиден, и все поддает и поддает шпорами быстроту бега Коринны. – Перелет, – торжествующе вскрикивает он, когда разрывается далеко впереди страшная граната.
Но вдруг Бонч-Старнаковский сразу смолкает при новом ударе.
Коринна, как-то странно дрогнув задними ногами, подскакивает вверх и тяжело валится па бок. В тот же миг какой-то страшный толчок заставляет Анатолия податься вперед, перелететь через голову окровавленной лошади и распластаться навзничь в пяти шагах от неё. Точно темная, непроницаемая завеса задергивается в ту же минуту над его головою.
– Стой, братцы, корнета убили! – и Мансуров на всем скаку удерживает своего коня.
Маленькая группа всадников останавливается тоже.
Рискуя собою, пренебрегая падающими вокруг снарядами, Борис Александрович быстро подбегает к упавшему. С минуту он не разбирает ничего.
– Жив, кажется, жив, – шепчет он, наклоняясь над беспомощно распростертым телом.
Легкий стон как бы подтверждает его слова.
– Братцы, не выдавай своего начальника! – срывается с губ Мансурова, и рот у него высыхает от волнения сразу. – Давайте мне раненого, я доставлю его до наших позиций, – говорить он, тотчас же вскакивая в седло.
Солдаты осторожно, почти нежно поднимают окровавленное тело и молча, с суровой сосредоточенностью передают его па протянутые руки Бориса. Мансуров обвивает одной рукой плечо раненого, другою туго натягивает поводья.
– Вперед! – командует Вавилов, заменивший сраженная начальника, – они уже совсем близко, спасайся братцы!
– А мост все-таки взорван! Слава Тебе, Господи! – слышен тихий, как шелест листьев, шепот Анатолия, – и теперь им уже некуда будет отступать.
И Борис Александрович видит, как слабо трепещет рука раненого, делая усилия перекреститься.
Снова вечер, мокрый, дождливый, осенний. Снова в большой столовой Отрадного ярко светит электрическая лампа и четыре женские фигуры сидят за столом. Впрочем, сидят только трое над остывшими чашками чая, четвертая же маячить из угла в угол по комнате. Муся и Варюша тесно прижались друг к другу, и в глазах у обеих явное смятение и страх. Маргарита Федоровна трясущимися, холодными руками перетирает чашки. Вера шагает крупными шагами от окна к печке и обратно и от времени до времени похрустывает пальцами.
А за окном мрак. Ночь и тоска, тоска и ужас. Дождливая октябрьская ночь, жуткая своей чернотою; однообразно и гулко шлепают капли дождя по крыше дома; глухим, угрожающим воем воет ветер; трещит навязчивыми звуками нудная трещотка ночного сторожа.
В этот хаос тоскливых, душу выматывающих звуков вдруг неожиданно врываются новые – тихие и певучие звуки флейты. Они несутся из флигеля, почти примыкающая к господскому дому. Это новый управляющей, заменивший отрешенного хозяином от должности Августа Карловича, дилетант-флейтист, каждый вечер услаждает себя игрою на флейте.
Как-то странно дисгармонируют эти нежные, тонкие, певучие звуки с глухим осенним туманом за окном; и не радуют сердца эти звуки.
Девушки молчат. Муся машинально постукивает ложечкой по блюдцу и думает о Борисе. Зина написала им с дороги, что встретила его, что он думает поступить в действующую армию. Куда, в какой полк, – не спросила. Ну, что же, пускай! Теперь ничто уже не испугает и не удивить Муси. Убьют, не убьют – все равно: её любовь останется одинаковой как к мертвому, так и к живому. А что касается до него самого, то, раз душу его убила Китти, разве смерть – не лучшее, что он может желать? А где-то теперь сама Китти? По-прежнему во Львове сестрой или пробралась дальше? Где Тольчик, милый, родненький Тольчик, всеобщий любимец? Как давно нет известий о них! И Зина не возвращается. Неужели нельзя возвратиться, нельзя получать известий оттуда потому только, что «они» идут «сюда»? И неужели правда, что «те» идут «сюда»… идут к Ивангороду и к Варшаве. Боже, как близко от них! А уехать нельзя: маме опять хуже. Теперь у неё уже ежедневно повторяются припадки, да и общая болезнь прогрессирует. Начался отек ног. Если ее тронуть с места, она умрет в дороге. А без неё ни Муся, ни Вера не решатся ехать. Впрочем, Вера говорить, что и незачем ехать, что немцы – не варвары, что с женщинами они не воюют, а держат себя рыцарями, и что если и явятся сюда, то не причинять им ни малейшего беспокойства. Хороши рыцари! А что они сделали с Льежем, Брюсселем, Лувепом?
Муся при одном этом воспоминании сотрясается всем своим худеньким телом и роняет ложечку на пол.
– Ах, Господи, вот напугали-то! – внезапно вскрикивает Маргарита Федоровна.
– А вы думали, немцы? – пытается пошутить девочка.
– Типун вам на язык, Мария Владимировна! Эдакий ужас, подумать надо, сказали! Да я о них, зверях, гадах этаких, и думать-то боюсь, а вы еще пугаете! – с искренним страхом и негодованием восклицает хохлушка.
– И очень глупо делаете, что боитесь, Маргоша, – неожиданно подходя к столу, говорить Вера. – Бояться, в сотый раз повторяю, вам нечего. Немцы – культурные люди, а не дикари, и никого не съедят.
– А как же в газетах-то… Ведь сами об ужасах читали…
– Врут ваши газеты, вздор пишут, раздувают все! – резко восклицает Вера. – А вот доведись немцам придти сюда…
– Чур вас! Тьфу, тьфу! Чур вас, что еще выдумаете! – замахала на нее руками Маргарита.
– Так сами увидите, – не слушая её, продолжает Вера. – Смешно и глупо бояться европейскую, просвещенную нацию, как каких-то краснокожих дикарей.
– Они хуже дикарей, Верочка, хуже! – звенит натянутый, как струна, голосок Муси.
– Не говори глупостей! – строго обрывает ее сестра. – Разве Рудольф – дикарь? Самый обыкновенный молодой человек, каким дай Бог быть каждому русскому из тех же представителей нашей jeunesse doree[11]. А Август Карлович что за милейший старик!
– То-то и видно, что милейший, – капризно надувая губки, продолжает Муся, – то-то и видно, если этих милейших людей папа за порог дома выгнал!
Все смуглое лицо Веры внезапно заливается густой краской при этих словах.
– Молчи и не рассуждай о том, чего ты сама не понимаешь! – строго говорить она младшей сестре. – А сейчас советую тебе идти спать. Это будет по крайней мере самое лучшее – поменьше глупостей говорить будешь.
– Адски остроумное решение, нечего сказать! – ворчит себе под нос девочка.
– Пойдем, Мусик, право! – ласково уговаривает подругу и тихая Варюша.
– Чтобы валяться без сна в постели и вздрагивать при каждом стуке? О, Господи! Но, если тебе так этого хочется, Верочка, я пойду, – тотчас же смиряясь, соглашается Муся и, поцеловав старшую сестру, покорно выходить об руку со своей «совестью» из столовой.
Вера смотрит ей вслед смягчившимися глазами.
Вслед затем она говорить:
– Бедная девочка, как она изнервничалась! Да и все мы нервничаем, все выбиты из колеи. Болезнь мамы, война, все эти ужасы хоть кого с ума свести могут.
Она присаживается к столу и смотрит на Маргариту Федоровну усталыми, встревоженными глазами. Она машинально следит за тем, как та перебирает дорогой севрский фарфор, потом безмолвно встает и направляется к двери. В смежной со спальней больной матери комнате Вера стоить несколько минуть, чутко прислушиваясь к тяжелому дыханью спящей за дверью, а потом проходить к себе.
Она спит в бывшей комнате Китти, перебравшись сюда с момента отъезда старшей сестры, чтобы быть каждую минуту готовой помочь больной среди ночи.
В этой комнате жила когда-то, очень давно, их бабка, мать отца, словно передавшая ей, Вере, свой темперамент, свою способность любить насмерть и весь скрытый трагизм страстности её натуры. Недаром она так полюбила и Веру и оставила ей все, что имела, после себя. Она точно предчувствовала, повторение себя, своего типа, в этой тогда еще крошке-девочке. Уже будучи матерью женатого сына, покойная Марина Бонч-Старнаковская бежала с красивым поляком, австрийским гусаром, к нему на родину. Когда же красавец-австрияк разлюбил ее и променял на другую, более молодую, любовницу, Марина Дмитриевна, вернулась в Отрадное с тем, чтобы поцеловать маленьких тогда внучат, особенно свою любимицу Веру, испросить прощения у мужа и покончить самоубийством. Ее вытащили мертвую из пруда, отнесли к обезумевшему от горя мужу, простившему ей все и обожавшему эту странную и мятежную до седых волос женщину.
Вера знала, что в её жилах течет та же горячая, не знающая удержу, кровь бабки Марины Дмитриевны. Недаром и похожа она на нее, как две капли воды.
Неужели и ее ждет такая же печальная участь?
Нынче она думает об этом снова и бледная, встревоженная подходить к окну. Дождь идет не переставая, и звуки флейты еще поют там, среди ночной темноты. Когда замолчит этот Размахин? Душу надрывает его игра! С нею острее чувствуются боль тоски и муки воспоминаний.
«Что-то он делает теперь? Где он сейчас?»
– Где ты, солнышко мое? Где ты, моя радость? – страстно шепчет девушка, протягивая вперед смуглые тонкие руки.
В течение этого времени разлуки она не охладела, не изменилась к Рудольфу; наоборот, её чувство как будто выросло и окрепло, и нет ни одного часа на дню, чтобы она не думала о нем.
Муся просыпается среди ночи и садится встревоженная на постели.
Прислушавшись, она говорить спящей тут же подруге:
– Варюша, проснись… Что это такое? Как будто пожар? Ты слышишь? Что это за шум, Варюша?
Темная головка «мусиной совести» с трудом отрывается от подушки, спокойный голос бормочет спросонок:
– Спи, спи! Чего тебе не спится? Еще рано! Спи!
Но шум многих голосов, какие-то крики, пыхтенье автомобиля, лошадиный топот и ржанье, ворвавшееся как будто во все углы и закоулки усадьбы, сразу протрезвляют заспавшуюся Карташову.
– Боже мой, Мусик! Неужели же это – немцы?
Муся вся съеживается от ужаса.
– Так скоро, не может быть?
– Ах, Господи, все может быть в это ужасное время! Одевайся скорее! Или нет, постой, я раньше посмотрю.
Варюша вскакивает с постели и бежит к окну босая, похолодевшей рукой отдергивает штору и с криком отступает назад, в глубь комнаты.
На дворе светло, как днем. Несколько ручных фонарей движутся во всех его направлениях. Огромный костер пылает на площадке пред домом. Вокруг него стоять какие-то люди в касках и шинелях в накидку. Они кажутся сейчас исчадиями ада в неверном освещении костра. Привязанный к деревьям лошади фыркают и ржут. В стороне пыхтит автомобиль. Кто-то отдает приказания твердым, громким, энергичным голосом.
Муся вздрагивает всем телом и спрашивает подругу:
– На каком языке он говорить, Варюша? Что?
– Немцы! Немцы пришли! Все пропало! – шепчет вместо ответа та, и лицо у неё и губы сейчас белы от ужаса.
Где-то за стеною слышится негромкий, жалобный плач женщины.
– Ануся! Боже мой, это плачет Ануся. Или Верочка? Верочка, сюда, к нам! – лепечет растерянная Муся и бесцельно бегает по комнате, хватая ненужные, попадающиеся под руку, предметы, торопливо одеваясь и наскоро закалывая косы.
– Одеваться… одеваться скорее! – роняют дрожания, бледные губы Карташовой.
Стук в дверь, сильный и резкий, заставляет девушек рвануться друг к другу, и замереть так, обнявшись, молча, с округлившимися от ужаса глазами глядя на дверь.
– Успокойтесь, девочки, ради Бога! Это – я, Вера.
– Боже мой! – восклицает Варя. – А мы думали…
– Нечего бояться. Вот дурочки! И чего вы боитесь? Ну, да, немцы здесь. Неприятельский отряд зашел сюда, по дороге к крепости… Кажется, драгуны. Офицеры были очень корректны и просили разрешить им через управляющего пробыть на постое в усадьбе с эскадроном одну эту ночь. Я велела сказать, что мама больна. Они обещали быть тихими. Солдаты расположились во дворе, офицеры в доме. Я распорядилась подать им ужин.
– Ужин нашим врагам? – почти с ужасом восклицает Муся, отскакивая от сестры.
– Что ты хочешь, девочка? – останавливает ее та. – Лучше мы сами предложим им, нежели они…
– Но ведь ты говорила, что они – рыцари. Так по какому же праву они требуют?
– По праву воюющих. Что вы? что вам надо, Маргоша? – неожиданно обращается Вера к хохлушке, в эту минуту, как пуля, влетевшей в комнату.
Та, задыхаясь от волнения, молчит несколько секунд и лишь затем отвечает:
– Вера Владимировна, голубочка моя! Да что же это такое? Да есть ли силы терпеть эти гадости, мерзости эти! Вы им ужин приказали подать, а они шампанского и коньяка требуют. Я по-ихнему бормотать не умею, а Ануська научилась… Она у Августа Карловича долго жила. ЕЙ немчуры таких пакостей наболтали, что девчонка сама не своя, сейчас ревет, ручьем разливается.
Вера прерывает ее:
– Постойте, постойте, Маргоша! Толком объясните, кто наговорил и что и кто шампанское требовал. Ничего не понимаю.
– Все требовали, все галдели… и старший их. Гостя они сюда, видите ли, еще из своих какого-то ждут, так угостить хотят чужим добром на славу. И еще, голубочка Вера Владимировна, хотела я севрский сервиз да серебро спрятать, так куда тебе: присосались к ним они, прости Господи, как клещи.
Лицо Веры нахмуривается, в глазах видно недоумение, но она все же говорить:
– Дайте им все, что надо, лишь бы не напугали мамы.
– Да, вот еще: вас они требуют…
– Как это требуют? Кто смеет требовать? – и стань Веры выпрямляется, а глаза зажигаются гневом и начинают сверкать.
– Ануся говорить. Ей приказали. «Веди, – говорить, – сюда твоих молодых хозяек; нам скучно ужинать без дамского общества. Да и сама, – говорит, – приходи; и на тебя, – говорить, – охотники найдутся».
– Что? – Губы Веры дергаются, тревожный огонь загорается в глазах. – Я выйду к ним. Мне кажется, здесь что-то не то, очевидно, какое-то недоразумение, – взволнованно говорить она и твердыми шагами направляется к двери.
Вдруг Муся вскидывается, как птичка, со своего места и поспешно бросается за нею.
– Не пущу тебя одну, не пущу, ни за что! Вместе пойдем, Верочка, пойдем вместе! – лепечет она, цепляясь за платье сестры.
– И я, и я тоже! – присоединяет к ней свой дрожащий голос и Варюша.
– Ой, напрасно, барышни, ой, куда лучше было бы задними ходами да прочь отсюда! – останавливаем их. Маргарита. – Сердце мое чует беду, да и карты в последние дни плохо показывали: все слезы и кровная потеря выходила. Уж куда лучше было бы бежать!
– Бежать без мамы? А как мы с мамой убежим? – тихо роняет Муся.
– Вздор один! Никуда мы не убежим, никуда нам бежать не надо, да и никаких ужасов в том, что немцы пришли сюда, еще нет. Конечно лучше всего обратиться к их командиру или начальнику и попросить его покровительства, – и Вера, говоря все это, хмурить свои черные брови.
Муся чувствует себя при этих словах, как под ударом бича.
– Просить покровительства у наших врагов, – восклицает она, – у людей, которые убивают мирных жителей, насилуют женщин, приканчивают раненых? Да я скорее дам себя расстре…
Девочка не доканчивает. В соседней комнате. слышатся звон шпор и громкие голоса.
Проходит еще мгновение – и у дверей появляются четыре высокие фигуры в офицерских мундирах прусского кавалерийского полка.
– Guten Abend, meine Fraulein![12] – говорит высокий, белокурый офицер, беглым взглядом окидывая четырех сбившихся в тесную группу девушек, и делает общий поклон.
Кланяются и остальные трое, с порога комнаты с любопытством разглядывая этих испуганных обитательниц дома.
– Не волнуйтесь, барышни, – говорить первый офицер по-немецки, – и успокойтесь, пожалуйста! Никто не причинить вам ни малейшего вреда. Напротив, мы все – я и мои товарищи – просили бы вас оказать нам честь и отужинать за столом вместе с нами.
Новый поклон и продолжительная пауза.
Вдруг Муся с горящими ненавистью глазами выступает вперед.
– Милостивый государь, – отвечает она по-немецки звонким, рвущимся на высоких нотах голоском, – я и моя сестра настоятельно просили бы вас вот именно избавить нас от этой чести.
– Муся, Муся, безумная! – испуганно шепчет Вера, изо всех сил дергая девочку за руку. – Что ты говоришь, Муся?
Пруссаки опешили в первый момент.
Однако белокурый нахмурился и снова говорить:
– Но почему же? Я не вижу пока никакой причины пренебрегать нашим обществом.
– Муся! Ради Бога, Муся! Ты погубишь нас! – лепечет чуть слышно бледная, как смерть, Карташова.
Но девочка только встряхивает в ответ кудрями и, пряча презрительную улыбку, готовую соскользнуть у неё с губ, отвечает с великолепным жестом королевы:
– Хорошо! Скажи им, Верочка, что мы окажем им эту честь, но я надеюсь, что и они не заставить нас раскаяться в нашей любезности.
Вслед за тем Муся первая с гордо поднятой головой проходить мимо озадаченных пруссаков.