– Я это или не я? Боже мой, до чего меняет грим лицо, Варя! Только вот глаза не выходят. Варюша, у тебя хорошо вышли глаза? Счастливица! Ты адски хорошенькая нынче. А я не могу справиться. Позови «любимца публики» ради Бога! Виталий Петрович! Виталий Петрович! Поди сюда, голубчик, сделайте мне глаза! – кричит Муся, просовывая в дверь уборной свою маленькую, всегда поэтично растрепанную головку.
– Сейчас! Лечу… Бегу, – и Думцев-Сокольский уже совсем готовый к своему выходу и дававший последние инструкции театральным плотникам, выписанным вместе с декорациями и оркестром музыки из соседнего города, где подвизалась в зимнее время профессиональная труппа, спешит в биллиардную, примыкающую к залу и превращенную на этот вечер в дамскую уборную.
– Можно? – стучит он пальцем в дверь огромной комнаты.
– Входите, голубчик, входите!
Голосок Муси звенит от нервного волнения. Она даже не замечает среди этого волнения, что, помимо желания, дарит его, Думцева-Сокольского, лестным для него эпитетом «голубчик», тогда как в другое время он для неё – только «адски противный» и «самохвал».
– Голубчик, глаза сделайте мне!.. Умоляю, – тянет она, глядя в зеркало, и вдруг вскрикивает пораженная: – какой красавец!. Адски шикарный! Чудо! Да неужели это – вы?
На поверхности стекла отражается совсем новое, почти прекрасное лицо мужчины. Кто мог бы думать, что этот седеющий барин-аристократ с манерами современного русского патриция, с правильным, гордым профилем и чуть затуманенными поволокой от грима глазами, что этот обаятельный образ принадлежит Думцеву-Сокольскому «любимцу публики», умеющему только ухаживать за женщинами, врать пошлости и нести ахинею о своих небывалых театральных грехах? Теперь он совсем не он. Такой distingué[4], такая прелесть.
Муся с нескрываемым восторгом глядит ему в лицо и вдруг вскрикивает самым неожиданным образом:
– А нос?
– Что нос?
– Да нос же ваш, где ваш нос?
Думцев-Сокольский теряется, как мальчик. Что с этой безумной девчонкой? Какой еще нос понадобился ей? Он осторожно холеной, пухлой рукою дотрагивается до собственного носа.
Но Муся уже заливчато смеется и неистово бьет в ладоши.
– Голубчик, что вы сделали со своим носом? Не сердитесь только, ради Бога! ведь он у вас был картофелькой, а теперь стал адски классическим, римским. Что вы сделали со своим носом, прелесть моя?
– Муся! Sois done plus intelligente, chérie! [5] – слышится из-за ширм, за которыми гримируется Вера. – Бог знает, что ты говоришь!
– Ничего, Верочка, не бойся! Я его за обиду поцелую, если удачно сойдет у меня роль и если он сделает мне глаза Миньоны, – весело смеется бойкая девочка.
– Боже мой! Ты неисправима, Муся! – несется с отчаянием из-за ширм.
Думцев-Сокольский, сконфуженный и в первую минуту уколотый напоминанием о своем носе, действительно напоминающем собою нечто среднее между картофелиной и утиным клювом, сейчас вполне вознагражден. Он плавает как рыба в воде, в своей любимой стихии. Специфическая театральная атмосфера, такая неожиданная в этом старом барском гнезде и вследствие своего диссонанса с окружающей ее строгой обстановкой еще втрое обостренная для его притуплённой впечатлительности, совсем опьянила «любимца публики» в этот вечер. Запах дорогих духов, пудры, паленого на щипцах женского волоса, свежие девичьи лица, наивно испуганные, ярко горящие глазки, неестественно увеличенные от грима, – все это сладким дурманом кружить ему голову.
Стараясь быть мягким, вкрадчивым и скромным он набрасывает последние штрихи туши и румян на лица девочек, и под этими последними штрихами обе они – не только миловидная Муся, но и серенькая, незаметная Варя Карташова – становятся прехорошенькими. Девочки невольно любуются собою, не замечая даже, что локти Думцева-Сокольского как-то уж слишком интимно прикасаются к их плечам, а его ласковые глаза словно нежат их лица.
– Мсье Сокольский, не откажите взглянуть и на меня! – слышится снова из-за ширм голос Веры.
Быстро покончив с гримом юных исполнительниц, Сокольский несется на зов старшей барышни.
«Боже, кто это? Откуда же она? Откуда?»
Он останавливается посреди биллиардной, полный восхищения и как будто даже какого-то испуга. Пред ним высокая, худая женская фигура в черном, почти монашеском платье; черный же платочек, низко повязанный надо лбом, дополняет это сходство с инокиней. Но как прекрасно её лицо в рамке этого подчеркнутого сурового костюма! Бархатные, обычно без искр и блеска, глаза горят теперь ясным пламенем. Она почти не положила румян на свои смуглые щеки цыганки, но естественный румянец волнения пробивается сквозь смуглоту её кожи, и эта нежная кожа теперь пылает. Да, она – красавица, положительно красавица сейчас, эта обычно старообразная и некрасивая Вера.
– Тамара! Дочь князя Гудала! Тамара, возлюбленная демона, вот вы кто! – с искренним восхищением, без малейшего пафоса на этот раз, шепчет Думцев-Сокольский и впивается в девушку восхищенным взглядом.
– В самом деле? Вы находите? Значить, я недаром старалась гримироваться! – говорить она, и бегло улыбается чуть тронутыми кровавым кармином губами.
А сердце в это время поет:
«Да, да, это хорошо, что ты так прекрасна нынче… Он увидит тебя такою и полюбить еще сильнее, он, твой избранник, твой демон!»
Не обходится и без инцидента, одного из тех, что часто повторяются на любительских спектаклях. Экономка Маргарита Федоровна, почтенная особа с крайне энергичным характером и с заметными усиками над верхней губой, громко возмущается из своего угла за ширмами, когда ей подают мужской костюм для третьего акта.
– Это что за гадость! – кричит она, выговаривая «г», как «х», как настоящая хохлушка (она – малороссиянка по месту рождения и только волею слепого случая попала в Западный край). – Да что вы меня, милейшие, убить хотите, что ли? Да за кого вы меня считаете, чтобы я этакую нечисть, штаны, с позволения сказать, мужские на себя напялила? Да никогда в жизни! Да лучше я от роли вовсе откажусь! – все больше и больше хорохорилась она, нисколько не смущаясь тем, что ее может услыхать собравшаяся уже в зале публика.
Вера, Муся, Варя, Зина Ланская, очаровательно пикантная, как француженка, в своем шикарном дорожном костюме (таковой требуется по ходу пьесы) окружают разбушевавшуюся Маргариту, уговаривают, просят, молят. «Любимец публики» решается даже опуститься пред нею на одно колено и, прикладывая руку к сердцу, с утрированным отчаянием произносить целую тираду, посвященную ей. Из мужской уборной ураганом вылетает Толя, очень забавный в костюме и гриме офранцуженного русского лакея, и снова все хором упрашивают и услащают оскорбленную в своих лучших чувствах Маргариту. Наконец, старая дева милостиво соглашается на все мольбы и обещает снизойти до «такого», по её мнению, «позора» и облечься в мужской костюм.
Звонок за кулисами внезапно прерывает эту оживленную сцену.
– Господи! До чего я боюсь, Варюша! Зуб на зуб не попадает, ей Богу. Адски страшно, душка моя. Ведь с первого же акта у меня такая трудная сцена! – и, тронув еще раз свое преобразившееся до неузнаваемости под гримом личико пуховкой, Муся птичкой, выпархивает за дверь уборной.
Едва касаясь маленькими ножками ступеней, ведущих на помост сцены, она вбегает наверх и замирает у заветного выхода на сцену. Здесь она быстро крестится мелкими частыми крестиками и робко, беспомощно оглядывается по сторонам. Как бьется её маленькое сердечко! Как замирает душа!
Из-за тяжелого, привезенного тоже из энского городского клуба, занавеса слышится смутный гул собравшейся толпы гостей. Отдельные восклицания, смех, стук отодвигаемых стульев и кресел, знакомые и незнакомые голоса.
– Мне страшно, Варюша, безумно страшно! – шепчет снова с округлившимися глазами девочка, хватая за руку подругу.
Но и у той, у её «совести», как называет в шутку младшая Бонч-Старнаковская Карташову, сердце не на месте: она начинает пьесу, а первая сцена у неё не идет.
– Играю, как сапог, по выражению твоего брата, – с тоской шепчет Варюша.
– Ну и пускай! – своеобразным способом утешает ее Муся. – Зато ты – сама прелесть и адски хорошенькая нынче под гримом.
Откуда-то из-за кулис, словно из-под земли, вынырнули две скромные фигуры «Попугайчиков» – Ванечки Вознесенского и Кружки. Оба с явным восхищением влюбленными глазами смотрят в лицо Муси. Она смеется и роняет кружевной платочек. «Попугайчики» наклоняются оба сразу и в попытке поднять его сталкиваются головами.
– Это ничего… Это ничего, – лепечёт Кружка и трет покрасневший лоб.
Грим «Попугайчиков» с неумело приклеенными усами, бородами и грубо подведенными глазами нелеп до смешного. По всему видно, что они, как и Муся, на сцене – новички.
Но Мусе хочется нынче быть доброй, чтобы все были довольны ею, чтобы она, как добрая фея, сеяла вокруг себя одну только радость и свет. Она улыбается смущенным юношам и ласково бросает:
– Желаю успеха.
– Сказка! – восторженно шепчет ей вслед Ванечка.
– Завтра же накатаю ей посвящение… Такое!.. – вторит ему не менее восторженно Кружка, за которым прочно установилась репутация поэта.
Новый звонок режиссера сбрасывает их с неба на Землю, возвращая к миру действительности.
Появляется Думцев-Сокольский, уверенный, смелый, обаятельный в своем новом виде. Заметив Myсю, робко прижавшуюся к кулисе, он подходить к ней и вкрадчиво шепчет:
– Я не забыл обещания и приложу все усилия, чтобы получить, заслужить его.
Но она только смотрит ему в лицо испуганными, с широко разлившимися зрачками, глазами… Ах, ей так страшно сейчас! Она ничего не слышит, ничего не понимает.
Мимо проходит Зина, обаятельная, уверенная в себе, прелестная. За нею несется неуловимая струя духов, известных ей одной, дурманная смесь каких-то эссенций.
– Маленький Толя! – кричит она спокойным, «домашним» голосом, за которым не чувствуется ни малейшего волнения, – куда вы девали мой зонтик? Давайте его сюда скорее!
Еще звонок – последний, третий, и с легким шорохом ползет вверх тяжелый занавес.
Давно уже старый дом в Отрадном не видал такого громадного стечения публики. На любезное приглашение радушных хозяев съехалось почти все окрестное русское и польское общество, мелкие и крупные помещики, считавшие за особую честь побывать в гостиной Бонч-Старнаковских. Офицеры энского гарнизона и артиллеристы из недалекой, в нескольких верстах отсюда, находившейся крепости, семейные и холостые, съехались на спектакль. Вице-губернатор (сам начальник края был в отпуске заграницей) с супругой, предводитель с предводительшей заняли места в первом ряду кресел. Позади толпилась более скромная публика: мелкие служащие казенных учреждений ближайшего города с женами и детьми, штатская молодежь, слетевшаяся сюда с намерением от души потанцевать и повеселиться.
Еще до начала спектакля Вера разглядела в круглое отверстие в занавесе яркую, пеструю толпу – блестящий цветник провинциальных дам и барышень, мундиры армейских офицеров, свежие. молодые лица, искрящиеся как шампанское, взоры и оживленный улыбки. Отец её – высокий, статный не по летам старик с тонким, породистым лицом барина и изысканно-величавыми манерами – резко выделялся из всей этой разношерстной толпы. Владимир Павлович, радушный и хлебосольный по натуре, пригласив, по настоянию детей, все окрестное провинциальное общество, всячески старался не давать скучать своим гостям. Он был со всеми одинаково предупредителен и любезен.
Вера во время хода действия, даже произнося необходимые по пьесе фразы и подавая реплики партнерам, спокойно разглядывала первые ряды кресел. Она была вполне равнодушна ко всему, что происходило на сцене и за рампой, равнодушна и к результатам собственной игры, собственного исполнения. Её спокойный голос холодно и ровно чеканил по заученному хорошо улегшиеся в памяти слова, а её стильное, прекрасное под гримом лицо не выражало ни тени волнения.
Но вот появился Рудольф в роли молодого купца Лопахина, и Вера широко раскрыла изумленные глаза. Она не успела повидать его до начала действия, и теперь, под гримом в этом своеобразном наряде – в шелковой косоворотке, в высоких сапогах, красивый, плечистый; сильный, с чужим, незнакомым ей лицом, с завитыми в кудри волосами, с курчавою же бородкой, – он показался ей настоящим красавцем.
– Богатырь! Илья Муромец! Канальски – passez moi le mot! [6] – хорош собой! Ой, не смотрите, медам, не советую: только свои сердечки погубите, И est impitoyable [7], – Дурачась успел шепнуть Толя исполнительницам.
Вера серьезно и строго взглянула на брата и, пропуская свою реплику, снова подняла взор на молодого Штейнберга.
Да, он безгранично нравится ей. Она любит его, любит на смерть и сегодня же постарается улучить минуту переговорить с ним, условиться насчет завтрашнего дня. Завтра, конечно завтра он должен идти к отцу и просить её руки; через два дня отец должен уехать, так необходимо до его отъезда выяснить все. Она не хочет больше ждать и томиться, она не может больше страдать.
И, произнося без чувства и смысла длинные и, как ей казалось, совсем ненужные фразы, девушка то и дело поворачивалась в сторону Рудольфа, который очень добросовестно, с чисто немецким усердием подавал свои реплики.
Вообще этот спектакль шел слабо, как большинство любительских спектаклей. Но Анатолий, совместно с «любимцем публики» выбравший эту пьесу, знал, что делал.
Роль Раевской, главная женская роль, словно написана специально для Зины Ланской. Для неё собственно и поставлена вся пьеса, тем более что в этой роли очаровательная вдовушка намеревалась дебютировать на серьезной сцене когда-нибудь позже, потом. И помещик Гаев в исполнении Думцева-Сокольского бесподобен. Каждая его фраза сопровождается гомерическим смехом или глубоким сочувствием публики. Он ни в чем не уступает своей блестящей партнерше Ланской. Вдовушка прелестна; её смех, естественный и гибкий, заражает публику, а пикантная, полная блеска, внешность опьяняет молодой мужской элемент зрительного зала. Прелестна и наивна Муся в роли подростка Ани. Белое воздушное платьице, распущенные по плечам локоны, вся её свежая внешность невольно возбуждают симпатии к этому милому ребенку-девушке. И когда Ванечка Вознесенский, по ходу пьесы студент Трофимов, восторженно посылает ей вслед в конце акта: «Солнышко! Радость моя!» – присутствующее в зрительном зале охотно верят в то, что она может быть и солнышком, и радостью, и не для одного только нескладного и неловкого чеховского студента, но и для многих-многих людей.
– Провалила! Провалила! С треском провалила! Всю роль смяла! – чуть не плача, бросаясь с ногами на кушетку в уголку за ширмами, поставленную в «уборной». лепечет Муся, ломая холодными, дрожащими руками тонкие пальчики «своей совести», Вари Карташовой.
– Неправда! Неправда! Отлично сыграла! Не выдумывай, пожалуйста! – успокаивает ее Варюша.
– Адски осрамилась! Я ведь знаю… Вот Зина – та шикарно провела свою роль, а ты и мы с Верочкой – безумно скверно… Бе-зум-но!
– Послушай, Мусик, ты, кажется, и в самом деле расхныкаться намерена? – и темная фигура Веры неожиданно вырастает пред кушеткой. – Или ты тоже на настоящую сцену собираешься поступить, как Зина? Но, девочка, если даже допустить, что ты сыграла так скверно, как ты говоришь, то ведь мы же – не профессиональные актрисы, а люби…
Она не договаривает. В уборную стучать.
– На сцену, медам! Прошу на сцену. Мадемуазель Муся, вы были очаровательны, вы были само совершенство…
– Кто это? «Любимец публики»? Ах! Неужели правда? А вы не заливаете, голубчик?
– Муся! – в один голос ужасаются Вера с Варюшей на специфическое словечко этого «enfant terrible» семьи Бойчей.
– Нет, серьезно, недурно.
– Не провалила? Нет?
– Очаровательно!
Девочка так вся и вспыхивает, польщенная.
– Оча-ро-ва-тельно! – рисуется актер за дверью. – Вы слышите аплодисменты? Это же вам. Вы ведь кончили сцену. Идите же раскланиваться. И вы, Вера Владимировна, тоже.
– Ах! – Муся в изнеможении счастья всплескивает ручками и птичкой летит на сцену.
Ванечка и Петр Петрович Кружка первые приветствуют ее аплодисментами у кулис. Не чувствуя ног под собою, Муся под градом этих и других аплодисментов, несущихся из зала, останавливается посредине сцены и низко приседает как «всамделишная» актриса. Молодые крепостные офицеры особенно усердно хлопают, не жалея рук.
С тихим шелестом опускается занавес. В зале военный оркестр начинает какой-то меланхолический вальс. Он звучит еще и тогда, когда поднимается занавес для третьего акта.
Бал в усадьбе «Вишневого сада». Музыка, легкий провинциальный флирт, смешанное общество. Пришлось привлечь еще кое-каких исполнителей для этого акта из среды окрестных соседей.
«Совсем как у нас нынче», – невольно приходить молчаливое сравнение в голову Веры.
И вдруг в кулисах показывается испуганная голова Думцева-Сокольского.
– Шарлотта Ивановна! Где Шарлотта Ивановна? – спрашивает он. – Сейчас её выход, а её нет.
– Какая Шарлотта Ивановна? Ах. да, Маргарита! – с трудом догадывается Вера, мысли которой теперь полны Рудольфом, только им одним. – Да где же и вправду Маргарита Федоровна, где она?
На сцене воцаряется продолжительная пауза, за сценою же разгорается суматоха. Анатолий задними ходами пробирается в буфетную. Так и есть: предчувствие не обмануло его, Маргарита там. Так, как была в костюме и гриме, в невозможных клетчатых брюках, от которых так упорно отказывалась еще до начала спектакля, в рыжем парике, съехавшем на бок, рассвирепевшая Маргарита Федоровна исступленно кричит что двум вытянувшимся пред нею в струнку лакеям. При виде вошедшего Анатолия она вся так и заходится от нового приступа бешенства и, схватив со стола какой-то предмет, сует его чуть не под самый нос молодому человеку.
– Нет, вы полюбуйтесь, молодой хозяин! Нет, вы полюбуйтесь только, что эти скоты здесь натворили!.. Это что?
Анатолий опешил. Что это в самом деле?
Какие-то черепки, кусочки фарфора.
– Дрезденская чашка! – вопить неистовым голосом Маргарита.
– Что чашка? – не понимает Толя, морщась, как от боли, под звуками этого зычного, вульгарного голоса.
– Нет, подумать только: генеральшину чашку и вдребезги эти хамы…
– Маргарита, милая… Успокойтесь! На сцену вам надо. Чашки же, право, не воскресишь.
– Да подите вы, Анатолий Владимирович! С ума тут посошли, что ли? Да, пока я играть там буду, они мне здесь всю посуду пере…
Но ворчливой экономке не суждено окончить начатую фразу. С самым галантным и в то же время энергичным движением Анатолий просовывает её руку под свою и почти силой увлекает ее за кулисы.
– Что вы наделали? У нас тут по вашей милости пауза до завтрашней ночи, – хватаясь в отчаянии за голову, встречает ее зловещим шипением Думцев-Сокольский.
– Что там пауза, когда дорогую чашку… – ворчит неугомонная Маргарита и как-то боком, смешно и сконфуженно протискивается на сцену.
Публика встречает ее взрывом смеха.
В этом действии Зина Ланская превосходить себя. Она бесподобна, это – настоящая, законченная актриса. Недаром же она мечтает о драматических курсах, на которые хочет поступить этой осенью. В сцене кокетства она легка и прелестна. Но едва ли не лучше выходят у нее и серьезные моменты. Глубокое, искреннее горе звучит в её голосе, когда она узнает о продаже с торгов своего родового поместья, и плачет настоящими слезами. После этого так реально выраженного горя и слез как-то неохотно прислушивается публика к речам других исполнителей, звучащих со сцены. И даже блестящий монолог Лопахина, со слов и по звуку голоса воспринятый от Думцева-Сокольского, теряется и блекнет после её мастерской игры, как блекнет алая заря пред золотом восхода. Только одна Вера жадно ловит каждое слово, каждый звук голоса молодого Штейнберга, и сердце её дрожит сильнее, это так неожиданно пробудившееся страстное сердце.
Спектакль кончается. В зале двигают стульями. Неистово хлопают исполнителям, что-то кричать…
«Совсем, как в настоящем театре!» – с восторгом думает Муся.
Несколько молодых офицеров пробрались на сцену и, окружив исполнительниц, взапуски приглашаюсь их на танцы, расточая похвалы и комплименты их игре.
– Марья Владимировна, контрданс со мною! – слови из-под земли вырастает пред Мусей Думцев-Сокольский.
Опьяненная успехом и влюбленными взглядами окружающей ее молодежи, Муся смотрит сейчас с вызовом в лицо актера.
– Согласна, но только с условием: оставайтесь гриме, слышите? Так вы много шикарнее, чем бритый… Да! – говорить она и звонко смеется.
А модная, дразнящая и раздражающая мелодия вальса словно нехотя уже несется под сводами старинного белого зала, там, где столетия тому назад гремели и краковяк, и мазурки, а очаровательный паненки носились об руку с рыцарями Польши.
Обвив рукою талию Зины Ланской, Анатолий, увлекая свою даму, быстро сбегает с подмостков и кружится с ней под эти томящие, страстные звуки. За ними следуют и остальные пары.
Ванечка и Кружка оба сразу подлетают к Мусе, но – увы! – она уже уносится в объятьях артиллерийского поручика, и оба юноши с восторгом шепчут ей вслед:
– Сказка! Ты понимаешь, Иван, это – сказка, и подобной не найдешь в целом мире.
– Эх, брат Кружка, – сказка, да не для нас… А впрочем… Пойдем-ка с горя приглашать исправничьих дочек.