– Я не могу больше! Что с мамой? Что с Китти? Что случилось со всеми нами наконец? Почему она такая. Китти? И Вера тоже? Но особенно Китти: она вся точно не живая какая-то… Варюша, совесть моя, объясни ты мне все это, ради Бога! Я ровно ничего не понимаю! Объясни!
– И не надо понимать, Мусик. Все ясно и так. Разве ты не видишь, как плоха ваша мама? Бедный Мусик! Бедная детка! Ты не поверишь, как мне тяжело ваше горе, как мне жаль вас всех!
– Не надо жалеть, Варя, не надо. Нет ничего хуже, как вызывать жалость в людях, быть объектом жалости – в этом что-то позорное.
– Не обижайся! Это – хорошая жалость, деточка.
И «Мусина совесть», как прозвали в семье Бонч-Старнаковских серьезную, бесцветную, но бесконечно милую Варю за то, что ей одной поверяла Муся свои маленькие тайны, оставляя за нею единственное право осуждать и разбирать её поступки, – эта самая «Мусина совесть» нежно привлекает к себе девочку и нежно целует ее.
Муся плачет. У неё давно накипели слезы, по она сдерживала их из гордости пред сестрами, пока могла, пока имела силы. Здесь же, один на один с «её советью» – милой Варей – она не станет лгать, притворяться, играть комедию… о, нет! Она так устала, так мучительно устала во все это время! Ужасная война разрывает ей сердце, сверлить голову, мутить мозг.
Каждое утро Демка-почтарь, помощник кучера, мчится на Гнедке на станцию и привозить свежие газеты, местные варшавские и далекие столичные. Последние опаздывают; их известия приходят не в срок, их ждут днями. Вся жизнь теперь сводится к одной цели: прочесть, узнать, что там, на театре войны.
Огромный котел политической жизни кипит и бурлить без передышки. Пылает алым заревом, все разгораясь и разгораясь, ужасный пожар. Зверства немцев заставляют холодеть сердца, застывать кровь в жилах. Не говоря уже о том, что они делали с русскими, как мучили их – застигнутых войной заграницей женщин, стариков, детей, – наглядным доказательством их зверств являлось внезапное сумасшествие их матери. И таких несчастных насчитывалось теперь немало. А девушки и женщины Бельгии, изнасилованный, истерзанный, с отрезанными грудями? А мирное население, расстреливаемое тысячами этими варварами? А Калиш и Ченстохов с их невинно казненными обывателями и разрушенными домами? А казаки, которых они берут в плен и подвергаюсь пытке?
Муся и Варя говорят обо всем этом, дрожа всем телом, кутаясь в один теплый пуховый платок. Они обе сидят, тесно прижавшись одна к другой, на скамейке у пруда, на той самой скамейке, где Муся дала «адский отпор» «любимцу публики».
Как сравнительно давно и как между тем недавно это было: их спектакль, бал, гирлянды цветов, фонариков, страстные взгляды Думцева! Немного времени прошло с тех пор, а кажется – будто целая вечность. Ужасная война вертит колеса жизни с потрясающей быстротой и оставшееся за ними «вчера» уже кажется далеким, давно прошедшим, – такая груда событий встает;. между ним и сегодняшним днем.
Муся молчит и тихо плачет; Варя ласково гладит и ее по голове. Минуту царить полная тишина. Дождь перестал, и только редкие капли его тяжело падают на землю с деревьев при каждом порыве ветра.
– Муся!.. Мусенок милый, перестань, что ты! – своим ласковым шепотом снова утешает подругу Карташова.
Вдруг Муся поднимает голову, и голосок у неё страстно звенит:
– Я не могу! Пойми, я не могу больше, Варюша! Какая тоска, какой гнет! Ты подумай только: мама сейчас – ужас один какая. Я не могу ходить к ней, не в силах смотреть на нее. Какая это мучительная казнь – безумие, Варюша!.. По-моему, лучше смерть. А тут еще Вера придирается и злится целые дни. Она стала даже несноснее Маргариты, и при ней совсем нельзя говорить о немцах и об их зверствах. Она находить, что все это пре-у-ве-личено… Преувеличено! А? Да ведь мы-то знаем, что не только их воюющие, но и женщины… Женщины, сестры милосердия – подумай, какой ужас, Варюша! – их сестры перерезывают горло нашим раненым. О, Господи! А один казак, Маргарита рассказывала, – у неё сестра замуж за казачьего офицера вышла недавно, – так с войны любимой молодой жене пишет: «Так, мол, и так… живи и будь здорова, а относительно меня не беспокойся; я тоже жив и здоров, но считай меня, прошу тебя, мертвым, потому что домой я все равно не вернусь… Они, эти изверги, отрезали у меня нос и уши». Ты слышишь меня, Варя? Каково?
– Ужас какой!
– Да, Варюша, ужас! Это – звери, варвары! Они хуже гуннов.
– Ах, как страшно жить теперь, Муся! Не дай Господи, если… Послушай, мне кажется, что мы напрасно сидим еще здесь, в Отрадном. Немцы могут…
– Они ничего не могут. Сюда они не посмеют придти, да и не придут. Об этом не может быть и речи. А вот ты скажи лучше, что сталось с Китти? Такая была жизнерадостная, веселая и вот стала совсем неузнаваемой после возвращения из-за границы.
– Но ваша мама так больна; это не может не действовать на Екатерину Владимировну.
– Да, мама больна… понимаю… Ну, а с Борисом почему же она такая? Ты разве не замечаешь, как она говорить с ним теперь, как относится? Ах, Варюша, мне кажется, что она вовсе не любит Бориса!
– Что ты, что ты! Господь с тобою!
– Да, Варюша, да. Я в этом почти уверена теперь. И, когда он приехал к нам в последний раз из Варшавы, мне показалось даже, что Китти вовсе не была рада ему… Ты помнишь, она все молчала.
– Перестань, Мусик, вздор болтать! Все это только кажется тебе; нервы расшатались и только.
– Не нервы, Варюша, нет.
Девушки смолкают и чутко вслушиваются в тишину.
Эта ночь все-таки красива. Застывший пруд бережно хранить в себе отражение звезд, полузатянутых легкой дымкой туч. Сквозь него смутно и бледно улыбаются золотые огни. Снова набегает ветер. Шуршат листья в аллее, падают тяжелые дождевые капли. И в этой тьме, в этой черной, жуткой сентябрьской ночи еще глуше, еще мрачнее и чувствительнее становится тоска.
– Пойдем домой!.. Холодно и сыро. Нас наверно ждут с чаем, – робко будить дрогнувший голос тишину
– Хорошо, пойдем, – покорно вторить другой.
Варя и Муся берутся за руки и спешат по шуршащим листьям аллеи.
Ярко горит электричество в большой столовой.
К чайному столу примкнуть другой, для работы. Груды полотна навалены перед ними. Кое-что уже скроено, кое-что сшито. Все это отсылается в Варшаву, а оттуда пойдет дальше, на передовые позиции. Там насущная потребность в белье для войска, и его шьют всюду: и в царских дворцах, и в бедных домиках. Шьют и в Отрадном короткими днями и длинными осенними вечерами, когда гудит ветер в трубах и однообразно прыгает по крышам дождь.
Китти, Вера, Зина Ланская и Маргарита Федоровна торопливо наметывают, строчат, подрубают. Четыре швейные машинки стучат без остановки. К работе привлечены две «чистые» горничные и домашняя портниха. Но те работают в девичьей особо, здесь же только молодые хозяйки. Они работают и говорят без устали о событиях, потрясающих мир, или вдруг начинают спорить.
Впрочем, спорят не все. Китти больше молчит. Она постоянно молчит теперь и сидит бледная и угасшая. С тех пор, как она полтора месяца тому назад вернулась из за границы. ее точно подменили. Никто еще не слыхал от неё звонкого смеха и не видел её улыбки. А ведь прежде это была воплощенная радость, олицетворенная жизнь, сама весна. И куда девалась вся её красота, такая яркая, такая редкая? Щеки как-то обтянулись, глаза померкли, темные кольца оттеняют их.
– Ты больна, Китти? Что с тобой? – часто допытывается Вера.
Но сестра молчит и только пожимает плечами. Что с нею? Да разве она может объяснить?
– Екатерина Владимировна, отчего вы мало кушаете? Хотите чего-нибудь вкусненького? Прикажите только, и я велю повару приготовить, – заглядывая ей в глаза, говорить Маргарита.
– Нет, Маргоша, спасибо, ничего не надо, – апатично отзывается девушка.
Экономка обиженно поджимает губы.
– Что же это, Екатерина Владимировна? Неужели за границей вкуснее нашего готовят? У колбасников-то небось одни габерсупы да шпинаты, да клецки разные. Неужели же вы за ними от нашего русского стола отвыкать стали? – возражает хохлушка и обиженно глядит на Китти.
Это у неё нечто в роде хронического недомогания – принимать за личную обиду недостаток аппетита у тех, для кого она заказывает изысканные обеды и ужины. Не едят – значит, не вкусно; не вкусно – стало быть, виновата она.
Нынче Маргоша особенно допекает по этому поводу «сценами» Китти.
– Может быть, артишоков завтра, Екатерина Владимировна, велеть к обеду подать, а? Вы прежде так любили со сладким соусом.
– Артишоки? что? Ну, да, хорошо, хорошо, хоть артишоки, – рассеянно бросает Китти, думая все о своем, и вдруг бледнеет. – Постойте, Марго, не говорите о еде!.. Мне скверно… Ах, как скверно!.. Постойте! – растерянно бросает девушка и, схватив платок, тесно прижимает его ко рту и с помутившимися глазами выбегает из комнаты.
Это повторяется с нею уже но в первый раз. Но в этом конечно нет ничего удивительного. Она целыми ночами не спить теперь и возится с матерью. Старуха деспотически требует постоянного присутствия Китти около себя, особенно по ночам, во время ветров и непогоды, и у не выспавшейся и не отдохнувшей как следует девушки кружится голова и начинаются тошнота и слабость. К докторам она не хочет обращаться и предпочитает лечиться сама, собственными средствами. Она понимает кое-что в медицине. Года три тому назад, пресытившись балами и выездами, она удивила всех: начала изучать медицину, уход за больными, хирургию, работала в качестве сестры-волонтерки в амбулатории одной из общин, прошла курс и получила, свидетельство и звание сестры милосердия. И к ухаживанью за больными у неё какие-то исключительные способности. Её нежные, тонкие ручки как бы созданы для того, чтобы осторожно и мягко накладывать повязки, бинты, ставить градусники и припарки.
Это особенно чувствуется теперь, когда Софья Ивановна серьезно больна, когда с потрясающей силон снова разыгралась у неё эта ужасная болезнь почек. За нею Китти ходит, как за ребенком. Никого другого душевнобольная не подпускает к себе, и когда у несчастной безумной разыгрываются её обычные приступы, одна только Китти в состоянии облегчить, успокоить их.
– Что с Китти? – Вера смотрит вслед сестре удивленными глазами. – Это уже в четвертый раз за эту неделю.
– Дорогая моя, ты-то хоть не волнуйся! – и с великолепным жестом ей одной присущего спокойствия Зина откладывает работу в сторону и подходить к окну.
Оттуда из тьмы ночи глядит осеннее ненастье и после короткой передышки снова забарабанил дождь. Какая тоска!
Да и жутко как-то… В доме – психически больная, и одно это уже не дает покоя. Правда, Зина не из трусливого десятка, но нет ничего неприятнее встретиться с блуждающим, мутным взглядом и бессмысленно дикой улыбкой, подчеркивающей безумие. Тетю Соню она конечно любит, но тетя Соня – это одно, а помешавшаяся старуха, что живет там, за плотно замкнутыми дверями, на своей половине – это другое, две совершенно разные женщины, два совершенно разные понятия. Нет, уехать бы отсюда поскорее!
Но ехать как-то странно сейчас и дико: оставить друзей одних в такую тяжелую минуту! Да и в сущности что случилось такого, что все они стали точно другие точно выбитые из колеи? Что например с Верою? Отчего она с такой злобой глядит на всех, точно все сделались вдруг её личными врагами? Надо же это выяснить когда-нибудь, а то так и с тоски пропадешь. От «зеленой скуки» Зина повеситься рада, а они еще дуются все!
А в Петрограде теперь какое оживление, Господи! Манифестация, сутолока на улицах, театры, концерты в пользу героев, их семей. И драматические курсы уже функционируют конечно – та «земля Ханаанская», в которую Зина так жаждала вступить и не вступила еще, не вступила. Экзаменационные испытания уже были, а она время их преблагополучно провела здесь. Досада какая!
Зина заламывает над головою свои точеные, полные руки и потягивается всем телом, как кошка, изгибая спину. Какое наслаждение так вытянуться! Сидишь-сидишь целый день с иглою… Конечно, патриотический взрыв, великие побуждения, любовь к родине – все это прекрасно, но сейчас она просто устала от затишья, от этого мертвого покоя и запустения своей теперешней жизни. Хочется каких-то мощных впечатлений, способных всколыхнуть душу и дать ей какой-то могучий, новый порыв. Но где эти впечатления, эта царственная радость? Все смела со своего пути эта проклятая война.
– Они приехали! Они приехали! Они здесь! Вера, Зиночка, Китти… Где Китти? Боже мой, Толя приехал. Слышите? И с ним Николай Луговской. Они идут, они уже здесь! Встречайте же их скорее!
Муся ураганом врывается в комнату, как весенний поток, как веселая струйка прибоя. Где печаль, где недавняя тоска в её милом личике? Их уже нет, они иссякли. Её щеки горят, глазенки сверкают. Варюша едва поспевает за нею.
– Вот они! Милые! – и Муся виснет на шее брата, визжа от счастья, как семилетняя девочка.
Вера, Зина Ланская спешат тоже навстречу офицерам. Откуда-то из внутренних комнат выбегает Китти и с легким криком припадает к плечу Анатолия. Тот, отбиваясь от младшей сестренки, продолжающей душить его поцелуями, протягивает руки старшей сестре.
Он не видел с весны Китти. Она вернулась из-за границы уже после его выступления в поход. И о несчастье, случившемся с их матерью, он ничего не знает.
Ему писали только о её физическом недомогании, но о психической болезни ни слова. Бессмысленной жестокостью было бы тревожить его молодую душу и без того напряженную непрерывным участием в боях, когда все остальное должно быть в ней безмятежно и спокойно, все, кроме переживаемых впечатлений боевых дней. И до поры, до времени решено было скрыть от Анатолия болезнь матери. Поэтому-то ничего не подозревающий о несчастье он так радостно и весело вбежал под родную кровлю.
– Сестричкам привет! Муська, отстань, пластырь ты этакий, дай поздороваться с другими!.. Китти, красавица моя, здравствуй! Как поживаешь? Ты похудела… Немудрено. Какое счастье еще, что вы вовремя успели вернуться!.. Ma belle cousine![10]. Привет прекраснейшей из прекрасных. Маргариточка, восторг души моей!.. А вы все цветете?
– Ну, уж вы скажете тоже, Анатолий Владимирович! Какое там цвету? На четвертый десяток переваливаю.
– Признайтесь под шумок, сколько сократили? Все не замужем? Ай-ай-ай! Не теряйте времени даром!
– Шутник вы, Анатолий Владимирович! Всегда такое скажете, отчего девушку в краску…
– А вы не краснейте. Не стоить, право! Лучше подыскивайте себе пару, а меня сватом.
– Она, Тольчик, никогда замуж выходить не станет: она в тебя влюблена… Без-на-де-жно! – хохочет Муся…
– Ах, погибель моя! Что скажет тоже! – и Маргарита едва не валится от смущения.
Но Толя уже забыл о ней. На его взгляд, Китти похудела и изменилась ужасно. И Верочка смотрит букой. А Зиночка поразительно похорошела. Впрочём, он этого ожидал.
– А я? А я? – прыгая козочкой вокруг брата, допытывается Муся.
– А ты стрекозой по-прежнему, и никаких эволюций в этом отношении от тебя не жди. До седых волос доживешь, бабушкой будешь, а так и останешься стрекозой.
– Пожалуйста, не пророчь. Я до седых волос не доживу. Я умру молодою, – заявляет Муся, в то время как Луговской пожимает руки девушкам и целует Зинину руку.
Теперь все смотрят жадно, с немым вопросом в лица приезжих. Как изменились они, как похудели оба! Как огрубела их кожа, обветренная под открытым небом в окопах! Загорелые, черные, похудевшие, они заметно возмужали; их лица стали серьезнее, глубже, значительнее и в то же время запечатлели какой-то особенный отпечаток отваги, мужества, готовности и стихийной покорности судьбе. У труднобольных часто бывает такое выражение пред смертью, приближение которой они сознают и не боятся.
Коротко остриженные головы обоих офицеров кажутся забавными Мусе.
– Адские уроды стали! Но, ах, какие милые уроды! – восклицает она и восхищается ими, и сожалеет их в одно и то же время.
– Да, Марья Владимировна, под немецкими шрапнелями не похорошеешь, – смеется Никс.
– А вы многих немцев убили? Да? Вы сами? Вот этой самой рукою? Штыком или саблей? Из револьвера? А вам не было страшно? Ни чуточки? – допытывается девочка, и её темные глазенки горят.
– А что maman? Спит? Ей лучше хоть немного? – спрашивает Толя у сестры.
– Нет, она больна, Тольчик, и в этом ужас. Все, все, что было улучшено и подправлено заграницей, все пошло насмарку, – поспевает и тут неугомонная Муся, не обращая никакого внимания на отчаянно удерживающих ее глазами сестер.
– А ее можно видеть?
– Подожди немного… Побудь с нами! – совершенно растерявшись, говорить Китти, и её глаза глядят на брата со страхом и мольбой.
«Вот оно!.. Начинается. Он сейчас все узнает, бедный мальчик!» – говорят также испуганные глаза Веры, Муси и Зины.
Чтобы отвлечь внимание Анатолия, хотя бы временно, от матери, Ланская просит обоих офицеров рассказать о боях, об их впечатлениях, о немцах. Маргарита усиленно угощает чаем, закуской. Из кухни несут разогретый ужин.
Выпив старой, прадедовской горилки, настоянной на черносмородинных листьях и чуть ли не столетие выдержанной в погребе, и закусив куском домашнего окорока, Анатолий приступает к рассказам.
Да, современная война ужасна. Она ужасна тем, что тут одной храбростью и отвагой не возьмешь. Нельзя выйти, как в былое, старое время, в чисто ноле один на один с врагом, нельзя сходиться дружинами и биться, пока одна сила не одолеет другой. Чудеса техники военного искусства, новые мировые открытия, усовершенствования средств войны, – все это сделало то, что победа не всегда остается за храбрейшим на поде битвы, где проявляюсь свою удаль богатыри, а за тем, кто занял более выгодную позицию, и успел остановить на них свои смертоносные орудия. И победа иной раз при таких условиях решается прежде, нежели увидишь врага.
– Это ужасно! Это ужасно! – шепчут слушательницы, и их лица бледнеют.
– Но тем не менее мы побеждаем и здесь, и там, на два фронта, – вставляет Никс, и его добродушное лицо с узкими глазками все искрится.
– Да, побеждаем, – подхватывает Анатолий с разгоревшимися сразу глазами. – А все благодаря кому? Единственно благодаря только беззаветной храбрости, стойкости, мужеству и терпению русского солдата и распорядительности начальников. Но солдаты… Солдаты действительно – какие-то чудо-богатыри, герои из старых сказок. Они до ужаса выносливы, до легендарности отчаянно-храбры. Ведь вы представить себе не можете, что это за герои. Казак Крючков, например. Или вот у нас в эскадроне случай. Послал нас командир на разведки. Стояли мы под X., маленьким немецким городком. Ну-с, выехали… Я, вахмистр, взводный и еще двое; в числе их Симашев между прочим, наш запевала, песенник. Заехали в лес. Начало темнеть. А он, неприятель то есть, знаем, невдалеке тут же скрывается, за лесом. Едем начеку уже. Откуда ни возьмись нам наперерез целый взвод кавалеристов скачет. Сюрприз нам приготовили: нас пятеро, а их вдесятеро больше. Вижу отлично, путь нам отрезан и впереди целый неприятельский корпус за опушкой. Что делать? Признаюсь, в первую минуту растерялся. Вдруг Симашев шепчет: «Ваше высокоблагородье, дозвольте их обманно пронести. Може, тогда и пробьемся». – «То есть как обманно?» – спрашиваю. «А вот так, значить: вас они не видали… так вы за кустами укройтесь, я же прямо на них вылечу, будто ненароком, случайно. Они тотчас погонять за мною. А я, как глаза ихние значить, отведу, так, значить, вам путь-дорога открыта. Поскачут они за мною, а вы…» Да как сказал, так и без приказа метнулся вперед «отводить глаза» собственной особой, или, иначе говоря, на верную смерть полетел, чтобы спасти меня, офицера, да четверых товарищей. Ну, конечно, все вышло как по писанному. Погнался за Симашевым неприятель всем взводом, думал – не один он, а целый отряд. А мы стоим в прикрытии и ждем, пока откроется дорога. Конечно немцы не замедлили окружить Симашева. Раздались выстрелы. Наш герой свалился. Ну, думаем, конец. Однако же жив, хотя и тяжело ранен… Может статься, еще и выживет. Выручили его наши.
– А кто выручил? Что же не договариваешь? А? Говорить уж, так все, без утайки! – вмешивается Луговской, и его калмыцкие глазки суживаются от смеха.
– Ну, вот еще… пустое… вздорь… ничего особенного… – сердито отмахивается Анатолий.
– Нет, уж ты не лукавь! Выручил Симашева не кто иной, как он сам, ваш Тольчик. Да еще как выручил-то! Выпросил в тот же вечерь у эскадронного два десятка наших молодцов и ударил с ними на немцев. Отбил умирающего героя и выгнал неприятеля с его позиций, причем немцы, в темноте не разобрав численности нападающих, в панике удрали целым полуэскадроном от двадцати всего человек. А все вот он, ваш Тольчик.
– Ну, братец, ты меня не смущай! Ничего нет здесь особенного, и каждый на моем месте поступил бы так же. Нельзя же было оставлять им героя на поругание. А вот что еще наш один серый герой сделал.
И молодой офицер со все более и более возрастающим воодушевлением рассказывает подвиг за подвигом, случай за случаем из боевой, походной жизни, яркими красками рисующие гигантскую духовную фигуру нашего чудо-богатыря солдата.
И, чем больше говорить молодой Бонч-Старнаковский, тем ярче разгораются его глаза, тем горячее и пламеннее звучит его речь; какою-то исключительной мягкой нежностью (так может только отец говорить о любимом сыне) были пропитаны его рассказы о солдатах.
Не отрывая взора от рассказчика, с жадным вниманием ловят каждое его слово присутствующее. И когда случайно лакей звякает чайной ложкой, на него тигром бросается Маргарита Федоровна и, дико вращая глазами, шипит, как змея.
А Толя, раз начав, не может уже остановиться. Слишком интенсивно переживал эти важнейшие для воюющих со злобным и коварным врагом моменты молодой воин, чтобы они не захватили его всего, чтобы не зажгли, не распалили всей крови в его жилах.
– Да, бесспорно, враг силен. Нельзя закрывать глаза на будущее, – говорить он минутой позже. – Недаром готовилась столько лет Германия к этой войне. Там все предусмотрено, все рассчитано и расписано, как по нотам. Ведь вся Россия была покрыта сетью германского шпионажа еще задолго до войны. Враг не дремал. В жилах вождя немцев течет кровь, пропитанная бациллами разрушения. Это – какое-то болезненное стремление к уничтожению. И его народ послушно служить ему в этом. Это – какие-то каменные люди. Для них нация дорога постольку, поскольку она является символом достижения. Дисциплина, доведенная до совершенства, заменяет пыл, энтузиазм любви к родине и братскую сплоченность, которыми славится наш народ. Но мы победим с Божьей помощью. Я верю в это, мы победим! Наше войско горит, как один человек, одним общим порывом. Наша славянская общая душа, душа всего народа, всей армии, бурно протестует сейчас против тевтонского насилия, против немецкой наглости, против дерзости нации, возомнившей себя едва ли не единой и полновластной хозяйкой мира. И нельзя не победить с такими героями, с такими чудо-богатырями, которые, забыв все – и родные села, и работы, и безропотно покинув жен и детей, стариков и малюток, – встали все, как один человек на защиту чести святого славянства. С такими орлами нельзя не победить. А смелая и мудрая рука Верховного Вождя, благословляющая свое миллионное боевое семейство, разве она не несет залога победы и будущей славы?
Анатолий говорить горячо, пылко, увлекаясь, как юноша. Прекрасно сейчас его обветренное, загорелое лицо, лицо не прежнего, – о! – далеко не прежнего легкомысленная мальчика, баловня судьбы и женщин, бального дирижера и победителя на конских состязаниях. Мужественно и значительно это загорелое молодое лицо, страстное воодушевление сквозить теперь в каждой черте его, освещенного глубоким внутренним чувством.
– Если даже только третья часть нашей армии чувствует так, как он, то победа обеспечена, честное слово, – тихо вставляет Никс.
И у него тоже сейчас какое-то проникновенное лицо.
«Ах, милые вы, милые оба!» – мысленно восхищается Муся, и от полноты чувств так сильно стискивает руки пристроившейся около неё Варюши, что бедная «Мусина совесть» вскрикивает от боли.
Этот легкий крик как бы меняет, вспугивает общее настроение. Анатолий словно просыпается. Его лицо торить от не улегшегося возбуждения, глаза еще сияют.
– Ну, я пройду к маме. Я думаю, она не спит еще. Пустите меня к ней, я так давно не видал её! – и, отставив недопитый стакан с чаем, он встает из-за стола и в сопровождении Китти, взволнованной и испуганной предстоящим свиданием, выходить из столовой.
В соседней гостиной девушка останавливает брата.
– Толя, дорогой мой, послушай…
Как она бледна сейчас! Как дрожать её руки!
– Что такое? Ты чем-то взволнована, сестра?
О! как сказать ему, как сказать? Какая мука! Китти уже раскаивается сейчас, что не предупредила его письменно о несчастье. Бедный мальчик! Как он должен будет страдать!
Теперь она говорить тихо, сдержанно, смущенно.
Анатолий внимательно слушает, насторожившись, с нервами, натянутыми, как струна. Его рука судорожно сжимает руку сестры, лежащую на обшлаге его походной куртки. И сам он сейчас бледен до синевы. Ему кажется, что матери уже нет, что она умерла.
– Она… – начинает он дрогнувшим голосом, – она… Неужели? О, говори, говори, скорее!
– Что, Анатолий, что, голубчик? Нет, нет, она жива… да, Анатолий, она жива, хотя… хотя было бы лучше, если… для неё лучше, конечно…
– Китти… она?..
– Она – душевно больная, наша дорогая мама, – с трудом выдавливает из себя она слова.
– А-а-а-а…
Ни один мускул не дрогнул в лице Анатолия, но оно помертвело и глаза широко раскрылись с выражением ужаса.
– Расскажи мне, как все это случилось, – говорить он минутой позже, справившись с волнением.
Тихим, прерывистым шепотом передает ему Китти все до встречи их с Рудольфом. Об этой встрече она конечно не обмолвливается ни единым звуком.
Анатолий выслушал, казалось, спокойно, выслушал все до конца.
– Значить, это «они»? Все зло от них? От этих злодеев? – спрашивает он.
– Да, Толя, да.
Анатолий заскрипел зубами.
– Какое несчастье, сестра, что отец заблаговременно прогнал отсюда этих шпионов! Иначе я убил бы их обоих, и отца, и сына, – цедит он сквозь зубы, конвульсивно сжимая кулаки.
– Про кого ты говоришь, Толя? Я не понимаю.
– Про Августа и Рудольфа Штейнбергов. О, они ответили бы мне оба за то, что их изверги-единомышленники искалечили маму!
«И погубили сестру», – мысленно добавляет Китти и вздрагивает от неожиданности.
Неслышно ступая по ковру, к ним приблизилась Вера.
– Нельзя по одной банде негодяев судить обо всех, – говорить она тихо и глухо, и её темные глаза строго глядят в лицо брата. – Рудольф Штейнберг и его отец ничем не виноваты. Разве они могут отвечать за поступки единомышленников?
– А я не вдавался бы в подобный анализ, а просто застрелил бы их обоих, как собак, – со страстной ненавистью вырывается у Анатолия.
– За что? За других? – и взгляд Веры, полный безнадежного отчаяния, не отходить от лица брата.
Но он не видит этого взгляда. Он уже оправился немного и, не расслышав последних слов сестры, шагнул из гостиной.
Зато Китти перехватила взгляд сестры, заметила отчаяние и волнение Веры.
«Неужели? Господи! Неужели? Этого еще недоставало, – вихрем пронеслось в её мыслях, и колючие струйки ужаса поползли в её душу. – Неужели он… этот злодей, этот варвар, успел вскружить Вере голову? Неужели она любит его?»