Отдали ли вы все визиты, которые должны были отдать? Получили ли все визиты, которые должны были получить?
Подумайте! Припомните! Ведь еще можно, вероятно, поправить все упущения.
Я знаю, что такое визиты. Я знаю, как возникают визитные отношения, против воли и желания визитствующих сторон, знаю, как долго томят и терзают они своих беззащитных жертв и, вдруг оборвавшись, оставляют их в тягостном и горьком недоумении.
Визиты, это – нечто метафизическое.
Вот я вам расскажу маленькую визитную историйку, приключившуюся недавно со мною, по виду такую простую и обычную, но всю от первого до последнего слова проникнутую тихим ужасом.
Дело было вот как.
В одном знакомом доме встретилась я с очень милой дамой Анной Павловной Козиной.
Она была очень любезна и приветлива, поговорила со мной немножко и, уходя, сказала:
– Какая вы чудная! Как бы я хотела познакомиться с вами поближе!
На это я ответила:
– Ах, да что вы! Напротив того, вы чудная, а вовсе не я, и я буду страшно рада, если вы когда-нибудь заглянете ко мне.
Она ласково улыбалась, и обе мы понимали, что она не придет.
Но вот недели через две встречаю ее на улице. Боясь, что она спросит меня, «как я поживаю», чего я смертельно боюсь, так как ни разу в жизни не сумела на этот вопрос ничего ответить, кроме «мерси», что довольно глупо, я сама первая затараторила:
– А! Анна Петровна! Ай-ай-ай! Как не стыдно! Вот вы и не зашли ко мне! А я вам поверила и ждала вас. И так мне хотелось, чтобы вы пришли! Разве вы этого не чувствовали?
Вероятно, я перехватила немножко, потому что она как будто удивилась и тотчас деловито спросила, когда меня удобнее застать.
Я назвала день и час, когда бываю дома, и мы расстались, обе какие-то подавленные.
Она пришла ко мне. Посидела несколько минут и ушла, и я видела, как она была рада, что наконец отделалась от моего назойливого зазыванья.
Прошло несколько дней, и обязанность отдать Анне Петровне ее «милый визит» стала ощущаться мною все с большей остротой. Прошла неделя. Две. Началась третья.
Откладывать дольше было нельзя. За что обижать милую, кроткую женщину?
Я отдала визит и, уходя, умоляла ее не забывать меня и заходить запросто.
Потом были мои именины, и она должна была прийти поздравить меня. Пришла не вовремя, помешала интересному разговору, который потом так никогда и не наладился, позвала к себе вечером.
Пришлось пойти. Тоска у нее была такая, что я в первый раз пожалела, что нет у нас порядочного клуба самоубийц.
– Мерси, Анна Петровна! – целовала я ее на прощанье. – Как вы умеете все мило устроить. Да, я страшно веселилась.
Я говорила, а душа моя билась в конвульсиях и громко выла:
– Подлая! За что ты загрызла меня!
Так как я была у нее вечером, то пришлось и ее позвать вечером. Как аукнется, так и откликнется.
Она пришла! Ну что я могла сделать? Не убить же ее, в самом деле! Ведь она пришла, чтобы не обидеть меня!
Потом были ее именины. Потом, конечно, я опять «откликнулась».
Как-то утром она позвонила ко мне по телефону и сказала, что, вероятно, не сможет прийти вечером, так как кашляет.
Я, забыв всякий стыд и совесть, вопила в трубку:
– Поберегите себя! Не выходите из дому! Сегодня страшный холод. Ну, к чему рисковать? Я прямо рассержусь, если вы придете! Не смейте выходить.
Она не пришла. Я была рада, но вместе с тем боялась, не вышло ли неловко, что я так умоляла ее не приходить. Пришлось, во всяком случае, навестить больную.
Она оказалась здоровой, как бык, и даже притвориться не сумела, что кашляет.
– Милая, – говорила она. – Вы такая чудная! Вы навестили меня на одре болезни. Я не забуду этого.
Вдруг отчаянная решимость зажгла ее глаза, и с выражением лица укротителя, всовывающего голову в львиную пасть, она прибавила:
– Знаете что? Я завтра же приду к вам пообедать… – Мы обе испугались и некоторое время молча смотрели друг на друга.
Наконец я захлебнулась от восторга:
– Какая вы славная!
Я чувствовала, что на глазах у меня слезы, но я была в таком отчаянии, что даже и скрывать их не хотела. Пусть думает, что я зевнула.
Все утро следующего дня я была сама не своя. Я твердо решила вывести наше темное дело на чистую воду. Вот придет Анна Петровна, а я возьму ее за руку и скажу, глядя ей прямо в глаза:
– Милая! Разве вы не понимаете, что судьба издевается над нами? Разве вы не чувствуете, что черт продернул в наши носы по веревочке и тянет нас друг к другу с визитами себе на потеху, нам на гибель. За что? Что мы сделали худого? Зачем я должна по четвергам бросать нужное и интересное дело и тащиться к вам на Захарьевскую и мучить вас, отрывая от друзей и близких в продолжение двадцати минут?
Скажем друг другу: «Довольно» – и будем свободны и счастливы.
Но я не решилась! Когда я увидела ее, я сказала:
– Славная!
Да, она действительно очень хорошая женщина. И вот в следующий четверг еду к ней. Как быть?
Гимназисту Щупаку прислали с родных бахчей арбузов и дынь.
Пронюхавшие об этом событии приятели не замедлили завернуть вечером на огонек.
Собралось всех, кроме хозяина, трое, и все люди будущего: будущий философ, будущая акушерка, будущий дантист, и только сам Щупак, бородатый и тусклый гимназист, был без всякого будущего. Его только что выгнали из гимназии без права поступления, и он ждал приезда матери, которая должна была у кого-то «вываляться», чтобы Щупак мог дальше и без конца быть гимназистом.
Сидели у стола и долго молча чавкали.
Хозяин вынимал из лубочной корзинки арбуз за арбузом, вскидывал на руке и с треском раскалывал ножом пополам.
– Многие воображают, – говорил он, презрительно щуря глаза, – что в арбузе самое вкусное середина. Не середина хороша, а вот тут, где семечки. Тут всего слаще. Ей-богу! Середина твердая. Это понимать надо.
– Гм! – мыкнул будущий дантист, вгрызаясь в корку.
– Здесь сама природа отметила, – продолжал Щупак. – Видите, как тут красно. А середина бледнее. А вот еще бывают арбузы, у которых семечки светлые, с черным ободком. Удивительно хороши! В прошлом году мне присылали с бахчи. Это, надо вам сказать, понимать надо!
Все молча чавкали.
Щупак был доволен. Редко ему случалось говорить при такой большой и внимательной аудитории. Раз в год. А именно, по осени, когда присылали с бахчей. А то никто никогда не слушал и в комнату не заглядывал. Теперь Щупак чувствовал себя не последним человеком и отводил душу за целый год.
– А вот дыня. Она, конечно, с пятном. Но что же из этого? Тем лучше. Пятно показывает, что она дозрела. Пробкина, хотите дыни?
Будущая акушерка, не глядя, протянула лапу и, нащупав отрезанный кусок, потащила его к себе на тарелку.
Сам хозяин еще не пробовал ничего, но ему было не до того. Некогда. Нужно было пользоваться случаем, когда тебя слушают.
– Вы вот, наверное, скажете: «А как же холера?» Холера нам не страшна, раз есть чума. Чумы надо бояться, вот что. Мы бережемся, и холера нам не страшна. Но если беречься чрезмерно, то это еще хуже. Я читал недавно в газетах, как померла одна жена статского советника. Страшно, понимаете, береглась! Кухарку свою мыла каждый день кипяченой водой. И что же вы думаете, – выпила как-то чашку чаю и через полчаса померла!
– Это с чаю-то? – спросила акушерка.
– Ну да, от чаю. Как-нибудь неосторожно выпила. Господа! Кто арбуза хочет? Еще два осталось.
– Да вы бы сами, а то что же так… Неловко! – вдруг застыдился будущий философ.
– Я ничего, я потом. На чем я остановился? Да, главное – осторожность. В этом-то и есть культурность. Во-первых, вывезти крыс из Одессы. То есть заняться серьезной дератизацией на научной ноге. Крыса – главный рассадник. Понимаете? Крыса в Азии залучает к себе блоху с чумного человека. Конечно, совершенно случайно, и везет ее в Европу. Там эта блоха, сближаясь с блохой, населяющей европейскую крысу, переносит на нее свою заразу. Но эта крысиная блоха человеку еще не опасна. Крысиная блоха, надо вам заметить, человека ни за какие деньги кусать не станет. Но если она сблизится с человеческой блохой и передаст ей свою заразу, – тогда капут. Поэтому надо заняться научным разделением крысиных блох или, куда ни шло, уничтожить их совершенно. Деблохизация крыс – вот лозунг борьбы с чумой. Последний арбуз, господа! Кто хочет?
Будущий дантист тупо подставил тарелку.
– Получайте! Ничего. Я потом. На чем бишь я… Ах да. Насчет холеры должен я вам сказать, что бороться с ней поздно, потому что она поселилась у нас уже навсегда. Вот мы едим арбуз, но мы осторожны. Осторожность эта заключается в том, что мы, ну да… то есть мы вообще осторожны. А на будущий год, если правительство не предпримет никакой демухизации, мы бросим и осторожность. Муха на каждом суставе своей лапы несет миллиарды бацилл всех сортов и систем. А мы что делаем? Мы вытащим муху из молока да еще обсосем ее, вместо того чтобы сделать полную дезинфекцию этого молока.
– Какие вы гадости говорите, Щупак, – поморщилась акушерка. – Можно ли так языком трепать!
Гимназист без будущего не обиделся, но сильно встревожился.
«Видно, уж наелись, коли заговорили! – подумал он. – Сейчас встанут и уйдут, а я еще и половины не высказал».
– Господа, еще кусочек дыни остался. Я не хочу. Я потом. Ольга Петровна! Скушайте! Ну прошу, как личное одолжение! Холеры бояться нечего, раз мы осторожны. Ну, хотите, я сейчас пойду, все это под краном вымою? На будущий год уже никто не будет бояться. Посудите сами. Если мне скажут: «Щупак, не ходите сегодня на Захарьевскую, иначе вы умрете». Мне это, конечно, будет тяжело, хотя я никогда на Захарьевской не бываю. Ну, словом, я на Захарьевскую не пойду. Черт с ней, с Захарьевской. Но если мне скажут: «Щупак, если дорожите жизнью, то не ходите на Захарьевскую девятнадцать лет». Нет, господа, это уж вы как хотите, а я не могу, я пойду. На кой черт мне ваша Захарьевская? Буквально ни к чему! Но я пойду, потому что раз вы не сделаете полной дезахарьезации на научной ноге, то человек этого лишения не вынесет. Уверяю вас! Это понимать надо. Куда вы? Еще есть дыня… Я, признаться сказать, припрятал ее для… Ну, да не стесняйтесь. Прошу вас! Как личное одолжение. Ананасная. А на будущий год, господа, и к чуме привыкнем. Раз не сделают деблохизированной дератизации – привыкнем! А года через два вырвется из лепрозориумов сама проказа и пойдет гулять по белу свету. А почему? А потому, что давно уже указывали на необходимость детараканизации, а разве хоть какие-нибудь шаги сделаны? Разве меры приняты? Смешно сказать, таракан гуляет по всей квартире, а почем вы знаете, где он сейчас побывал? В сыпном бараке или в чумном отделении? Однако же мы привыкли, и, не обрати я вашего внимания, вы бы по-прежнему поощряли тараканов. Еще кусочек дыни? Да? Как я рад! А подумали ли вы о том, что если крошечная муха носит на лапках мириады микробов, то сколько же их помещается на собачьих лапах! Ужас! А разве кто-нибудь подумал о десобакации русских городов? Да у нас и слова такого не слыхивали, не то что!.. А то вот теперь видел я в «Аквариуме» слонов, какую-то дурацкую польку танцуют. Постойте! Не уходите! Дайте досказать мысль! Танцуют, ногами трясут. А подумал ли кто-нибудь, что если на мушиной лапе помещаются мириады микробов, то сколько же их помещается на слоновой? Во сколько раз слоновая лапа больше мушиной? А? Это понимать надо! Ведь если слон попадет лапой, скажем, в суп, так ведь он весь город на тот свет отправит… Ну, чего вы торопитесь, ей-богу?.. Так же нельзя!
Но они уходили спешно и окончательно. Будущая акушерка повернулась в дверях и сказала брезгливо:
– От ваших арбузов ощущается неприятный холод в области подложечки, у предсердия.
Она выразилась так нарочно, с черствостью высшего существа, чтобы сразить ученостью гимназиста, у которого не было будущего.
А в коридоре кто-то из уходящих громко говорил:
– Привозить такую дрянь, да еще с бахчей, да еще в холерное время. Свинья! Прописать бы ему здоровую дедуракацию!
Щупак вздохнул и, разыскав у дантистовой тарелки арбузную корку порозовее, задумчиво погрыз.
«Теперь что? Молчи! Вплоть до будущих арбузов. Никто не захочет слушать. Спрашивают одни учителя, да ответить-то им нечего. Абсолютно нечего!»
Вере Томилиной
До отхода поезда оставалось еще восемь минут.
Пан Гуслинский уютно устроился в маленьком купе второго класса, осмотрел свой профиль в карманное зеркальце и выглянул в окно.
Пан Гуслинский был коммивояжер по профессии, но по призванию донжуан чистейшей воды. Развозя по всем городам Российской империи образцы оптических стекол, он, в сущности, заботился только об одном – как бы сокрушить на своем пути побольше сердец. Для этого святого дела он не щадил ни времени, ни труда, зачастую без всякой для себя выгоды или удовольствия.
В тех городах, где ему приходилось бывать только от поезда до поезда, часа два-три, он губил женщин, не слезая с извозчика. Чуть-чуть прищурит глаза, подкрутит правый ус, подожмет губы и взглянет.
И как взглянет! Это трудно объяснить, но… словом, когда он предлагал купцам образцы своих оптических стекол, он глядел совершенно иначе.
С женщинами, на которых был направлен этот взгляд, делалось что-то странное. Они сначала смотрели изумленно, почти испуганно, затем закрывали рот рукой и начинали хохотать, подталкивая локтем своих спутников.
А пан Гуслинский даже не оборачивался на свою жертву. Он уже намечал вскользь другую и губил тоже.
«Ну эта уже не забудет! – думал он. – И эта имеет себе тоже! Вот я преспокойно проехал мимо, а они там преспокойно сходят с ума».
При более близком и более долгом знакомстве пан Гуслинский вместе с чарами своих внешних качеств, конечно, пускал в оборот и обаяние своей духовной личности. Результаты получались потрясающие: три раза женился он гражданским браком и был раз двенадцать бит в разных городах и различными предметами.
В Лодзи машинкой для снимания сапог, в Киеве палкой, в Житомире копченой колбасой, в Конотопе (от поезда до поезда) самоварной трубой, в Чернигове сапогом, в Минске палкой из-под копченого сига, в Вильне футляром для скрипки, в Варшаве бутылкой, в Калише суповой ложкой и, наконец, в Могилеве запросто кулаком.
Зверь, как известно, бежит на ловца, хотя, следуя природным инстинктам, должен был бы делать как раз противоположное.
Едва выглянул пан Гуслинский в окошко, как мимо по платформе быстрым шагом прошла молодая дама очень привлекательной наружности, но прошла она так скоро, что даже не заметила томного взора и не успела погибнуть.
Пан Гуслинский высунул голову.
«Эге! Да она преспокойно торопится на поезд! Поедем, следовательно, вместе. Ну что ж – пусть себе!»
Судьба дамы была решена. Когда поезд двинулся, пан Гуслинский осмотрел свой профиль, подкрутил ус и прошелся по вагонам.
Хорошенькая дама ехала тоже во втором классе с толстощеким двенадцатилетним кадетиком. На Гуслинского она не обратила ни малейшего внимания, несмотря на то что он расшаркался и сказал «пардон» с чисто парижским шиком.
На станциях пан Гуслинский выходил на платформу и становился в профиль против окна, у которого сидела дама. Но дама не показывалась. Смотрел на Гуслинского один толстый кадет и жевал яблоки. Томные взгляды донжуана гасли на круглых кадетских щеках.
Пан призадумался:
«Здесь придется немножко заняться тонкой психологией. Иначе ничего не добьешься! Я лично не люблю материнства в женщине. Это очень животная черта. Но раз женщина так обожает своего ребенка, что все время кормит яблоками, чтоб ему лопнуть, то это дает мне ключ к ее сердцу. Нужно завладеть любовью ребенка, и мать будет поймана».
И он стал завладевать.
Купил на полустанке пару яблок и подал в окно кадету:
– Вы любите плоды, молодой человек? Я уж это себе заметил, хе-хе! Пожалуйста, покушайте, хе-хе! Очень приятно быть полезным молодому путешественнику!
– Мерси! – мрачно сказал кадет и, вытерев яблоко обшлагом, выкусил добрую половину.
Поезд двинулся, и Гуслинский еле успел вскочить.
«Я действую, между прочим, как осел. Что толку, что мальчишка слопал яблоко? С ними должен быть я сам, а не яблоко. Преспокойно пересяду».
– Пардон! У меня там такая теснота! Можете себе представить – я пошел на станцию покушать, возвращаюсь, а мое место преспокойно занято. Может быть, разрешите? Я здесь устроюсь рядом с молодым человеком, хе-хе!
Дама пожала плечом:
– Пожалуйста! Мне-то что!
И, вынув книжку, стала читать.
– Ну, молодой человек, мы теперь с вами непременно подружимся. Вы далеко едете?
– В Петраков, – буркнул кадет. Гуслинский так и подпрыгнул.
– Боже ж мой! Да это прямо знаменитое совпадение. Я тоже преспокойно еду в Петраков! Значит, всю ночь мы проведем вместе и еще почти весь день! Нет, видали вы что подобное!
Кадет отнесся к «знаменитому совпадению» очень сухо и угрюмо молчал.
– Вы любите приключения, молодой человек? Я обожаю! Со мной всегда необычайные вещи. Вы разрешите поделиться с вами?
Кадет молчал. Дама читала. Гуслинский задумался.
«Зачем она его родила? Только мешает! При нем ей преспокойно неловко смотреть на меня. Но погоди! Сердце матери отпирается при помощи сына!»
Он откашлялся и вдохновенно зафантазировал:
– Так вот, был со мной такой случай. В Лодзи влюбляется в меня одна дама и преспокойно сходит с ума. Муж ее врывается ко мне с револьвером и преспокойно кричит, что убьет меня из ревности. Ну-с, молодой человек, как вам нравится такое положение? А? Тем более что я был уже почти обручен с девицею из высшей аристократии. Она даже имеет свой магазин. Ну, я, как рыцарь, не мог никого компроментовать, в ужасе подбежал к окну и преспокойно бросаюсь с первого этажа. А тот убийца смотрит на меня сверху! Понимаете ужас! Лежу на тротуаре, а сверху преспокойно убийца. Выбора никакого! Я убежал и позвал городового.
Дама подняла голову:
– Что вы за вздор рассказываете мальчику! – И опять углубилась в чтение.
Пан Гуслинский ликовал.
«Эге! Начинается! Уже заговорила!»
– Я есть хочу! – сказал кадет. – Скоро ли станция?
– Есть хотите? Великолепно, молодой человек! Сейчас небольшая остановка, и я сбегаю вам за бутербродами. Вот и отлично! Вы любите вашу мамашу? Мамашу надо любить!
Кадет мрачно съел восемь бутербродов. Потом Гуслинский бегал для него за водой, а на большой станции повел ужинать и все уговаривал любить мамашу.
– Ваша мамаша – это нечто замечательное! Если она захочет, то может каждого скокетничать! Уверяю вас!
Кадет глядел удивленно бараньими глазами и ел за четверых.
– Будем торопиться, молодой человек, а то мамаша, наверное, уже беспокоится, – томился донжуан.
Когда вернулись в вагон, оказалось, что мамаша уже улеглась спать, закрывшись с головой пледом.
«Эге! Ну да все равно, завтра еще целый день. Отдала сына в надежные руки, чтоб он себе лопнул, а сама преспокойно спит. Зато завтра будет благодарность. Хотя вот уже этот жирный парень объел меня на три рубля шестьдесят копеек. Ложитесь, молодой человек! Кладите ноги прямо на меня! Ничего, ничего, мне не тяжело. Штаны я потом очищу бензином. Вот так! Молодцом!»
Кадет спал крепко и только изредка сквозь сон лягал пана Гуслинского под ложечку. Но тот шел на все и задремал только к утру.
Проснувшись на рассвете, вдруг заметил, что поезд стоит, а мамаша куда-то пропала. Встревоженный Гуслинский высвободился из-под кадетовых ног и высунулся в окно. Что такое? Она стоит на платформе и около нее чемодан… Что такое? Бьет третий звонок.
– Сударыня! Что вы делаете? Сейчас поезд тронется! Третий звонок! Вы преспокойно останетесь!
Кондуктор свистнул, стукнули буфера.
– Да мы уже трогаемся! – надрывался Гуслинский, забыв всякую томность глаз.
Поезд двинулся. Гуслинский вдруг вспомнил о кадете:
– Сына забыли! Сына! Сына!
Дама досадливо махнула рукой и отвернулась. Гуслинский схватил кадета за плечо:
– Мамаша ушла! Мамаша вылезла! Что же это такое! – вопил он.
Кадет захныкал.
– Чего вы меня трясете! Какая мамаша! Моя мамаша в Петракове.
Гуслинский даже сел.
– А как же… а эта дама? Мы же ее называли мамашей, или я преспокойно сошел с ума! А?
– Гм… – хныкал кадет. – Я не называл! Я ее не знаю! Это вы называли. Я думал, что она ваша мамаша, что вы ее так называете… Я не виноват… И не надо мне ваших яблок, не на-а-да…
Пан Гуслинский вытер лоб платком, встал, взял свой чемодан.
– Паскудный обжора! Вы! Выйдет из вас шулер, когда подрастете. Преспокойно. Св-винья!
И, хлопнув дверью, вышел на площадку.
В конторе купца Рыликова работа кипела ключом. Бухгалтер читал газету и изредка посматривал в дверь на мелких служащих.
Те тоже старались: Михельсон чистил резинкой свои манжеты; Рябунов вздыхал и грыз ногти; конторская Мессалина – переписчица Ольга Игнатьевна – деловито стучала машинкой, но оживленный румянец на пухло трусящихся щеках выдавал, что настукивает она приватное письмо, и к тому же любовного содержания.
Молодой Викентий Кулич, три недели тому назад поступивший к Рыликову, задумчиво чертил в счетной книге все одну и ту же фразу: «Сонечка, что же это?»
Потом украшал буквы завитушками и чертил снова.
Собственно говоря, если бы не порча деловой книги, то это занятие молодого Кулича нельзя бы было осудить, потому что Сонечка, о которой он думал, уже два месяца была его женой.
Но именно это-то обстоятельство и смущало его больше всего: он должен был, поступая на службу, выдать себя за холостого, потому что женатых Рыликов к себе не брал.
– Женатый норовит как бы раньше срока домой подрать, с женой апельсинничать, – пояснял он. – Сверх срока он тебе и пером не скребнет. И чего толку жениться-то? Женятся, а через месяц полихамию разведут либо к бракоразводному адвокату побегут. Нет! Женатых я не беру.
И Кулич, спрятав обручальное кольцо в жилетный карман, служил на холостом основании.
Жена его была молода, ревнива и подозрительна, и потому телефонировала ему на службу по пять раз в день, справляясь о его верности.
– Если уличу, – грозила она, – повешусь и перееду к тетке в Устюжну!
И весь день на службе томился Кулич, терзаемый телефоном, и писал с завитушками на всех деловых бумагах: «Сонечка, опять!», «Сонечка, что же это?»
– Опять вас вызывают! – говорил Рябунов таким тоном, точно его оторвали от спешной и интересной работы.
Он сидел к телефону ближе всех и благословлял судьбу, отвлекавшую его хоть этим развлечением от монотонной грызни ногтей.
– Опять вас, Кулич!
Кулич краснеет, спотыкаясь, идет к телефону и говорит вполголоса мимо трубки первое попавшееся имя: «А! Это вы, Дарья Сидоровна!» – затем продолжает разговор во весь голос.
Мессалина свистит громким шепотом:
– Дарья Сидоровна? Это, верно, какая-нибудь прачка.
– Зачем ты звонишь, – блеет в трубку смущенный Кулич. – Что? Верен?.. Боже мой, котик, да с кем же?.. Ведь я здесь на службе… Что? Посмотри на комоде. И я тоже… безумно. Ровно в половине восьмого!
Он вешает трубку и идет на место, стараясь ни на кого не смотреть, и в ужасе ждет нового звонка.
– Опять вас! О господи! – вздыхает Рябунов.
– А, Антонина Сидоровна! – грустно радуется Кулич мимо трубки.
– Сидоровна? – свистит Мессалина. – Видно, сестра той, хи-хи!
– Нет, пока еще не догадались, – говорит Кулич. – Но будь осторожна, котик, милый! Не звони так часто!.. Одну тебя! Одну!
Через час звонит Амалия Богдановна.
– Наверное, акушерка, – догадывается Мессалина.
– Не звони ко мне больше! – умоляет через час Кулич какую-то Ольгу Карповну. – Бога ради! Ты знаешь, что одну тебя… но я занят… не звони, котик, умоляю! Ты выдаешь себя!
Анне Карловне, позвонившей часа через полтора, он коротко сказал:
– Люблю!
И повесил трубку.
И каждый день повторялась та же история, развлекавшая, занимавшая и возмущавшая всю контору.
– Какая-нибудь несчастная попадется ему в жены! – возмущалась Мессалина.
– Это уже не донжуан, а сатир, – кричал Рябунов, остро завидовавший куличовским успехам.
– Это язва на общественной совести, – вставлял любящий чистоту манжет Михельсон. – Это ждет себе возмездия. Ей-богу! Я вам говорю.
– И кто откроет глаза несчастным жертвам! – ахала Мессалина.
– Этих глаз слишком много, чтобы можно было их открывать, не затрачивая времени! Я вам говорю! – усердствовал Михельсон.
Рыликов тоже сердился.
– Отчего к вам никогда не дозвонишься? – кричал он. – Какой у вас там черт на проволоке повис?
После одного исключительного по телефонным излияниям дня, когда Кулич обещал восьми женщинам, что поцелует их ровно в половине десятого, вся контора решила пожаловаться начальству.
– До бога высоко, что там, – говорил Михельсон. – Рыликов все равно с нами рассуждать не станет. Пойдемте к Арнольду Иванычу.
Пошли к бухгалтеру, рассказали всю правду.
– Он нам мешает работать. Все звонки и звонки, никак не сосредоточишься, – говорил Рябунов, избранный депутатом. – Мы хотим работать, каждый человек любит работать, а они отрывают. Но мы бы не обижались, если бы тут серьезные дела. Нет! Но нас, главным образом, возмущает безнравственное поведение вышеизложенного субъекта.
Красноречие докладчика широкою волной захлестнуло слушателей.
Бухгалтер засопел носом, Михельсон молодцевато подбоченился («Я вам говорю!»), Мессалина разгорелась и подумала: «Рябунов, ты будешь моим!»
– Этот нижеподписавшийся человек, ниже которого, по-моему, и подписаться нельзя, – продолжал Рябунов, – меняет акушерку на прачку и двух прачек между собой. Мы не можем больше молчать и выслушивать его гнусные нежности, которые он сыплет в трубку, как горох. Мы не желаем играть роль какого-то общества покровительства животным страстям…
– Ей-богу! – воскликнул Михельсон. – Я вам говорю!
– И он их всех зовет «котиками», – вспыхнула Мессалина.
– О? – удивился бухгалтер.
Он сопел, чесал в бороде карандашом и наконец сказал:
– О-о-о! Если действительно мешал акушерка с два прачка, то я завтра с ним поговорю. Пфуй! Я поговорю… котика!
Кулич весь задрожал, когда на другой день утром бухгалтер поманил его к себе и запер двери.
«Чего волноваться? – успокаивал он себя. – Верно, просто жалованья прибавит…»
– Милостивый господин! – торжественно начал бухгалтер. – Я любопытен знать, с кем вы ежечасно говорите по телефону?
Кулич застыл.
– Ради бога! Арнольд Иваныч! Не подумайте что-нибудь… как говорится… жена. Клянусь вам! Это все самые различные персонажи своей надобности!..
Бухгалтер посмотрел строго:
– Милостивый господин! Вы знаете, как называется ваше поведение? Оно называется: притон безнравственности. Вот как!
Он полюбовался смущением Кулича и продолжал:
– Вы мешаете акушерку с две прачки. Я, знаете, ничего подобного никогда не видел! Ни в людей, ни в животном царстве. Этого потерпеть нельзя! С сегодняшнего дня вы уже не служащий в конторе, а сатир без должности!
– Меня оклеветали! – стонал Кулич. – Я мог бы доказать… если бы судьба не заткнула рот!..
– Электричество лгать не может! – загремел бухгалтер. – Вся контора слышала! Пфуй! Вот ваше жалованье… Руки вам не подаю… Прощайте! Идите к тем, кого вы определяли котиками, господин развратный сатир!
Кулич бомбой вылетел на улицу, и едва захлопнулась за ним дверь, как в конторе зазвонил телефон.
– Вам Кулича? – ликовал Рябунов в трубку. – Кулича нет. Фью! Уволен за разврат. Виноват, сударыня, должен вам открыть глаза. Не сетуйте на меня. Каждый джентльмен, если только он порядочный человек, сделал бы на моем месте то же самое. Я чувствую, что говорю с одной из жертв развратного Кулича… Да, да! Целые дни он проводил в беседе с дамами прекрасного пола. Что? По телефону. Нежничал до бесстыдства… Называл котиками всех… и акушерку тоже… Вас, верно, тоже?.. Да… Вы только не волнуйтесь… На глазах у всех… вернее, на ушах, потому что слышали… назначал свидания… Что?.. Что-о?..
– Господа, – сказал он, обернувшись к товарищам. – Эта мегера, кажется, плюнула прямо в трубку… Ужасно неприятно в ухе…
– Наша миссия выполнена! – торжествовал Михельсон. – Ей-богу! Теперь они уже разорвут его на части. Я вам говорю.