bannerbannerbanner
Ведьма (сборник)

Надежда Тэффи
Ведьма (сборник)

Полная версия

Концерт

Начинающий поэт Николай Котомко сильно волновался: первый раз в жизни он был приглашен участвовать в благотворительном концерте. Дело, положим, не обошлось без протекции: концерт устраивало общество охранения аптекарских учеников от никотина, а Котомко жил в комнате у вдовы Марухиной, хорошо знавшей двух помощников провизора.

Словом, были нажаты какие-то пружины, дернуты соответствующие нити, и вот юный, только что приехавший из провинции Котомко получил возможность показать столичной публике свое задумчивое лицо.

Пришедший приглашать его мрачный бородач нагнал страху немало.

– Концерт у нас будет, понимаете ли, блестящий. Выдающиеся таланты частных театров и пять – три звездочек. Понимаете, что это значит? Надеюсь, и вы нам окажете честь, тем более что и цель такая симпатичная!

Котомко обещал оказать честь и вплоть до концерта – ровно три недели – не знал себе покоя. Целые дни стоял он перед зеркалом, декламируя свои стихотворения. Охрип, похудел и почернел. По ночам спал плохо. Снилось, что стоит на эстраде, а стихи забыл, и будто публика кричит: «Бейте его, длинноносого!»

Просыпался в холодном поту, зажигал лампочку и снова зубрил.

Бородач заехал еще раз и сказал, что полиция разрешила Котомко прочесть два стихотворения:

 
Когда, весь погружаясь в мечтанья.
Юный корпус склоню я к тебе…
 

И второе:

 
Скажи, зачем с подобною тоскою,
С болезнью я гляжу порою на тебя…
 

Бородач обещал прислать карету, благодарил и просил не обмануть.

– А пуб-блики м-много будет? – заикаясь, прошептал Котомко.

– Почти все билеты распроданы.

В день концерта бледный и ослабевший поэт, чтобы как-нибудь не опоздать, с утра завился у парикмахера и съел два десятка сырых яиц, чтобы лучше звучал голос.

Вдова Марухина, особа бывалая, понимавшая кое-что в концертах, часто заглядывала к нему в комнату и давала советы:

– Часы не надели?

– У меня н-нет часов! – стучал зубами Котомко.

– И не надо! Часов никогда артисты к концерту не надевают. Публика начнет вас качать, часы выскочат и разобьются. Руки напудрили? Непременно надо. У меня жила одна артистка, так она даже плечи пудрила. Вам, пожалуй, плечи-то и не надо. Не видно под сюртуком. А впрочем, если хотите, я вам дам пудры. С удовольствием. И вот еще совет: непременно улыбайтесь! Иначе публика очень скверно вас примет! Уж вот увидите!

Котомко слушал и холодел.

В пять часов, уже совершенно одетый, он сидел, растопыря напудренные руки, и шептал дрожащими губами:

 
Скажи, зачем с подобною тоскою…
 

В голове у него было пусто, в ушах звенело, в сердце тошнило.

– Зачем я все это затеял! – тосковал он. – Жил покойно… «с болезнью я гляжу»… жил покойно… нет, непременно подавай сюда славу… «с болезнью я порой»… Вот тебе и слава! «Юный корпус склоню я»… Опять не оттуда…

Ждать пришлось очень долго. Хозяйка высказала даже мнение, что о нем позабыли и совсем не приедут. Котомко обрадовался и даже стал немножко поправляться, даже почувствовал аппетит, как вдруг, уже в четверть одиннадцатого, раздался громкий звонок, и в комнату влетел маленький чернявый господинчик, в пальто и шапке.

– Где мадмазель Котомко? Где? Боже ж мой! – в каком-то отчаянии завопил он.

– Я… я… – лепетал поэт.

– Вы? Виноват… Я думал, что вы дама… ваше имя может сбить с толку… Ну, пусть. Я рад!

Он схватил поэта за руку и все с тем же отчаянием кричал:

– Ох, поймите, мы все за вас хватаемся! Как хватается человек за последнюю соломинку, когда у него нет больше соломы.

Он развел руками и огляделся кругом.

– Ну, понимаете, совершенно нет! Послали три кареты за артистами – ни одна не вернулась. Я говорю, нужно было с них задаток взять, тогда бы вернулись, а Маркин еще спорит. Вы понимаете? Публика – сплошная невежда: воображает, что если концерт, так уж сейчас ей запоют и заиграют, и не понимает, что если пришел в концерт, так нужно подождать. Ради бога, едемте скорее! Там какой-то паршивый скрипач – и зачем такого приглашать, я говорю, – пять минут помахал смычком и домой уехал. Мы просим «бис», а он заявляет, что забыл побриться. Слышали вы подобное? Ну, где же ваши ноты, пора ехать.

– У меня нет нот! – растерялся Котомко. – Я не играю.

– Ну, там найдется, кому сыграть, давайте только ноты!

Тут выскочила хозяйка и помогла делу. Ноты у нее нашлись: «Маленький Рубинштейн» – для игры в четыре руки.

Вышли на подъезд. Чернявый впереди, спотыкаясь и суетясь, за ним Котомко, как баран, покорный и завитой.

– Извините! Кареты у меня нет! Кареты так и не вернулись! Но если хотите, вы можете ехать на отдельном извозчике. Мы, конечно, возместим расходы.

Но Котомко боялся остаться один и сел с чернявым. Тот занимал его разговором.

– Боже, сколько хлопот! Еще за Буниным ехать. Вы не знаете, он в частных домах не поет?

– Н-не знаю… не замечал.

– Я недавно из провинции и, простите, в опере еще ни разу не был. Леонида Андреева на балалайке слышал. Очень недурно. Русская ширь степей… Степенная ширь. Потом обещал приехать Владимир Тихонов… Этот, кажется, на рояле. Еще хотели мы Немировича-Данченка. Я к нему ездил, да он отказался петь. А вы часто в концертах поете?

– Я? – удивился Котомко… – Я никогда не пел.

– Ну, на этот-то раз уж не отвертитесь! Сегодня вам придется петь. Иначе вы нас так обидите, что боже упаси!

Котомко чуть не плакал.

– Да я ведь стихи… В программе поставлено «Скажи, зачем…» и «Когда, весь погружаясь…». Я декламирую!

– Декла… а вы лучше спойте. Те же самые слова, только спойте. Публика это гораздо больше ценит. Ей-богу. Зачем говорить, когда можно мелодично спеть?

Наконец приехали. Чернявый кубарем вывалился из саней. Котомко качался на ногах и стукнулся лбом о столбик подъезда.

«Шишка будет… Пусть!» – подумал он уныло и даже не потер ушибленного места.

В артистической стоял дым коромыслом. Человек десять испуганных молодых людей и столько же обезумевших дам кричали друг на друга и носились как угорелые. Увидя Котомку, все кинулись к нему.

– Ах… Ну, вот уж один приехал. Раздевайтесь скорее! Публика с ума сходит. Был только один скрипач, а потом пришлось антракт сделать.

– Читайте подольше! Ради бога, читайте подольше, а то вы нас погубите!..

– Сколько вы стихов прочтете?

– Два.

– На три четверти часа хватит?

– Н-нет… Минут на шесть…

– Он нас погубит! Тогда читайте еще что-нибудь, другие стихи.

– Нельзя другие, – перекричал всех главный распорядитель. – Разрешено только два. Мы не желаем платить штраф!

Выскочил чернявый.

– Ну, так пусть читает только два, но очень медленно. Мадмазель Котомка… Простите, я все так… Читайте очень медленно, тяните слова, чтобы на полчаса хватило. Поймите, что мы как за соломинку!

За дверью раздался глухой рев и топот.

– Ой, пора! Тащите же его на эстраду!

И вот Котомко перед публикой.

– Господи, помоги! Обещаю, что никогда…

– Начинайте же! – засвистел за его спиной голос чернявого.

Котомко открыл рот и жалобно заблеял.

– Когда, весь погружаясь…

– Медленней! Медленней! Не губите! – свистел шепот.

– Громче! – кричали в публике.

– Ю-ный ко-о-орп-пу-ус…

– Громче! Громче! Браво!

Публика, видимо, веселилась. Задние ряды вскочили с мест, чтобы лучше видеть. Кто-то хохотал, истерически взвизгивая. Все как-то колыхались, шептались, отворачивались от сцены. Какая-то барышня в первом ряду запищала и выбежала вон.

– Скло-о-оню-у я ку те-е… – блеял Котомко.

Он сам был в ужасе. Глаза у него закатились, как у покойника, голова свесилась набок, и одна нога, неловко поставленная, дрожала отчетливой крупной дрожью. Он проныл оба стихотворения сразу и удалился под дикий рев и аплодисменты публики.

– Что вы наделали? – накинулся на него чернявый. – И четверти часа не прошло! Нужно было медленнее, а вы упрямы, как коровий бык! Идите теперь на «бис».

И Котомку вытолкнули второй раз на сцену.

Теперь уж он знал, что делать. Встал сразу в ту же позу и начал.

– К-о-огда-а-а, ве-е-есь… – Он почти не слышал своего голоса – такой вой стоял в зале. Люди качались от смеха, как больные, и стонали. Многие, убежав с мест, толпились в дверях и старались не смотреть на Котомку, чтобы хоть немножко успокоиться. Чернявый встретил поэта с несколько сконфуженным лицом.

– Ну, теперь ничего себе. Главное, что публике понравилось.

Но в артистической все десять девиц и юношей предавались шумному отчаянию. Никто больше не приехал. Главные распорядители пошептались о чем-то и направились к Котомке, который стоял у стены, утирал мокрый лоб и дышал, как опоенная лошадь.

– Поверьте, господин поэт, нам очень стыдно, но мы принуждены просить вас прочесть еще что-нибудь. Иначе мы погибли! Только, пожалуйста, то же самое, а то нам придется платить из-за вас штраф.

Совершенно ничего не понимая, вылез Котомко третий раз на эстраду.

Кто-то в публике громко обрадовался.

– Га! Да он опять здесь! Ну, это я вам скажу…

«Странный народ! – подумал Котомко. – Совсем дикий. Если им что нравится – они хохочут. Покажи им „Сикстинскую мадонну“, так они, наверное, лопнут от смеха!»

Он кашлянул и начал:

– Ко-гд-а-а… – Вдруг из последних рядов поднялся высокий детина в телеграфской куртке и, воздев руки кверху, завопил зычным голосом:

– Если вы опять про свой корпус, то лучше честью предупредите, потому что это может кончиться для вас же плохо!

Но Котомко сам так выл, что даже не заметил телеграфного пафоса.

Котомке дали полтинник на извозчика. Он ехал и горько усмехался своим мыслям.

«Вот я теперь известность, любимец публики. А разве я счастлив? Разве окрылен? „Что слава? – яркая заплата на бедном рубище певца“. Я думал, что слава чувствуется как-то иначе. Или у меня просто нет никакого честолюбия?»

 

Катенька

Дачка была крошечная – две комнатки и кухня.

Мать ворчала в комнатах, кухарка в кухне, и так как объектом ворчания для обеих служила Катенька, то оставаться дома этой Катеньке не было никакой возможности, и сидела она целый день в саду на скамейке-качалке.

Мать Катеньки, бедная, но неблагородная вдова, всю зиму шила дамские наряды и даже на входных дверях прибила дощечку «Мадам Параскове, моды и платья». Летом же отдыхала и воспитывала гимназистку-дочь посредством упреков в неблагодарности.

Кухарка Дарья зазналась уже давно, лет десять тому назад, и во всей природе до сих пор не нашлось существа, которое сумело бы поставить ее на место.

Катенька сидит на своей качалке и мечтает «о нем». Через год ей будет шестнадцать лет, тогда можно будет венчаться и без разрешения митрополита. Но с кем венчаться-то, вот вопрос?

Из дома доносится тихое бубнение матери:

– …И ничего, ни малейшей благодарности! Розовый брокар на платье купила, сорок пять…

– Девка на выданье, – гудит из кухни, – избаловавши с детства. Нет, коли ты мать, так взяла бы хворостину хорошую…

– Самих бы вас хворостиной! – кричит Катенька и мечтает дальше.

«Венчаться можно со всяким, это ерунда, – лишь бы была блестящая партия. Вот, например, есть инженеры, которые воруют. Это очень блестящая партия. Потом, еще можно выйти за генерала. Да мало ли за кого! Но интересно совсем не это. Интересно, с кем будешь мужу изменять. „Генеральша-графиня Катерина Ивановна дома?“ – и входит „он“, в белом кителе, вроде Середенкина, только, конечно, гораздо красивее и носом не фыркает. „Извините, я дома, но принять вас не могу, потому что я другому отдана и буду век ему верна“. Он побледнел, как мрамор, только глаза его дивно сверкают… Едва дыша, он берет ее за руку и говорит…»

– Катя-а! А Катя-а! Это ты с тарелки черносливину взяла-а?

Мать высунула голову в окошко, и видно ее сердитое лицо. Из другого окошка, подальше, высовывается голова в повойнике и отвечает:

– Конешно, она. Я сразу увидела: было для компоту десять черносливин, а как она подошла, так и девять сделалось. И как тебе не стыдно – а?

– Сами слопали, а на меня валите! – огрызнулась Катенька. – Очень мне нужен ваш чернослив! От него керосином пахнет.

– Кероси-и-ном? А почем же ты знаешь, что керосином, коли ты не пробовала, – а?

– Керосином? – ужасается кухарка. – Эдакие слова произносит! Взять бы что ни на есть, да отстегать бы, так небось…

– Стегайте себя саму! Отвяжитесь!

«Да… значит, он берет за руку и говорит: „Отдайся мне!“ Я уже готова уступить его доводам, как вдруг дверь распахивается и входит муж. „Сударыня, я все слышал. Я дарю вам мой титул, чин и все состояние, и мы разведемся“…»

– Катька! Дура полосатая! Кошка носатая! – раздался голос позади скамейки.

Катенька обернулась.

Через забор перевесился соседский Мишка и, дрыгая для равновесия высоко поднятой ногой, обрывал с росших у скамейки кустов зеленую смородину.

– Пошел вон, поганый мальчишка! – взвизгнула Катенька.

– Поган, да не цыган! А ты вроде Володи.

– Мама! Мама, он смородину рвет!

– Ах ты, господи помилуй! – высунулись две головы. – Час от часу не легче! Ах ты, дерзостный! Ах ты, мерзостный!

– Взять бы хворостину хорошую…

– Мало вас, видно, в школе порют, что вы и на каникулах под розгу проситесь. Вон пошел, чтоб духу твоего!..

Мальчишка спрятался, предварительно показав для самоудовлетворения всем по очереди свой длинный язык с налипшим к нему листом смородины.

Катенька уселась поудобнее и попробовала мечтать дальше. Но ничего не выходило. Поганый мальчишка совсем выбил ее из настроения. Почему вдруг «кошка носатая»? Во-первых, у кошек нет носов – они дышат дырками, а во-вторых, у нее, у Катеньки, совершенно греческий нос, как у древних римлян. И потом, что это значит, – «вроде Володи»? Володи разные бывают. Ужасно глупо. Не стоит обращать внимания.

Но не обращать внимания было трудно. От обиды сами собой опускались углы рта и тоненькая косичка дрожала под затылком.

Катенька пошла к матери и сказала:

– Я не понимаю вас! Как можно позволять уличным мальчишкам издеваться над собой. Неужели же только военные должны понимать, что значит честь мундира?

Потом пошла в свой уголок, достала конвертик, украшенный золотой незабудкой с розовым сиянием вокруг каждого лепестка, и стала изливать душу в письме к Мане Кокиной:

«Дорогая моя! Я в ужасном состоянии. Все мои нервные окончания расстроились совершенно. Дело в том, что мой роман быстро идет к роковой развязке.

Наш сосед по имению, молодой граф Михаил, не дает мне покоя. Достаточно мне выйти в сад, чтобы услышать за спиной его страстный шепот. К стыду моему, я его полюбила беззаветно.

Сегодня утром у нас в имении случилось необычное событие: пропала масса фруктов, черносливов и прочих драгоценностей. Вся прислуга в один голос обвинила шайку соседских разбойников. Я молчала, потому что знала, что их предводитель граф Михаил.

В тот же вечер он с опасностью для жизни перелез через забор и шепнул страстным шепотом: „Ты должна быть моей“. Разбуженная этим шепотом, я выбежала в сад в капоте из серебряной парчи, закрытая, как плащом, моими распущенными волосами (у меня коса очень отросла за это время, ей-богу), и граф заключил меня в свои объятья. Я ничего не сказала, но вся побледнела, как мрамор; только глаза мои дивно сверкали…»

Катенька вдруг приостановилась и крикнула в соседнюю комнатушку:

– Мама! Дайте мне, пожалуйста, семикопеечную марку. Я пишу Мане Кокиной.

– Что-о? Ma-арку? Все только Кокиным да Мокиным письма писать! Нет, милая моя, мать у тебя тоже не лошадь, чтоб на Мокиных работать. Посидят Мокины и без писем!

– Только и слышно, что марку давай, – загудело из кухни. – Взял бы хворостину хорошую, да как ни на есть…

Катенька подождала минутку, прислушалась, и, когда стало ясно, что марки не получить, она вздохнула и приписала:

«Дорогая Манечка! Я очень криво приклеила марку и боюсь, что она отклеится, как на прошлом письме. Целую тебя 100 000 000 раз. Твоя Катя Моткова».

Политика и наука

Настроение в классной комнате какое-то натянутое. Второй день не дерутся.

Павлику не по себе. Он сидит над книгой и тихо похныкивает, глядя на лампу, подвешенную высоко «от греха подальше».

Борька, толстый, безбровый, хмурит лоб и зубрит по бумажке.

– Р. С. —Д. Р. П., Д. К. и Р. Д… Нет, не Д. К., а К. —Д., К. —Д., К. —Д.

– Хм! – хнычет Павлик. – И чего ты бесишься. Все равно все знают, что у нас в приготовительном самые трудные предметы. У нас все предметы начинаются, а у вас все только повторяют. Это всем известно.

– К. —Д., К. —Д., К. —Д., – кудахтает Борька.

– Хм! Хм! Меня завтра из батюшки спросят, а я ничего не могу выучить. Вчера спросили, я все великолепно знал, а он кол влепил.

– Р. С. —Д. Р. П., Р. С. —Д. Р. П. А что же тебя спрашивали? – с легким налетом презрения кидает Борька.

– Спросили про двунадесятые праздники. Я ему почти все назвал: Пасху назвал, Вознесенье назвал, Елку назвал, Введенье назвал, Масленицу назвал…

– Дурак! Масленица не двунадесятая. Р. С. —Д. Р. П.

– Я ему все назвал, и Илью назвал, а он…

– Перестань скулить! Р. П. С. – Р… У меня революция на носу. Большевик, меньшевик, фракция, фракция, фракция… Большевик, меньшевик…

Павлик уныло посмотрел на маленький круглый Борькин нос, на котором была революция, и захныкал дальше.

– Хм! Заповеди все знаю, а он нарочно сбивает, чтобы…

– Врешь, – неожиданно обрывает Борька. – Не можешь ты всех заповедей знать.

– Нет, знаю.

– Ну, скажи, какую знаешь.

– Все знаю. И третью знаю.

– Ну, скажи, про что в третьей говорится?

– Про родителей.

– А что про родителей?

– «Да не прелюбо да сотворите» говорится. Я все знаю. А ты ничего не знаешь, ты ерунду зубришь. Латинскую азбуку.

– Эх ты, курица! Это не латинская азбука. Это мне Паша Коромысленников записал. Это, братец ты мой, фракция, а не ерунда. Паша Коромысленников не такой человек, чтоб ерундой заниматься. Он, братец ты мой…

– А что такое фракция?

– Это, братец ты мой, тебе еще рановато знать. Вот перейдешь в следующий класс, тогда… Паша Коромысленников светлая личность!

Борька глубокомысленно хмурит то место, где должны быть брови, и, понизив голос, продолжает:

– У Паши Коромысленникова чудный револьвер! Браунинг. Великолепный! Маузеровской работы. Он несколько тысяч стоит, и то без пуль. Пули покупаются отдельно. Тоже несколько тысяч. Но мы будем сами пули лить. Своего отлива прочнее. Будем копить свинец из-под Гала-Петер. Этого, конечно, мало… Ну, да там видно будет. Мне тоже придется обзавестись оружием.

– А тебе зачем? – криво усмехается Павлик. Он уже давно почувствовал уважение к брату, но еще совестно показать это.

– Я, видишь ли, братец ты мой, сделал маленькую оплошность. Может быть, ты и не заметил, но кое-кто, наверное, намотал себе на ус. Дело в том, что я вчера за обедом брякнул во всеуслышание, что я социал-демократ. Теперь Паша Коромысленников советует мне спать с оружием. Пример Герценштейна служит ярким доказательством того, что черная сотня не пощадит никого из нас…

Павлик уже не усмехается. Глаза у него стали круглые.

– Да-с, братец ты мой, – продолжает Борька. – Дело – табак! Конечно, я мог бы, например, завтра же за обедом заявить, что я не социал-демократ, а что я принадлежу к фракции союза активных крамол, то есть борьбы (ты ведь все равно не понимаешь). Этим я бы себя спас. Но Борис Сухарев не таков, братец ты мой! Ты еще узнаешь, что такое Борис Сухарев. А теперь – засохни! Не мешай. Р. С. —Д. Р. П., Р. С. —Д. Р. П., Р. С. —Д. Р. П.

Некоторое время Павлик молча и сосредоточенно рисует чернилами рожи у себя на ногтях.

Разрисовал всю левую руку – на каждом ногте по роже. Мрачно полюбовался. Принялся за правую руку. Здесь дело не налаживалось. Павлик не умел рисовать левой рукой. Опять стало скучно. Пришлось захныкать.

– Хм… хм… Все равно хоть все на память вызубри, а он кол влепит. Я ему все Вознесенье хорошо ответил; все правильно рассказал, только заглавие спутал, сказал, что это Сретенье, а он… А Петя говорит, что если я из батюшки срежусь, так меня на второй год засадят.

– Засохни! П. П. С., П. Н. С… У меня теперь трудное пошло. П. П. С., П. Н. С…

– Из русского разбор задал, а я не могу…

– Что ты не можешь, курица?

– Не могу пустынника.

– Какого пустынника?

– Задано «Пустынник гулял в пустыне». Пустыня – имя существительное, нарицательное… А пустынник… а пустынник – глагол?

– Глагол? – задумывается Борька. – Ну, это ты, братец, того… Как же тогда второе лицо?

– Ты пустынник… – безнадежно тянет Павлик.

– Нет, это ты, братец мой, путаешь. Это так кажется, что глагол, потому что пустынник предмет воодушевленный. А ты возьми предмет невоодушевленный. Например, стол. Что такое – стол?

– Глаго-ол…

– Вот курица! Как же будущее время, если глагол?

– Столу-у, хм…

В соседней комнате часы бьют восемь. Борька в отчаянии хватается за голову.

– Сейчас чай пить позовут, а я ни в зуб ногой. Будь товарищем, спроси меня вот по этой бумажке, только не подсказывай, я сам…

Павлик берет бумажку и, мрачно насупившись, начинает:

– Что такое К. —Д.?

– Да ты не по порядку! Ты вразбивку спрашивай. По порядку и дурак скажет.

– Что такое максималисты?

– Ну, это легко. Это те, которые в Фонарном переулке. Валяй дальше!

– Что такое П. Д. Р.?

– П. Д. Р… П. Д. Р… Постой, ты, верно, не так спрашиваешь. Да, П. Д. Р. Партия демократических реформ, правей К. —Д., левей С. —Д.

– Что такое Р. С. —Д. Р. П.?

– Гм… Как?

– Р. С. —Д. Р. П.

– Ты, верно, опять спутал.

– Р. С. —Д. Р. П., – настойчиво тянет Павлик.

– Пошел к черту! Мекеке! Мекеке! Туда же, берется спрашивать. Сказано, курица – ну и молчи! Давай сюда записку!

В столовой зазвенели ложки. Сейчас позовут чай пить. Скучно Павлику и тревожно. Что-то завтра будет из батюшки… И разве пустынник наверное глагол?..

Борька отдувается и фыркает: «Фракция, фракция, фракция…»

Молодчина Борька. Хорошо быть большим и умным!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru