– Какая ночь! Господи, ночь какая! Теплынь и этот воздух… Он весь напоен, пропитан розами… Я обожаю их пряный аромат. А вы, маленький Толя? Вы любите розы?
– Я люблю вас, Зина, и только вас.
– Опять! Но это несносно. И вам не наскучило еще подобное однообразие? Оно вам, право, не к лицу, и потом… Я понимаю преследовать цель, сколько-нибудь достижимую, а ведь я для вас…
– Вы для меня – самое дорогое и самое острое, что я знаю на земле.
– Да ну? Неужели? Острее Жильберты даже и крошки Ирэн? Маленький Толя, да?
– Бросьте этот тон, Зина! Я его не выношу!
– Не говорите дерзости, а то я встану и уйду, скверный вы мальчишка.
– Нет, нет! Ради Бога, только не это! Я буду скромен и тих, как добрый старый сенбернар, уверяю вас, Зина…
– И еще условие: сорвите эту гадкую бородку, она – противная и скрывает ваш подбородок. А мне нравится ваш подбородок, Толя… Нравился еще с детства, когда вы, были маленьким-маленьким. Я люблю его упрямую, стальную линию. Мне кажется, у Нерона должен был быть такой жестокий, упрямый подбородок. А я люблю жестокость… Да… Что вы на это скажете, маленький Толя?
– Мне нет дела до Нерона, Зина, и еще менее – до его подбородка. Мне нет дела ни до кого, ни до чего, кроме вас и моей любви к вам… Зина, Зина! Взгляните же на меня, милая, раздражающе прекрасная Зина, милая женщина с капризной душой, за которую я…
– Тссс! Не надо неистовств, маленький! Взгляните лучше, какая ночь, и пейте её аромат и тишину… Пейте и пустите мои руки, Толя!.. Анатолий! Я не терплю насилия; я – сторонница полной свободы и люблю… Нет, нет, не вас, а ее… Ее, эту ночь.
И смех очаровательной вдовушки звучит снова, как смех русалки или ночной эльфы, покачивающейся па чашечке цветка. Да, эта ночь прекрасна. Сад, опоясанный длинною, извилистою гирляндою цветных фонариков, кажется какой-то волшебной феерией вокруг белого, старинного, стильного палаццо. Но выше и дальше черный бархат западной ночи поглотил в себя эти пестрые, разноцветные праздничные огни. А здесь, у дальней скамейки па берегу, приютившейся над самой водою, под кровом беседки, воздушной и легкой, как готический замысел старины, опять полутьма и нежащее веяние тишины. Лица собеседников едва намечаются в этом призрачном полусвете, ближайшие фонарики бросают причудливый свет на их черты. А в ушах все звучит трепетно и истомно радостная, сладкая мелодия модного вальса. И эти розы на куртинах так чудовищно пахнуть сейчас!
– Я – точно пьяная нынче, – не своим и словно смягченным голосом говорить вдовушка. – Я влюблена в эту ночь и в эти розы, и еще в кого-то, сама не знаю, в кого.
– Увы! Не в меня конечно?
– Увы! Не в вас, маленький Толя. И мне это, поверьте, досаднее, нежели вам.
– Да, охотно верю, потому что вы не можете не знать. что я люблю вас столько времени, – отвечает молодой офицер без тени обычной шутливости в тоне.
– А Жильберта? А Ирэн Круцкая? А Бэби, ради которой вы наделали прошлой осенью столько долгов? Вы видите, я осведомлена по этому поводу лучше, нежели вы это предполагаете, мой маленький, – и Зина снова смеется.
Анатолий смотрит с минуту на нее влюбленными глазами, потом говорить глухо:
– Молчите или сейчас вот опрокину вашу головку себе на руку, Зина, и вопьюсь губами в ваш дерзкий рот, в ваши алые вкусные губы, которые столько времени дразнят меня…
– И вы о-сме-ли-тесь!
– Моя любовь осмелится, Зина. Берегитесь!
Голос молодого человека вздрагивает, его горло сжимается судорогой страсти.
Нет, довольно однако, пора это пресечь!
И хрипло, сдавленно вырывается у него из груди слово за словом. Да, он любить Зину, любить давно – два, три года. Не все ли равно сколько? Но он болен, болен этой любовью, пусть же она это поиметь. Он хочет любить ее всегда, открыто обладать ею. Её душой и телом, потому что она прекрасна. Жильберта, Бэби, Ирэн… Смешно, право! Один вздорь, и только… Все это – вздор, игра нервов и крови… А ее он любит безумно. И вот в последний раз спрашивает он ее: «Да» или «нет»? Согласна ли она стать его женою? Он ждет её слова, её последнего, решающего слова.
Руки Анатолия отыскивают в темноте пальцы Зины и сжимают их так сильно, что она вскрикивает от боли.
– Но вы с ума сошли!.. Вот странный, необычайный способ делать предложение. Да ведь мы – не скифы, мой милый.
– Я люблю вас и жду ответа.
Глаза Анатолия горят, как у кошки, в темноте, а голос по-прежнему глух и странен. В нем таится сейчас не то угроза ей, не то…
Зине становится не по себе сейчас, в эти минуты, и от его сильных пальцев, продолжающих больно сжимать её кисть, и от его голоса. И его обычно жизнерадостное, молодое лицо кажется сейчас таким новым, сумрачным и угрюмым в полутьме, что это заставляет ее стать сосредоточенной и сдержанной сразу. С деланным спокойствием она спрашивает его:
– Маленький Толя, сколько вам лет?
Молодой человек с минуту колеблется, потом отвечает с заминкой:
– Двадцать пятый.
– То есть двадцать четыре всего? Так? А мне уже под тридцать, мой милый. А вы знаете, что приносить неравный возраст супругов в таком случае? И потом я не рождена для брака. Я страстно люблю искусство, сцену и мечтаю о ней, она кажется мне желанным, священным храмом, и брак для артистки по призванию, это – петля. Или я действительно должна влюбиться, чтобы променять свою царственную стихийную свободу на звенья брачных оков. Но теперь, сейчас меня еще кружат знойные вихри; я мечусь среди этого пламени, пожирающего меня. Я чувствую себя жрицей, цель которой поддерживать, раздувать священное пламя, зажженное кем-то незримым и таинственным в моей душе. А пошлость брака и однобокой, односторонней любви загасить огонь и превратить меня из жрицы в самую обыкновенную, самую ничтожную обывательницу-самочку, жену, мать и хозяйку, – страстно заканчивает звенящий голос Зины, и вдруг, как бы спохватившись, она вскакивает со скамейки. – Теперь идем в зал, маленький Толя! И не смейте – слышите? – не смейте дуться на меня!.. У каждого своя планида, как говорить наша почтенная Маргарита Федоровна, когда ее просишь погадать на картах. Ну, бежим танцевать, маленький Толя, а то вы можете быть уверены, что провинциальные кумушки тотчас же сплетут вокруг нас целые гирлянды тех пышных цветов, которые именуются сплетнями. А я этого не хочу, да и вы, я думаю, тоже. Ну, так вашу руку, и будем свободны и ясны, как боги!
А темная, теплая, благовонная ночь колдует по-прежнему. Бесконечной вереницей по всем комнатам громадного старинного дома, через картинную галерею, через грандиозную столовую, через целый ряд приемных тянется, вьется пестрая лента танцующих. Дирижер, Никс Луговской, кавалер Муси, придумывает запутаннейшие фигуры бесконечного котильона.
Но вот неожиданно врываются в контрданс удалые звуки бешено-лихой мазурки. Звенят шпоры, стучать каблучки, шелестит со свистом серебристый шелк платьев и, миновав террасу, живописно декорированную цветущими растениями, пара за парой выносится в сад.
Никс словно сквозь землю проваливается куда-то, и Муся остается на мгновенье одна. Старый орешник приходится прямо над головой девочки, и она, как белая фея среди этой густой, тенистой аллеи, стоить, озаренная светом разноцветных фонарей.
– Марья Владимировна, а данное обещание? – и «любимец публики» с вкрадчивым выражением впивается в девочку загоревшимся взглядом.
– Обещание? Ах, да! Но как же? Тут… Я… мне…
– На одну минуту, мадемуазель, мне нужно сказать вам два слова, – говорить Думцев-Сокольский громко, так, чтобы слышали все, и, как власть имущий, продевает свою руку под худенькую детскую ручонку Муси, а затем, не изменяя темпа и па мазурки, уносится с нею вместе из полосы света в чащу сада, туда, где глубокий пруд меланхолически поблескиваешь отраженными в его гладкой поверхности разноцветными огнями фонариков.
Здесь совсем пустынно. Сказочной кажется сквозная готическая беседка из белого мрамора на её берегу, волшебными – огни, повторенные водяной бездной.
– Марья Владимировна… Муся, крошка Муся! – слышит страстный шепот актера у своего уха девочка. – Разрешаете вы поцеловать вас? Ведь вы мне это обещали сами, если роль Ани удастся вам. А вы были в ней – сама весна, сама юная жизнь…
И вкрадчивый голос льется прямо в душу Муси, а глаза, огромные и значительные, нестерпимо блестящие в кругах полустертой туши, смотрят с плотоядным выражением в лицо девочки.
Этот взгляд, как это ни странно, кружить сейчас голову Муси. Нет ничего мудреного в этом: ночь так волшебна, так колдовски прекрасна, а бравурная мелодия мазурки, смягченная расстоянием, так сладко баюкает слух, и розы почему-то особенно остро и нестерпимо пахнуть! Они туманят голову и пьяным угаром наливают мозг.
Обессиленная каким-то неведомым чувством, Муся опускается на скамью. Черные блестящие глаза приближаются к ней, к её лицу, глазам и полуоткрытым губам. На миг гаснет сознание… О, она не испытывала еще таких острых и знойных ощущений! Яд мужского поцелуя не обжигал еще её губ. Её любовь к тому «милому избраннику» её души, далекая и туманная, как любовь принца Жофруа к далекой принцессе Грезе, так непохожа на это чувство. Смутно, горячею лавою бродить неосознанный еще огонь желания в её крови, и она стучит пульсом и бьется в жилах. Мгновенно высыхает горло, холодеют кончики пальцев и знойно загорается мозг. Приближающееся к ней лицо кажется гордым и прекрасным. И вдруг запах сигары, вина и еще чего-то чуждого и неприятного доносится до нее.
А вдали, где-то там в стороне, вырастаешь мгновенно другой образ, другие черты, другие глаза. Охваченная чувством отвращения девочка отталкивает актера и шепчет С гадливым испугом, отчаянием и ужасом:
– Оставьте меня! Уйдите! Не смейте прикасаться ко мне! Вы – противный, и я люблю другого и никогда – слышите? – никогда не изменю моей настоящей любви!
И, закрыв ручонками лицо, Муся рыдает, мучительно сотрясаясь всем телом…
А музыка все нежит и баюкает своей истомной мелодией, то бессознательной и волнующей, как первое девичье признание, то вновь разрастающейся и бурной, с искрами огненного фонтана, с пламенем непреодолимых, жгучих желаний, стремящихся к осуществлению.
Танцующие снова несутся по широкой каштановой аллее к дому; в последней паре, умышленно отставь от пестрой и шумной толпы, рука об руку, небрежно скользя по песку – Вера и Рудольф. Он снял с себя грим и костюм Лопахина; но она осталась в своем черном, так похожем на иноческое, платье, и под темным же, низко надвинутым на лоб, платочком горят нынче нестерпимо её обычно тусклые глаза. Женским чутьем Вера поняла, что этот скромный наряд ей пристал больше и лучше всякого бального туалета, и с бессознательным, несвойственным её натуре кокетством она предпочла на все время танцев остаться в нем. Она крепко захолодевшими руками сжимает руку Рудольфа и шепчет:
– Завтра к одиннадцати приходите к нам. Когда я переговорю с papб, то позову вас тотчас же. Вы войдете к нему, когда почва будет уже подготовлена, и будете смело просить моей руки. Слышите вы меня, Рудольф, Дорогой мой?
– Тише… Во имя неба тише, фрейлейн Вера! Если ваши слова услышу не один я, то наше дело будет проиграно.
– О, не бойтесь! Теперь уже нечего бояться. Я боле чем уверена в согласии papб… И завтра – о, завтра, Рудольф! – я обниму вас уже как своего милого, бесконечно любимого жениха.
И обычно пустые, суровые глаза строгой девушки сияют мягким, ласковым светом; в них словно загорается кусочек неба с его алмазными звездами, с его примиряющей кротостью и тишиной.
– К вам можно, papб? Разрешите вас побеспокоить?
– Ты, Вера? Войди.
Владимир Павлович, еще бодрый шестидесятилетний старик, только что проглотил свою обычную порцию подогретого виши и сделал утреннюю прогулку для вящего урегулирования действия воды. Вернувшись из сада в кабинет, он занялся утренней почтой. На старинных часах пробило металлическим, рассыпчатым звоном одиннадцать ровных ударов-колокольчиков. Бонч-Старнаковский старший поморщился; привыкший вставать в семь часов утра и зимою, и летом, он был недоволен тем, что вследствие спектакля и вечера проспал нынче до десяти.
– Стоит только раз нарушить равновесие – и все пойдет наизнанку, – сказал он сам себе, мельком взглянув на часы и тотчас поворачивая к дверям свое красивое, холеное лицо старого барина.
В легком темном, по своему обыкновению, летнем наряде (она не выносила светлых цветов) Вера подошла к отцу, наклонилась и поцеловала его руку.
– Что скажешь, девочка? Важное что-нибудь? – шутливо обратился старик к дочери.
Этот шутливый тон, так необычайный в отце, как-то сразу успокоил Веру и подал ей надежду.
– Да, милый papб. То, что я хочу сказать вам, очень важно, для меня конечно, – нашла она в себе силы ответить свободно и легко.
– О, ты меня интересуешь! Или получила, может быть, какие-нибудь известия от мама и Китти?
– О, нет! Я хотела поговорить совсем о другом.
Тут Вера запнулась и смущенно взглянула мимо головы отца в окно, на кусочек бирюзового неба, сквозившего между верхушками стройных пирамидальных тополей.
Бонч-Старнаковский смотрел на дочь и думал в это время:
«Бедняжка!.. Как она нехороша собою! В ней совершенно нет женственности. Ей недостает красок и свежести молодости. Но какое, однако, сходство с моей покойной матерью! Те же черты, та же сухость фигуры у одной изо всей семьи. Дай только Бог, чтобы темперамент Веры оказался другой, иначе было бы слишком грустно».
Дочь неожиданно прервала нить его мыслей:
– Я не люблю никаких подходцев и хитростей, вы это знаете, и потому хочу быть вполне откровенной с вами и сразу. Я полюбила человека, которого считаю лучшим и достойнейшим из людей… Он любит меня тоже… И будет у вас сегодня, вернее – сейчас, просить моей руки у вас. Но, прежде чем он явится к вам, я хотела подготовить вас к событию и… и… Просить вас поверить бескорыстному чувству этого человека, который действительно любит меня.
Вера снова запнулась и покраснела; румянец залил все её смуглое лицо густой волной.
Покраснел и Бонч-Старнаковский, но скорее от неожиданности, нежели от волнения.
– Вот как? – произнес он, внимательно и зорко глядя в лицо дочери. – Вот как? Признаться, это для меня – сюрприз. Может быть, знает мама по крайней мере о твоем… твоем выборе?
– О, нет, она ничего не знает! Я пришла к вам первому. Я…
Брови старого дипломата нахмурились.
– Ну, кто же он, твой избранник? – все еще но спуская с лица дочери зоркого, пристального взгляда и машинально теребя нож для разрезывания книг, спросил старик.
– Это… Рудольф фон Штейнберг, – с некоторым усилием произнесла дрогнувшим голосом Вера и вдруг побелела, как платок: она увидела, как дрогнуло лицо её отца, как судорожно свелись над переносицей его еще совсем черные брови и трепетно-горестно изогнулись губы.
– Кто? – не веря своим ушам, произнесли эти губы. – Кто? – и темно-багровый старческий румянец стал медленно ползти и заливать лоб, щеки, шею. – Что ты сказала? Кто? Рудольф? Сын нашего Августа Карловича? Да? Или я не так тебя понял? Отвечай!
– Да… да… – скорее угадал, нежели расслышал, Владимир Павлович.
Наступила пауза, томительная для обоих. Она длилась довольно долго.
И вот неожиданно, юношески-бодро Владимир Павлович поднялся с кресла и вытянулся во весь свой высокий, стройный рост.
– Ты говоришь, – с усилием выговаривая слова, произнес он, со странным выражением глядя на дочь, – ты говоришь, что сам он… этот… Рудольф явится ко мне… Сам со своим предложением?
– Да, он уже по всей вероятности здесь и ждет, чтобы о нем доложили.
И, выговаривая эти простая слова, Вера решительно могла дать себе отчет, почему так предательски заметно вздрагивает её голос.
– В таком случае позови его сюда… Пусть войдет!
Девушка выходить и входить снова, и ей кажется, что пол под её ногами горит. За ней робкой походкой следует Рудольф. Его лицо бледно до синевы, но выпуклые глаза спокойны, и с обычной горделивой самоуверенностью сложены губы.
– Ага! Это – вы? Прекрасно! – и Владимир Павлович живо поворачивается в сторону вошедшего, и глаза его точно пронзают его взглядом насквозь.
С минуту, показавшуюся невольно смутившемуся сейчас Рудольфу целой вечностью, старик молча смотрит на него тем же взглядом, каким по всей вероятности крыловский слон смотрел на зазнавшуюся пред ним моську. Под этим жутким взглядом Штейнберг чувствуете себя как рыба на крючке. Но, слава Богу, кажется, господин советник прекратит сейчас неприятное молчание.
Тот действительно прекращает его.
– Итак, господин Штейнберг, вы любите мою дочь? – с непонятным для Рудольфа выражением лица и глаз спрашивает старый барин.
– Так точно, господин советник, я люблю фрейлейн Веру.
– И хотите, если не ошибаюсь, просить у меня её руки?
– Именно так, господин советник. Я желал бы иметь счастье просить руки вашей дочери.
– И вы уверены, что моя дочь любит вас?
– О, господин советник! – с деланной скромностью произносить Рудольф, – если бы я не знал этого, то не рискнул бы… Беспокоить ваше превосходитель…
Он не договаривает. Багровый, с выкатившимися аз орбит глазами Владимир Павлович подается вперед, поднимает руку и кричит задохнувшимся голосом, в котором нет ничего человеческого от охватившего его негодования, бешенства и гнева, указывая на дверь:
– Вон! Сию же минуту вон из моего дома! И если я увижу тебя здесь еще раз, – я не ручаюсь, что не проучу тебя собственноручно, зазнавшийся хам, бесстыдный наглец, нахал!
Полдень. Длинные тени от старых вековых дубов, от вершин дикого орешника прихотливыми узорами бороздят лесные тропы и поляны.
В лесном домике идет лихорадочная работа. Рудольф и Фриц, оба в тех же партикулярных платьях, стоя на коленях у края подполья, извлекают оттуда все то, что так тщательно хранилось там до этой минуты: планы, бумаги, снимки – снимки местностей, окрестных усадеб и дорог и, наконец, план города и крепости, добытый Рудольфом с таким трудом при ближайшем содействии его верного денщика Фрица. Эти снимки, эти планы ему поручил сделать сам господин полковник фон Шольц, его ближайший начальник по штабу.
– Лейтенант Штейнберг, – сказал он Рудольфу еще месяц тому назад, отпуская молодого офицера как бы в отпуск, на побывку к отцу, за русскую границу. – Вам известна воля его величества, нашего могущественного и непобедимого монарха? Вы знаете, что все усилия кайзера приложены к процветанию славы, мощи и военной силы нашего драгоценного отечества. И вам должно быть известно также, как великодушно умеет отличать. и награждать верных сынов дорогой родины наш обожаемый государь. За ним не пропадет ни малейшая услуга. Лейтенант Штейнберг, вы знаете, кто – наши исконные враги, враги кайзера и великой нации, кто противостоит нашим дальнейшим успехам на пути к мировому могуществу? Конечно же Россия, больше всех остальных стран Россия, страна варваров и кнута, казаков и неотесанного, грубого мужичья. Их славянская кровь и злоба против нас должны получить когда-нибудь неизбежное возмездие. И час этот приблизился, Штейнберг. По крайней мере мы, германцы, давно приготовились к нему; наша могучая армия давно ждет прыжка дикого зверя, чтобы с должным достоинством отразить его во всеоружии. Но, чтобы знать, откуда может быть направлен этот прыжок и куда мы должны ударить в свою очередь, нам нужно покрыть сетью съемок эту страну, знать каждый её путь, каждую крепость, каждый город. Многие из наших смельчаков-офицеров храбро отдали себя делу таких ценных разведок, достижения всяких возможностей в смысле планировки местностей в дорог нашей неугомонной соседки. И я предлагаю вам присоединиться к ним, как знающему русский язык и проведшему детство среди русских. Вообще вам легче. чем кому другому, удастся работать в этом направлении. Ну, так смело вперед!
И Рудольф исполнил поручение. Планы крепости и дорог давно приобретены им. Чего только не стоило ему это! Он переодевался в грязные лохмотья обнищавшего шляхтича, наряжался торговцем ягод, просил милостыню под стенами цитадели, – словом, пользовался всеми имеющимися у него данными, чтобы как можно успевшее выполнить порученное ему дело. Теперь все кончено. Жаль только, что приходится с таким позором убираться восвояси. Чего доброго, и старый отец еще лишится места! И все это из-за глупой девчонки! Не надо было ему, Рудольфу, слушаться этой дуры и лезть с просьбой руки и сердца к старому, зазнавшемуся, спятившему с ума маньяку, помешанному на своей родовой гордости.
Следовало просто увлечь девченку и заставить ее тайком бежать с ним на его родину, в Пруссию, там повенчаться с нею и уже оттуда хлопотать о вручении им бабушкиного наследства, которого не сможет лишить Веру ни один дьявол в мире. Да и не каменный же наконец старик Бонч-Старнаковский! Ведь простил бы он когда-нибудь дочку. А тогда… О, тогда, вращаясь в их кругах, он, Рудольф, мог бы принести столько незаменимых услуг своей родине, не говоря уже о том, что был бы мужем девушки из старинной аристократической семьи со связями и положением в России.
Но вместо этого он получил только брань и угрозы. Старый дипломат бранил его, как мальчишку, и даже угрожал ему, Рудольфу Августу Карлу фон Штейнбергу. Ага! Хорошо же! Надо быть трусом и идиотом, чтобы простить ему эти угрозы.
«О, я не забуду ни единого, произнесенного советником, слова и… Берегитесь, господин советник! Мы еще, может статься, встретимся с вами, и тогда вы поймете, что за ничтожество, что за хам лейтенант Рудольф фон Штейнберг!»