– Я не узнаю Берлина. Боже мой, что сталось с его спокойной, добродушной толпой? Борис, мама, почему они беснуются? О чем кричать? Чего просят?
– Это – война, Китти, жестокое, коварное страшилище, фантом в безобразной личине страданий и смерти. Откинься в глубину и не смотри на них! Пусть лучше они не видят нас и не обращают на нас внимания.
Автомобиль ускоряет ход по знаку, данному Борисом шоферу, и, завернув за угол, вылетает на Фридрихштрассе. Здесь собралась еще большая толпа, нежели на оставшейся за ними Лейпцигерштрассеф. Море, целое море, выступившее из берегов.
– Ко дворцу, ко дворцу, дети! Сам великий кайзер будет нынче говорить со своим народом! Ко дворцу! Вперед! Гох, Германии! Гох Вильгельму! Гох союзной Австрии! Долой Россию! Долой Сербию! Францию… Всем союзникам их позор и смерть! – надрываются почтенные бюргеры, безусая молодежь, солдаты, мальчишки и визжать, точно их режут, исступленными голосами женщины. И снова несется долго несмолкающее «гох» в честь «непобедимого» Вильгельма, его народа и армии.
Автомобиль не умолкая трубит и влетает в толпу. несколько человек выскакивает чуть не из-под самых колес машины.
– Стоп, дети! – слышится чей-то возглас. – Да ведь это – русские!
– Так и есть, именно они. Долой русских! Собаки, свиньи, проклятые!.. Долой Россию, смерть ей!
Шофер невольно уменьшает ход, и машина медленно подвигается среди волн разбушевавшейся и озверевшей толпы. Вокруг испуганных русских теснятся искривленные ненавистью и ожесточением лица, потрясают в воздухе сжатыми кулаками. Несутся отборная ругань, угрозы.
Бледная, чуть живая от волнения, откинувшись на подушки сидения, Софья Ивановна каждую минуту готова лишиться чувств. Они только вчера выбрались из Дрездена и, переночевав кое-как в гостинице под непрерывные крики и шум бушующего и пьяного от злобы и ненависти Берлина, спешат на Фридрихштрасский вокзал. Болезнь почек дает чувствовать себя особенно сильно в последние сутки Софье Ивановне. Как будто совсем без пользы прошел шестинедельный курс самого тщательного, упорного и добросовестного лечения. Старуха теперь только и думает об одном: лишь бы добраться до родины, а там хоть и умереть. Временами, когда крики обезумевшей толпы становятся уже чересчур грозными и жуткими, она с ужасом смотрит на дочь. Лицо Китти бело, как бумага, глаза тревожно устремлены на мать.
– Мама, голубушка, не бойтесь!.. Сейчас доедем. Ах, Боже мой! Ведь нужно же было попасть сюда в самый день объявления войны! Шофер, умоляю вас ехать скорее. Борис, скажи ему!
– Долой Россию! Долой Сербию и Францию! – все громче и сильнее разрастаются крики, а вслед затем звучит национальный гимн.
– Шофер, двадцать марок на чай… Скорее! – коротко бросает Борис.
Тот оборачивается торжествующий, злобный и смотрит с вызовом в лицо русских.
– Не поеду, – грубо бросает он по-немецки. – Не поеду дальше, не повезу русских… Я – тоже патриот.
– Пятьдесят! – еще короче и резче бросает Мансурову и Китти видно, как вздрагивают его скулы, а руки инстинктивно сжимаются в кулаки.
Но «патриот», по-видимому, вполне удовлетворен чаевою суммою в пятьдесят марок и во весь дух теперь пускает свою машину. Толпа орет, грозить и бушует уже им вслед. Они в безопасности и через шесть минуть уже на вокзале.
– Слава Богу! Хоть как-нибудь, но едем домой, и, говоря это, Китти облегченно вздыхает.
На вокзале сумятица и невообразимый содом. Сегодня пять тысяч русских, застигнутых в заграничных курортах объявлением войны, спешат отсюда на родину. Колоссальная толпа собралась на вокзале. Вид у всех испуганный, встревоженный, ошалелый.
– Будет еще поезд? Ради Бога скажите только, будет еще поезд нынче до границы или нет? – слышатся отчаянные возгласы то в одной, то в другой группе.
Начальник поезда, красный, упитанный, самодовольный, чувствует себя господином положения, ходить павою и поглаживает густо нафабренные фиксатуаром усы. Он играет, как кошка с мышью, со всею этой толпой.
– Поезда не будет! – неожиданно изрекает он с неподражаемым жестом величия и презрения по адресу всей этой толпы.
Раздаются восклицания ужаса, истерические крики, плач женщин. Многие уже успели купить себе билет на последние деньги и теперь, оставшись без гроша в кармане, не знают, что предпринять.
Но грозный олимпиец, натешившись вдоволь своей шуткой, уже кричит громко:
– В вагоны! Тотчас же в вагоны! Да не мешкайте же, черт возьми! Поезд на Штеттин. Кто едет через Штеттин [8] в Швецию? Русско-немецкая граница уже закрыта.
Снова сутолока, паника, слезы. Немногим счастливцам удалось попасть в поезд. Жандармы суют людей как кукол, по двадцати пяти человек в купе, где места имеется разве на шестерых только. Следом за публикой в вагоны входят и солдаты с ружьями.
– Зачем солдаты? – слышатся робкие возгласы.
– Шторы на окнах спустить! В окна не смотреть!
За малейшее ослушание виновные подлежать расстрелу! – звучит по всем отделениям поезда, и, стуча сапогами и прикладами, солдаты занимают все его проходы и коридоры.
Наконец, слышится свисток. Поезд трогается.
– Слава Богу! – еще раз шепчет бледная, измученная Китти и тихонько крестится под дорожной накидкой.
Да, поезд двигается. Сжатая со всех сторон Софья Ивановна с воскресшими в её теле мучительными страданиями полусидит, полулежит частью на сиденье дивана, частью на чьем-то чемодане, попавшем ей под ноги. Китти сжалась тут же, подле неё. Борис пристроился в дверях и не сводить взора с невесты и будущей тещи. Как бледны они обе, как настрадались, бедняжки! Он охотно перенес бы какие угодно муки, лишь бы облегчить им их долю. Но что он может сделать теперь? О, проклятая беспомощность, проклятое бессилие!
А в купе между тем становится нечем дышать.
Июльский полдень душен, как пред грозою, атмосфера насыщена, накалена электричеством, а окна нельзя открывать по предписанию неумолимого немецкого начальства.
Жаловаться тоже нельзя. Грозно вытянулась в коридоре щетина штыков караула. Солдаты чувствуют себя свободно, как дома, и наступают огромными сапожищами на расположившихся на полу путешественников, которым не хватило мест в купе. Чрез открытую дверь видно как два драгуна-офицера, дымя зловонными сигарами, стоя у окна, оживленно обмениваются между собою замечаниями и игривыми словечками по поводу находящихся в отделении молодых дам и барышень. Их глаза все чаще и чаще направляются в ту сторону, где, уронив усталую золотистую головку на плечо матери и полузакрыв глаза, сидит Китти. Она устроилась у самого входа, и живая стена пассажиров и пассажирок не закрывает её от глаз двух собеседников. Оба офицера, по-видимому, пьяны, от них пахнет пивом. Замаслившимися глазами впиваются они в красивую девушку, и их лица, лишенные индивидуальности, словно склеенные из папье-маше по общему прусскому образцу, пылают.
– Недурна! положительно хороша! И цвет волос необыкновенный. Что вы скажете на это, господин обер-лейтенант? – говорить офицер помоложе своему товарищу по оружию, у которого распущенные рыжие усы торчать, как у кота в марте.
– Крашеная! – пренебрежительно роняет тот.
– Гм… Вы думаете?
– Крашеная, конечно!.. Таких волос не бывает на самом деле даже у француженок. А впрочем…
– Но не все ли равно – крашеная она или нет? На мой взгляд, она – все-таки милашка. Не глядите на нее. а то я стану ревновать, – размякшим голосом тянет младший.
– Не бойтесь, хватить на обоих – на товарищеских началах поделимся, – цинично хохочет старший. – девка, право же, стоить того, чтобы позаняться ею, н-да!
– А старую ведьму куда вы денете? Красавица, как видите, приклеена к ней.
– Постойте! У меня есть предписание проконтролировать паспорта и сделать поголовный обыск на первой же остановке. Вы убедитесь сами, что за блестящая идея пришла мне в голову.
– Вы всегда были гениально изобретательны, господин обер-лейтенант, я это знаю…
– Ну, ну, друг мой, не льстите! Это не изменить дела. Говорю вам: если красотка пришлась и вам по вкусу, дело в шляпе – она наша.
– Как так?
– А вот увидите, дайте время!
Голоса этих офицеров, пониженные до шепота, не слышны ни в купе, ни в группе солдат, занявших коридор этого отделения, но масленые взгляды обоих все смелее и настойчивее останавливаются на Китти. Эти взгляды заставляют каждый раз девушку вздрагивать, она уже заметила их. Какое-то темное предчувствие вползает ей в душу, становится страшно, мучительно страшно от этих взглядов.
А поезд, хотя и медленно, все-таки подвигается вперед.
Поезд все двигается тихо-тихо, почти ползет. Женщины и дети чуть живы от духоты и тесноты.
– Пить, мама, я хочу пить, – лепечет хорошенький еврейский мальчик, и глаза его глядят с мольбою. Больная, едва держащаяся на ногах, молодая дама которой всего неделю назад сделали сложную операцию в Берлине, говорить, страдальчески изгибая брови:
– Я знаю… О, я знаю… Мне не доехать до Петербурга, я умру…
Две совсем юные девушки, едущие со стариком-отцом из Киссингена, волнуясь хлопочут около стаи почувствовавшего себя дурно.
– Ради Бога капель или нашатырного спирта! У кого, господа, есть нашатырный спирт? – молят чуть не со слезами они. – И откройте окно, ради Бога! Нашему отцу дурно… Это от духоты, – растерянно лепечут они.
– Ни с места! – пьяным голосом орет из коридора офицер с лицом из папье-маше. – Руки прочь! Каждый, кто подойдет к окну, будет расстрелян.
Вдруг поезд останавливается сразу. За спущенными занавесками нельзя узнать, где стоит он: у станции или среди поля.
– Это – Кенигсберг? – осведомляется кто-то у солдат, расположившихся в коридоре.
– Нет, ваш Петербурга, он самый! Ха-ха-ха! Что не верите разве? – грубо гогочет в ответ обер-лейтенант.
Лица начальника караула и другого офицера принимают злобное выражение.
– Всем выходить! Живо! Ну же, шевелитесь! Нам некогда! Марш! – кричит первый и, взбрасывая стеклышко монокля в глаз, уже не отрываясь смотрит теперь поверх других голов прямо в лицо Китти.
В тщательно прилизанной на пробор голове немца одурманенной винными парами, медленно шевелятся мысля.
«Как однако бледна эта бедняжка!.. Но кто этот молодец, что наклоняется к ней и предлагает руку старой даме? Что он говорить? Кто он ей? Муж, жених, брат или просто случайный попутчик-знакомый? Кто поймет этот варварский язык? Во всяком случае, кто бы ни был этот молодчик, он может помешать делу. Надо принять свои меры».
– Господин лейтенант! – кричит старший офицер младшему, с которым непринужденно болтал до этой минуты в коридоре, – вы отделите мужчин от женщин. У меня есть предписание высшего начальства обыскать всех пассажиров. Получено известие, что с этим поездом едут переодетые в женское платье шпионы.
Он кричит это на все отделение, непринужденно и громко, по-немецки, но пассажиры прекрасно поняли его слова. Среди них начинается паника; когда же ретивый лейтенант обращается уже непосредственно к оторопевшей и испуганной до полусмерти публике, сбившейся, как стадо, в одну кучку: «Вон из вагонов! Вы слышите? Живо! Марш!» – начинается отчаянная давка, сопровождаемая всхлипываниями женщин и детским плачем.
– Боже мой! Да что же они хотят от нас наконец? – с тоскою шепчут губы Китти, помогающей Мансурову выводить из вагона мать.
Тот упорно молчит. Его зубы сжаты, сильные руки поддерживают почти бесчувственную, с восковым, как у покойницы, лицом, Софью Ивановну; только нервно двигаются его худощавые скулы да мрачно горят темные глаза. С трудом выбираются они на платформу.
Поезд стоит у какой-то станции. Какой-то городок; каменные здания, старинный узкие улицы, то бегущие вверх в гору, то низвергающиеся в ложбину. На вершине холма, расположенного в центре города, живописно высится не то замок, не то крепость.
– Вон из вагонов! Вас не повезут дальше. Поезда через границу нет. На Штеттин тоже нет поезда, и все вы объявлены военнопленными, – зловеще проносится по вагонам и платформе.
Это новое известие, подобно грому небесному, разражается над несчастными путешественниками. Слышатся крики отчаяния, мольбы, истерики, слезы. Кому-то из женщин сделалось дурно, кто-то со смертельным криком ужаса грохнулся оземь.
Между тем солдаты поездного караула не теряют времени даром. Они грубо, прикладами выталкивают медлящую выходить из вагонов на перрон публику, не щадя ни возраста, ни пола. Целый лес штыков выстроился на платформе.
С другой стороны платформы стоить поезд, отправляющийся на Берлин. В нем едут запасные; они все поголовно пьяны и орут песни, высовываясь из окон.
Из того же поезда, из вагона первого класса, выходят два офицера. Около штабного полковника, одетого с иголочки в блестящий мундир, вертится красивый белокурый офицер с фигурой атлета, тоже из штаба, с портфелем под мышкой. Они оба очевидно заинтересовываются «военнопленными» и подходят, чтобы взглянуть поближе на «русских дикарей». Последние уже все на платформе и оцеплены стеною штыков. Вдруг неистовый обер-лейтенант, играя стеклышком, снова кричит:
– Женщины в вагон! Мужчины в ревизионную!
Снова начинается давка. Толпа, только что с трудом вылезшая из вагонов и состоящая по большей части из больных женщин, стариков и детей, должна снова протискиваться назад, в свои купе.
– Но это Бог знает что такое! Ведь это же – издевательство наконец. Так не поступают порядочные люди! – громко кричит Мансуров, пробивая себе дорогу к неистовствующему обер-лейтенанту.
Но тот уже в вагоне.
Борис бросается за ним следом, но солдат грубо отталкивает его от двери и, направляя на него лезвие штыка, кричит:
– Куда? Или оглохли? Сказано, оставаться здесь.
Поддерживая мать, Китти, с трудом передвигая ноги, входить в купе. С ними входить еврейка со своим сынишкой, не перестающим плакать от жажды, и две юные дочери больного старика. За ними тянутся другие пассажиры с испуганными, взволнованными лицами, встревоженные за участь оставшихся на перроне мужчин.
Неожиданно на пороге того купе, куда снова вернулись мать и дочь Бонч-Старнаковские, появляется знакомая фигура в каске со стеклышком в глазу – обер-лейтенант, главный конвоир этого поезда. Из-за его спины выглядывает его младший товарищ. Отчеканивая каждое слово, старший офицер говорить:
– Нам известно, что здесь, в этом именно купе, среди женщин скрывается переодетый мужчина-шпион. С целью обнаружить его, нам предписано произвести строжайший осмотр.
Пассажирки со страхом оглядываются.
Тут глаз под моноклем, обежав лица присутствующих в купе женщин, внезапно останавливается на лице Китти.
– Не угодно ли вам будет, фрейлейн, пройти в соседнее купе? – бесстрастно роняет хриплый, деревянный голос.
– Что? Почему? Я не понимаю причины, – лепечут чуть слышно совсем белые от волнения губы девушки.
Легкий крик срывается у кого-то – крик испуга, протеста, ужаса.
Китти заметно бледнеет; теперь нет ни кровинки в её измученном лице. Она взглядывает на мать, как бы ища поддержки.
Софья Ивановна сейчас почти страшна. Её глаза, округленные ужасом, глядят, как у безумной; пальцы судорожно вцепились в руку дочери, и она твердить одно и то же, одно и то же несколько раз под ряд:
– Gehen Sie weg! Я не пущу с вами моей дочери… Gehen Sie weg! [9]
– А я, сударыня, не уйду без барышни. Мне необходимо произвести тщательный осмотр. Ваша дочь более, чем кто-либо, судя по её внешнему виду, – тут вооруженный моноклем глаз с циничной откровенностью останавливается на гибкой, высокой и тонкой, как у мальчика, фигуре Китти, – подходить к объекту нашего подозрения. Ну-с, фрейлейн, не угодно ли вам будет следовать за мною? Не извольте задерживать остальных.
– Нет, я не пойду. У нас есть паспорта… Мама, покажите паспорт. Вот, вы убедитесь, я – дочь тайного советника Бонч-Старнаковского, и ни о каком шпионе, как видите, здесь не может быть и речи, – гордо произносить Китти, окидывая пруссака взглядом, полным презрения, и протягивая ему паспортную книжку.
Офицер мельком кидает на нее взгляд и говорить снова:
– Упрямство не приведет ни к чему, уверяю вас, фрейлейн. За нас закон и сила, примите это к сведению, и, чего бы нам это ни стоило, вас все равно обыщут и разденут догола.
– Что?
Отчаянный крик вырывается из груди Бонч-Старнаковской. Софья Ивановна вдруг слабеет, выпускает руку дочери и, обессиленная, лишившаяся чувств, валится на подушки дивана.
Прусский офицер как будто только и ждал этого момента. Он стремительно кидается вперед, схватывает Китти за руку и тащить ее за собою в коридор.
– Борис! – неожиданно громко и отчаянно кричит девушка. – Сюда, Борис! Ко мне, ради Бога!
Все последующее произошло так быстро, что вряд ли кто из присутствующих мог дать себе ясный отчет в том, что случилось: как откуда-то появился смуглый, с горящими глазами, в дорожном пальто, молодой человек, Бог весть каким образом пробившийся в вагон с платформы через цепь караульных. Опомнились лишь тогда, когда обер-лейтенант, как-то нелепо взмахну в воздухе руками и ногами, был отброшен в сторону и вырвавшаяся из его рук Китти рыдала на груди подоспевшего Мансурова.
– Голубка моя, успокойся! Родная моя!.. Этот негодяй не посмеет тронуть тебя, – говорить он, обвивая рукой вздрагивающие плечи невесты.
Но «негодяй» уже успел оправиться, вскочить на ноги, подобрать и снова водрузить выскочивший из глаза монокль, и теперь, сжимая кулаки, багровый от ярости, подступал к Борису.
– Так-то? Бунт? Бунт и вмешательство в распоряжения высшего начальства? Взять его! Живо! И в крепость, на военный суд… На расстрел!
Едва успел прокричать эти слова резкий, как-то сразу протрезвевший голос, как солдаты бросились к Борису, схватили его и, вырвав из объятий рыдающей Китти, потащили из вагона. Обер-лейтенант, по-прежнему взбешенный и багровый, бросился за ними.
– Расстрелять! Расстрелять! Расстрелять! – бессмысленно повторял он, жестикулируя, словно в забытье, и вдруг смущенно осекся, увидев в двух шагах от себя блестящих штабных офицеров, приблизившихся к вагону.
– Что это у вас за пикантное происшествие, господин обер-лейтенант? – с любезной улыбкой осведомился старший из них – полковник.
Обер-лейтенант смутился.
– Один из русских военнопленных взбунтовался, господин полковник, и подлежит расстрелу. Это необходимо для острастки и в назидание другим, – несколько смущенно поясняет начальник караула.
– А причина такого бунта? – осведомляется все с такой же любезной улыбкой полковник.
– О, самая пустая: мы ищем переодетых шпионов; у нас есть предписание на этот предмет. Нашлась подозрительная по виду девушка, ее хотели обыскать, а этот бездельник вмешался и едва не оскорбил меня действием.
– А эта девушка действительно разве?.. Как её фамилия? – допытывается движимый любопытством полковник.
– Какая-то Бонч-Старнаковская или что-то в этом роде. Ужасные фамилии у этих варваров!.. Язык на них проглотишь.
– Бонч-Старнаковская? Что? – и лицо младшего штабного офицера сразу меняется. – Послушайте, господин обер-лейтенант, – говорить он, с трудом скрывая охватившее его волнение, – вы не ошибаетесь? Фамилия этой… Этой девушки действительно Бонч-Старнаковская?
– Да. А почему эта фамилия так заинтересовала вас, господин лейтенант?
Но белокурый, с фигурой атлета, офицер молчит, как бы не слыша вопроса, и вдруг густо краснеет.
– Я должен сопровождать господина полковника в Берлин с докладом, но к вечеру буду обратно, – говорить он тихо и внушительно, – и должен буду переговорить с вами. Куда вы думаете поместить военнопленных, господин обер-лейтенант?
– У меня на это нет особых инструкций. Старые провиантные сараи пусты, а также городская скотобойня. Думаю, последняя подойдет больше нашим гостям. Ха-ха-ха! – и, чрезвычайно довольный своей тяжеловесной остротой, обер-лейтенант грубо смеется.
Штабные невольно морщатся. Непринужденность и грубость этого армейца шокируют их.
– Во всяком случае будьте добры разрешить мне пропуск в место их заключения, – прикладывая руку к козырьку, вежливо просит обер-лейтенанта лейтенант штаба.
– Очень охотно. Честь имею кланяться, господа.
Армеец откланивается и, повернувшись по-солдатски, идет вдогонку за конвойными, уводящими Бориса.
– Вы разве знакомы с этою… этою Бонч-Старнаковскою? Почему она так заинтересовала вас? – осведомляется полковник у своего спутника, когда они снова заняли места в поезде, увозившем их в Берлин.
– Я их всех знаю – всех этих Бонч-Старнаковских, всю семью, – уклончиво отвечает белокурый лейтенант, – знаю еще со времени своего пребывания в России.
Полковник Шольц взглядывает на своего спутника, и что-то неуловимое мелькает в его широком, выхоленном лице, типичном лице прусского офицера.
– Надеюсь, Штейнберг, эта особа не принадлежать к числу героинь какого-нибудь эротического эпизода из вашего прошлого? – чуть насмешливо осведомляется он.
– О, нет! Я – слишком человек дела, господин полковник, – звякнув шпорами и выставляя вперед и без того высокую грудь, отвечает знакомый уже читателю Рудольф Штейнберг, – да, слишком человек дела, чтобы позволять себе какие-либо развлечения в этом направлении.
– Но вы еще молоды, мой друг… Бессовестно молоды, Штейнберг.
– Что значить быть молодым, господин полковник? Я – прежде всего солдат. Император и родина – мой девиз, любовь к последней – мое чувство, моя страсть. И я кажется, доказал уже это. Я с особенным восторгом работал в то время, когда другие молодые люди моего возраста увлекались кутежами и женщинами. Вам известно, господин полковник, что если бы русские каким либо образом открыли мои работы на их территории, то меня захватили бы, как шпиона. Но я менее всего думал об этом, когда…
– Ваши услуги, принесенные родине, незаменимы, господин лейтенант, – прерывает его полковник, – и граф Н. уже сделал соответствующий о вас доклад его величеству. Вы можете ждать нового и прекрасного назначения, Штейнберг. Такие верные слуги, как вы, не забываются нашим императором, и его величество не замедлить отличить вас.
– Благодарю вас за похвалы и заботы обо мне, господин полковник, – говорить Рудольф.
Но мысли его далеко, в оставшемся на станции поезде, где (он был убежден в этом теперь) находилась Китти.
И все эти мысли сводятся теперь к одной: он съездит в Берлин, отвезет в канцелярию главного штаба порученные ему бумаги, сделает доклад генералу, затем вернется сюда, в свой город, где находится его отделение штаба, разыщет Китти, а там… Но о дальнейшем он не думает. Вся кровь, обычно холодная кровь тевтона, закипает у него в жилах, как только он представляет себе встречу с Китти. Злоба, ненависть, бешенство, доведенное до пределов утонченности, при одной мысли об этом мутят его мозг. Его щеки как будто снова загораются от пощечины, полученной им от гордой девушки шесть лет тому назад, и это оскорбление совмещается с другим, едва ли не горшим, которым оскорбил его старый Бонч-Старнаковский всего три недели тому назад.
«Мстить… мстить им обоим… Мстить им всем без исключения… Уничтожить, растоптать их, стереть в порошок!.. Оскорбить вдвое сильнее и мучительнее!» – вот к чему стремятся отныне все мысли, все необузданный желания Рудольфа Штейнберга.
И ему кажется среди его лихорадки бешенства и злобных представлений, что поезд тащится убийственно медленно, что Берлин еще далеко и что он не успеет к ночи вернуться в свой город, куда так кстати забросила беззащитную Китти капризная и неожиданная своими прихотями судьба.