Счастье человеческое очень редко, наблюдать его очень трудно, потому что находится оно совсем не в том месте, где ему быть надлежит.
Я это знаю.
Мне сказали:
– Слышали, какая радость у Голикова? Он получил блестящее повышение. Представьте себе, его назначили на то самое место, куда метил Куликов. Того обошли, а Голикова назначили.
– Нужно поздравить.
И я пошла к Голиковым.
Застала я их в таком обычном, мутном настроении, что даже не смогла придать своему голосу подходящей к случаю восторженности. Они вяло поблагодарили за поздравление, и разговор перешел на посторонние темы.
„Какие кислые люди, – думала я. – Судьба послала им счастье, о котором они и мечтать не смели, а они даже и порадоваться-то не умеют. Стоит таким людям счастье давать! Какая судьба непрактичная!“
Я была очень обижена. Шла к ним, как на редкий спектакль, а спектакль и не состоялся.
– А что теперь бедный Куликов? – вскользь бросила я, уже уходя. – Вот, должно быть, расстроился!
Сказала – и сама испугалась.
Такого мгновенного преображения ликов никогда в жизни не видела я! Точно слова мои повернули электрический выключатель, и сразу все вспыхнуло. Загорелись глаза, распялились рты, замаслились закруглившиеся улыбкой щеки, взметнулись руки, свет захватывающего счастья хлынул на них, осветил, согрел и зажег.
Сам Голиков тряхнул кудрями бодро и молодо, взглянул на вдруг похорошевшую жену. В кресле закопошился старый паралитик-отец, даже приподнялся немножко, чего, может быть, не бывало с ним уже много лет. Пятилетний сынишка Голиковых вдруг прижался к руке матери и засмеялся громко, точно захлебываясь.
– Куликов! Ха-ха! Н-да, жаль беднягу, – воскликнул Голиков. – Вот, должно быть, злится-то!
– Он, говорят, так был уверен, что даже обои выбрал для казенной квартиры. Как ему теперь тошно на эти обои смотреть! Ха-ха-ха! – хохотала жена.
– Воображаю, как он злится!
– Э-э-ме-э-э! – закопошился паралитик и засмеялся одной половиной рта.
А маленький мальчик захлебнулся и сказал, подставляя матери затылок, чтобы его погладили за то, что он умненький:
– Он, велно, со злости лопнет!
Родители схватили умницу за руки, и вся группа лучилась тем светлым, божественным счастьем, ради одной минуты которого идет человек на долгие годы борьбы и страдания.
„Ну что же, – думала я, уходя. – Ведь я только этого и хотела: видеть их счастливыми. А счастье, очевидно, приходит к людям таким жалким и голодным зверем, что нужно его тотчас же хорошенько накормить теплым человеческим мясом, чтобы он взыграл и запрыгал“.
Ольга Вересова рассказала мне, что выходит замуж за Андрея Иваныча, и очень счастлива.
– Он с хорошими средствами и довольно симпатичный. Не правда ли, он симпатичный?
И она смотрела на меня недоверчиво.
– Так вы, значит, очень счастливы? – уклонилась я от ответа.
– Да, очень счастлива, – вяло ответила она, но вдруг все лицо ее как-то вспыхнуло, и плечи сжались, как от приятного, нежного тепла.
– Ха-ха! А эта дурища Соколова воображала, что она прежде меня замуж выйдет! Она, говорят, со злости захворала. Мама нарочно к ней ездила. Говорят, желтая стала, как лимон. Ха-ха-ха!
Ольга Вересова, действительно, была счастливая невеста.
Когда я увидала ее жениха, то поняла, что и он счастлив, потому что он подмигнул на какого-то печального студента и сказал:
– А Карлуша остался с носом! Он за Олей три года ухаживал. Гы-ы! Посмотрите, как он бесится!
И даже в горле у него от счастья что-то щелкнуло. А старуха, невестина мать, горела счастьем, как восковая свеча.
– Господи, да могла ли я думать! Все злятся, все завидуют, все ругаются. У Раклеевых ад кромешный. Катенька чуть не повесилась, Молина руки подавать не хочет. Привелось-таки дожить!..
И она крестилась дрожащей от радости рукой.
Счастливый был брак! Счастливый дом.
Счастье, накормленное и напоенное, прыгало из комнаты в комнату и выгибало, как кошка, спину дугой.
Мне несколько раз приходилось встречать счастливых, и я хорошо изучила самую природу счастья. Но однажды судьба заставила меня принять в нем активную роль.
Когда мне рассказали, что Анна Ивановна, бедная, безнадежно больная учительница, получила огромное наследство, я искренно порадовалась. А когда мне передали, что она только о том и мечтает, как бы повидаться со мной, я была тронута.
Анна Ивановна знала меня в очень тяжелые для нас обеих времена, и те последние годы, когда мы уже не виделись, по слухам, были для нее тяжелее прежних. Как же не обрадоваться было такой волшебной перемене в ее судьбе.
Вскоре после этого известия я встретилась с ней на улице. Она ехала в собственном экипаже, принаряженная, но очень скучная и тихая.
При виде меня она как-то забеспокоилась, лицо у нее стало напряженное, жадное.
– Садитесь скорее со мной! – кричала она. – Едемте ко мне завтракать.
Ехать к ней я отказалась, но выразила удовольствие, что ее дела так хорошо устроились.
Она выслушала меня с каким-то раздражением.
– Так садитесь, я вас домой завезу. У меня чудные рессоры, одно удовольствие прокатиться.
Я села, и она тотчас стала рассказывать, какой у нее дом, и сколько стоит коляска, и про какие-то необычайные лампы, которые тоже достались ей по наследству. Говорила она с какой-то злобой и, видимо, была так недовольна мною, что я совсем растерялась.
– Почему же говорили, что она хочет меня видеть? Верно, что-нибудь спутали.
Но когда я хотела выйти у одного магазина, она ни за что не могла со мной расстаться и велела кучеру ждать, а сама пошла за мной.
– Как можно покупать такую дрянь, дешевку! – злобно проговорила она. – Я покупаю только дорогие вещи, потому что это даже выгоднее.
И снова рассказывала о своих дорогих и хороших вещах и смотрела на меня с отчаянием и злобой.
– Что у вас за пальто? – вдруг истерически вскрикнула она. – Как можно носить такую дрянь? Наверно, заграничная дешевка!
Я уже хотела было заступиться за свое пальто, но посмотрела на ее отекшее желтое лицо безнадежно больной женщины, на всю ее тоскливую позу и на дорогой экипаж и поняла все ее отчаяние: у нее было пустое, голодное счастье, которое ей нужно было накормить и отогреть теплым человеческим мясом, не то оно сдохнет.
Я поняла, почему она искала меня. Она знала меня в самое тяжелое время моей жизни и чувствовала, что в крайнем случае, если я сумею защититься теперь, то этими прошлыми печалями она всегда накормит своего зверя.
Она была безнадежно больна, углы ее рта опустились горько, и глаза были мутные. Нужно было накормить зверя.
– Да, у меня пальто неважное! Да хорошее ведь очень дорого.
Она чуть-чуть порозовела.
– Да, конечно, дорого. Но только дорогое и хорошо. Ну да ведь вы богема!
Я застенчиво улыбалась. Ешь, ешь, несчастная!
– Ну, как вы поживаете? Все работаете?
– Да, работаю, – отвечала я тихо.
– Нечего сказать, сумели устроиться в жизни! Так до самой старости и будете работать?
– Очевидно…
Она уже улыбалась, и глаза ее точно прорвали застилавшую их пленку – горели ярко и весело. Ешь! Ешь еще! Не стесняйся!
– Не пожелаю такой жизни. Сегодня, может быть, вам еще ничего, а завтра заболеете и опять будете мучиться, как тогда. Помните? Вот я действительно устроилась. Вот бы вам так, а?
Съела!
– Ну, где уж мне!
Она попрощалась со мной ласково, весело и так была счастлива, что даже не могла вернуться домой, а поехала еще покататься.
И все умоляла меня навестить и заходить почаще.
Она съела меня, а против моего трупа не имела буквально ничего.
Иногда, вспоминая, даже удивишься – неужели были такие люди, такая жизнь?
Иностранцу, само собою разумеется, рассказать об этом совершенно невозможно – ничего не поймет и ничему не поверит. Ну, а настоящий русский человек, не окончательно былое забывший, тот, конечно, все сочтет вполне достоверным и будет прав.
Вот расскажу вам сейчас историю, которую слышала от одной очень уважаемой дамы. И ничуть меня эта история не удивила. То ли еще у нас было!
– Было это, – начала рассказ свой моя приятельница, – лет тридцать тому назад. А может быть, и немножко меньше. Жили мы тогда в маленьком степном городке, где муж служил мировым судьей.
И скучное же было место этот самый городишка! Летом пыль, зимой снегу наметет выше уличных фонарей, весной и осенью такая грязь, что на соборной площади тройка чуть не утонула, веревками лошадей вытягивали. Помню, ходила наша кухарка в курень – там булочная курень называлась – так сапоги выше колен надевала. А раз мы с мужем засиделись в гостях, вышли, а за это время так улица раскисла, что перейти ее никакой возможности не оказалось. Хорошо, что по нашу сторону был постоялый двор – там и заночевали, а утром в телеге нас домой доставили.
Нудная была жизнь.
Чиновники ходили друг к другу в карты играть. Был и клуб, очень убогий. Там иногда какой-нибудь шулер обчищал чиновничьи карманы, так и то праздником считалось. Все-таки хоть печальное, да оживление.
Дамы больше сидели по домам.
Да и куда выйдешь?
Помню, раз брожу я поздно вечером – просто от тоски вышла – луна светит и тихо, тихо… Ни одного огонька в окнах, дышит мутная, лунная степь теплой полынью. И дрожит над тихими улицами истерический птичий вопль – это – мне уже говорили – плачет докторова цесарка, у которой зарезали самца. Плачет цесарка все одной и той же фразой, три ноты в ряд, две тоном выше. Рассказать мне вам трудно, но такой безысходной тоски, как этот плач над мертвым городком, в этой безысходной глухой тишине вынести человеческой душе невозможно.
Помню – пришла я домой и говорю мужу:
– Теперь я понимаю, как люди вешаются.
А он вскрикнул и схватился за голову. Видно, уж очень у меня лицо страшное было…
Жили мы, однако, мирно, семейно. Было мне тогда лет девятнадцать, Валечке моей года полтора. При ней нянюшка, старушонка, потерявшая счет годам, рожденная еще в крепостном состоянии у моей тетки. Квартира была уютная, на стенах в рамках институтские подруги и товарищи мужа по правоведению.
Прислуга в этом городишке была отвратительная. Все бабы пьяницы и табак курили, а по ночам впускали к себе в окошко местного донжуана, безносого водовоза.
Но мне в отношении горничной отчасти повезло. Была она очень тихая, рябая, белобрысая и обладала необычайной способностью находить потерянные вещи.
– Устюша, – спросишь ее, – не видали ли вы моих ключей?
Она минутку подумает, потом решительно пойдет в кухню, принесет метлу, засунет ее под диван и выволочет ключи.
Раз даже так было.
– Помните, – говорю, – Устюша, у меня в прошлом году на туалетном столике все какая-то бархотка валялась? Где бы она могла быть?
Устюша подумала, подошла к креслу, засунула руку между спинкой и сиденьем, пошарила и вытащила.
Все это, конечно, было очень занятно и удобно. К тому же она не курила и не напивалась.
С остальной прислугой жила она мирно, но надо отметить, что хотя с ней и не ссорились, но смотрели на нее как-то точно исподлобья, не то подозревая ее в чем-то, не то побаиваясь. Но кто уже явно враждебно к ней относился, так это наша кошка. Едва Устюша появлялась в комнате, как кошка вскакивала, вытягивалась на лапах вверх, шерсть у нее становилась дыбом, и удирала кошка со всех ног куда попало и забивалась в угол.
– Что, Устинья бьет ее, что ли? – удивлялись мы. Но как-то непохоже было. Уж очень наша слуга была тихая, ходила с опущенными глазами и говорила почтительно.
Все бы хорошо, но надо сказать, что водились за ней странности. Как их назвать, даже и слова не подберешь. Рассеянность, что ли. Например, пошлешь ее за булками, а она принесет петуха. Ну куда нам петуха к чаю?
Позвали раз мы вечером гостей – доктора Мухина и следователя с женами, в винт играть. Все приготовили, ждем.
Вот кто-то как будто позвонил, слышим, Устюша открывает, но, однако, никто не вошел. Потом опять звонок, и опять никого нет. Муж говорит: „Что-то здесь странное“. Позвали Устюшу.
– Кто звонил?
– Следователь с барыней да Мухины господа.
– Так отчего же они не вошли?
– А я им сказала, что вы уже спать полягали.
– Зачем же вы так сказали! Ведь вы же знали, что мы гостей ждем и вас за конфетами посылали и кружевную скатерть накрыли!
Молчит. Стоит, глаза опущены, круглая, желтая, совсем репа.
– Зачем же вы это сделали?
– Виновата.
И ничего больше от нее и не добились.
Много раз твердо решали мы ее выгнать, да все боялись, что следующая еще хуже окажется.
Но раз выкинула она штуку совсем уж непростительную. Дело было на масленице, и позвали мы на блины человек пятнадцать. Все было готово, уже начали садиться за стол, как вдруг мне показалось, что маловато будет семги.
Бакалейный магазин был рядом с нами, и я шепнула Устюше.
Устюша живо побежала, а мы принялись за блины. Только, смотрю, подает блины не Устюша, а кухарка.
– Что это значит? – Бегу в кухню.
– А где же Устюша? Чего же она не подает?
– Да она, барыня, подавать не будет. Она в деревню на свадьбу уехала.
– Как на свадьбу? Я ее в лавку послала.
– А она по дороге куму встретила, та ей сказала, что сегодня в деревне свадьбу играют, она сложила узелок да и поехала.
Можете себе представить, как это нас поразило!
Пропадала Устюша ни много ни мало четыре дня. И все это время мы не переставали толковать о ней и возмущаться этой сверхмерной наглостью.
– Я ей скажу, – сдвинув брови, говорил муж. – Я ей скажу: „Устинья, отвечайте категорически…“
– Ну, вот видишь, – прервала я, – „категорически“… Ты совершенно не умеешь говорить с народом! Я сама ей скажу…
– Ты? Разве ты можешь сделать кому-нибудь серьезный выговор? Ты начнешь хныкать, и все пропало. С ней надо говорить резко. Я скажу: „если ваша функция горничной…“
– А я тебе все-таки советую не ввязываться. С ними надо говорить просто: „Устинья, убирайтесь вон“. Вот и все тут.
Долго мы спорили, отстаивали каждый свое право выгнать Устюшу…
Я попросила кухарку подыскать поскорее другую горничную.
– Это зачем же?
– Как зачем? Ведь я же Устинью выгоню. – Кухарка загадочно улыбалась.
– Никогда вы ее не выгоните!
– Почему?
– А потому, что она каждую ночь на вас шепчет, и бумагу жгет, и в трубу дует. Вы ее прогнать не можете.
Посмеялась, рассказала мужу.
– Вот темный народ! Какое безобразное суеверие. А она еще вдобавок грамотная.
Велели кухарке непременно найти новую горничную, а сами все толковали, кто из нас лучше сумеет Устинью выгнать.
– Что это значит, что она бумагу жжет и в трубу дует? – допытывалась я.
– Мало ли у темных людей всяких суеверных пережитков средневековья, – объяснял муж. – Меня только удивляет, что Устинья способна на такой вздор.
– А может быть, просто кухарка наклеветала, чтобы выжить ее и какую-нибудь свою куму рекомендовать?
– Может быть, и так. Но дело сейчас не в праздных догадках, а в том, чтобы, не медля ни минуты, выгнать ее. И это я беру на себя.
– Нет, я беру на себя.
– А я убедительно прошу мне не противоречить.
На четвертый день вечером сидели мы с мужем вдвоем за самоваром. Я вязала, как сейчас помню, Валечке рукавички. Муж раскладывал пасьянс. А на столе сидела кошка и жмурилась на молочник со сливками.
Вдруг кошка вскочила, лапы вытянула, шерсть дыбом, прыгнула со стола и брысь в гостиную. И тотчас портьера раздвинулась и вошла в комнату Устюша. Тихая, круглая, желтая, как всегда. Подошла к мужу, поцеловала его в плечо, потом ко мне, поцеловала меня в плечо, потом повернулась к буфету, взяла какие-то чашки и медленно вышла.
– Так что же ты! – шепнула я мужу.
– Да ведь ты же хотела сама… – смущенно бормотал он.
– Господи! ведь ты же кричал, что непременно сам ее выгонишь! Что же теперь делать? Я теперь уж и не знаю, как мне приступить…
Опять вошла Устюша, спокойная, встала у дверей и спросила:
– Можно прачке вчерашний пирог отдать?
– Можно, – ответила я.
– Можно, можно, – поддакнул муж.
Почему он вмешался, раз он никогда в хозяйственные дела не совался и даже, конечно, ни о каком пироге ничего не знал?..
– Ну, как же теперь быть? – совсем растерялась я.
– Может быть, завтра все это выйдет удачнее… – смущенно бормотал муж. – Ты завтра утром просто скажи ей, что ее услуги нам больше не нужны.
– Почему же непременно я? Скажи сам. Ты глава дома.
И прибавила:
– Вот что значит в трубу дуть, не смеешь ее прогнать.
– Не говори глупостей, – сердито оборвал он и вышел из комнаты.
Так это дело и заглохло. Но ненадолго. Скоро разыгралась у нас такая история, о которой, пожалуй, в городке этом до сих пор вспоминают „не к ночи будь сказано“.
Вот не знаю даже – сумею ли рассказать вам эту главную историю нашей жизни в К-ской губернии. Уж очень она странной покажется по нынешним временам.
Так вот, вскоре после Устиньиной отлучки без спросу неожиданно ушла кухарка. Очень загадочно, вдруг пришла за расчетом. Плела какую-то ерунду, что, мол, хочет отдохнуть в деревне, а сама осталась в городе, и все ее видели.
– Почему она ушла? – спросила я у няньки. – Может быть, ей жалованья было мало, так сказала бы, мы бы прибавили.
– Жалованья ей было очень даже довольно, – ответила нянька. – Эдакого места ей вовеки не найти. Сама говорила, что у такой барыни живи да живи. Масло, мол, не взвешивает, яиц не считает, совсем, говорит, дура барыня. Жить даже очень хорошо.
– Так отчего же она ушла, если жалованьем была довольна? – спросила я, делая вид, что не расслышала последних слов.
– Ушла потому, что вымели.
– Как – вымели?
Нянька подошла поближе и зашептала:
– Укладка у ней в кухне стояла, под ключом. Прошлую субботу полезла за чистой рубахой, глядь, а в укладке поверх всего веник лежит. Ну, она скорей вещи собрала, да давай бог ноги.
– Как же в закрытую укладку веник попал? – удивилась я.
– Вот то-то и оно! Раз уж так ее выметает, так уж тут ждать нечего.
Как я уже говорила, была наша нянька очень старая, и, вероятно, от старости выражение лица у нее было очень мудрое: глаза исподлобья, рот углами вниз. А между тем, дура она была феноменальная. Говорит, бывало, маленькой Валечке:
– Вот не будешь меня слушаться – уйду к деткам Корсаковым, они свою нянечку любят и ждут.
А детки Корсаковы уже сами давно от старости из ума выжили. Один – генерал в отставке, другой за разгул под опеку взят.
И любила нянька всякие страсти.
Как-то рассказывала, что собственными глазами видела водяного.
– Жила я у вашей тетеньки и пошла с Лизанькой утром к речке гулять. Вдруг слышу, ухнуло что-то, будто из пушки выпалило, и вся вода ходуном пошла. Хорошо, что со мной младенчик был, ангельская душенька и меня сохранила, а то бы водяной обязательно в речку утянул.
Я потом спрашивала у тетки, что это за история.
– А просто кучер купался, – сказала тетка. Много нянька вообще всякой ерунды плела, но на этот раз факт налицо: кухарка ушла из-за веника.
Рассказала я всю эту историю мужу. Тому было досадно, что хорошая кухарка ушла.
– Наверное, это Устиньины фокусы. Давно следует ее выгнать. Я с ней на днях поговорю. Надоела она мне.
– Да и мне тоже, – сказала я.
Так почти и порешили – Устинью гнать.
Только вот ушел как-то муж вечером в клуб, а я сидела у себя в спальной, собираясь спать ложиться. И помню, было у меня что-то на душе беспокойно. От того ли, что ветер в трубе выл – такая весна скверная с метелями, со снежными заносами – ужас.
Воет ветер, стучит заслонкой – тоска!
И вдруг входит нянька. Лицо мудрое, губы сжаты…
– Господи! Нянюшка! Что случилось?
А она подошла поближе, оглянулась, да и говорит:
– Барыня, а барыня, вы в столовую вечером не заходили?
– Нет, – говорю, – не заходила. А что?
– Ну, так пойдите, посмотрите, что у нас там делается. А я, воля ваша, больше в этом доме не останусь.
Очень удивленная, пошла я за нянькой в столовую, остановилась у дверей. Ничего – комната как комната, над столом лампа горит.
– Да вы на стулья посмотрите – аль не видите? Смотрю – стоят стулья вокруг стола, странно стоят: спинками к столу, сиденьем наружу. Вся дюжина так поставлена.
– А этот, смотрите, тринадцатый, как сюда попал?.. – Смотрю – и правда, стоит отдельно около узкого края на хозяйском месте какой-то ковровый стулик, совсем мне неизвестный…
– Что же все это значит? – Нянька зловеще молчала.
– Может быть, это Валечка играла?.. – сказала я.
– Это полуторагодовалый ребенок такие тяжелые стулья станет двигать! Выдумали тоже!
Я совсем растерялась. Может быть, теперь смешно покажется, но тогда, уверяю вас, было очень жутко. Комната вдруг показалась совсем незнакомой, и лампа как будто как-то странно горит. И этот тринадцатый стул, бог знает откуда взявшийся…
Говорю робко:
– Нянюшка! Может быть, лучше стулья на место поставить?
Она даже испугалась:
– Ой, что вы это говорите! Да разве их можно теперь с места сдвинуть! На ем на каждом сам посидел.
– Нянюшка! А зачем же все это сделано?
– А затем, что нам отсюда всем поворот показан.
– Поворот?
– Да, от ворот поворот, вот бог, а вот порог. Поворачивайте, и вон отсюда!
– Нянюшка, милая, а Валечка что? Валечка спит? – с ужасом спрашиваю я.
– Валечка спит. А с вечера молочка просила, – зловеще ответила нянька и, помолчав, прибавила: – А когда у Корсаковых Юшенька помирал, так все чаю просил.
Тут уж я ждать не стала. Бросилась в переднюю, схватила с вешалки шубу и побежала в клуб за мужем.
Нервы были так напряжены, что, когда из-за забора тявкнула на меня собака, я взвизгнула и пустилась бежать. От страха все дома казались незнакомыми, и я чуть не заблудилась в наших четырех улицах.
Добралась до клуба, вызвали мне мужа.
– У нас в доме неладно, – лепетала я. – Стулья перевернуты… Тринадцать… Няня говорит, что надо сейчас же съезжать, Валечка просила молока.
Тут я заплакала.
Муж слушал с ужасом и ничего не понимал.
– Подожди минутку, – сказал он наконец. – Я сейчас посоветуюсь с исправником.
– Скорее! – кричу ему вслед. – Дома ребенок один остался.
Вышел ко мне исправник. Я пролепетала ему все, что знала. Муж смущенно посматривал, бормотал ерунду про дамские нервы, но исправник отнесся ко всему очень деловито, покряхтел и заявил, что пойдет сейчас же вместе с нами и выяснит дело на месте.
Исправник наш был старый опытный взяточник, человек приятный, любил пожить и жить давал другим.
Пошли вместе домой. Я, чувствуя себя под двойной защитой супружеской любви и закона, немного успокоилась. Исправник расспрашивал по дороге о нашей прислуге. Мы отвечали, что кухарка в комнаты не входит, горничная живет уже больше года, а нянька вообще вековечная.
Вошли в дом, открыли дверь в столовую.
Я, хоть и была под двойной защитой, сразу опять поддалась прежнему впечатлению.
Исправник постоял на пороге.
– Все здесь оставлено в неприкосновенности?
– Да, да.
– Мм… Это хорошо, что вы ничего не трогали. Попросите сюда прислугу. По очереди.
Приплелась нянька. Лицо мудрое.
– Ну, старуха, показывай все, что знаешь по этому делу.
К удивлению моему, нянька вдруг от всего отперлась.
– Знать ничего не знаю и ведать не ведаю. А только в столовую вы меня никакой силой войти не заставите.
Исправник посмотрел на нее с уважением и велел позвать следующих.
Пришла сонная кухарка, ответила на все „а мне ни к чому“, с ударением на „о“, икнула и ушла.
Потом вызвали Устинью.
Исправник приосанился, налетел орлом.
– Эт-то что у вас за безобразия? Зачем ты стулья переворотила?
Устинья стояла, поджав губы, опустив глаза.
– Я ничего не трогала, со стола прибрала и пошла на кухню.
– А тринадцатый стул откуда? Отвечай, шельма!
– Ничего я не брала и ничего не знаю.
– Ну это мы сейчас увидим! Нет ли у вас где-нибудь земли? – обратился он к мужу.
– Мое личное имение в Могилевской губернии, – растерянно отвечал тот.
– Да нет, я не про то… Да вот иди, шельма, сюда. – Он схватил Устинью за локоть и потянул к кадке с фикусом.
– Вот. Бери, ешь землю, если не виновата. – Устинья покорно взяла щепотку земли и пожевала.
– Тэ-эк! – одобрил исправник. – Можешь идти. – Устинья спокойно вышла.
– Ну, раз она на своей правде землю ела, значит, она вне подозрения. Тэ-эк. Теперь я вам пришлю городового, пусть у вас в передней переночует. Если чуть что – сейчас же дайте знать в полицию. А теперь разрешите приложиться к ручке и прошу ни о чем не беспокоиться. И не в таких переделках бывали.
Ушел.
Остались мы вдвоем и не знаем, что делать. Зашли в детскую. Валечка спит. Нянька лежит на спине и точно муху с губы сдувает – значит, тоже спит.
– Хочешь, заглянем в столовую? – говорю я.
– К чему? Что за смысл? – Вижу, не хочется ему.
Пошли спать. Света, однако, не гасили. Я уже задремала…
– Не кажется ли тебе, что кто-то по столовой ходит? – спрашивает шепотом муж.
– Н-не с-слышу! – шепчу я.
Он сидит на постели, весь насторожился. И вдруг под окном что-то стукнуло.
– Кто там? – с ужасом, с визгом завопил муж. – Кто там? Я стрелять буду!
В ответ что-то стукнуло…
– Молчи, ради бога! – говорит муж. – Так можно совсем голову потерять.
Он встает, гасит лампу, тихо подкрадывается к окну, отодвигает занавеску, смотрит.
– Там кто-то стоит! – шепчет он прерывающимся голосом.
И вдруг дверь открылась и что-то косматое заглянуло в комнату.
Я с криком вскочила.
– Это я! Это я! – шамкает нянька. – Круг дома ходит. Сам ходит. Теперь нам конец.
– Кто? Зачем?
– Видно, ужинать-то его позвали на ковровом-то стуле, а дверь я с молитвой закрыла, ему и не войтить!
– Тише, тише! – шепнул муж. – Звонят! – Действительно, кто-то тихонько позвонил. И еще раз. Мы тихо пошли по коридору.
Опять звонок!..
– Кто там? – крикнул муж. – Я стрелять буду!
– Bay, вау… – отвечают за дверью, не разобрать что. Потом разобрали „благородие“, „исправник“. Слова успокоительные.
Муж приоткрыл дверь. Городовой!
– Господин исправник прислали дежурить.
– Чего же ты кругом дома ходишь, болван!
– Да не смел звонком беспокоить. Постучал в одно окошечко, а там старушка меня закрещивать начала. Постучал в другое, а там какая-то баба визжит и стрелять в меня обещает, ну я и решил позвонить.
– Входи, входи, голубчик, – сказал муж. – Дайте ему водки, пусть согреется.
Ему, кажется, очень неприятно было, что этот дурень принял его голос за бабий визг.
Утром муж разбудил меня и говорит:
– Конечно, все это ерунда, все эти нянькины „отвороты“, но раз ты так нервничаешь, то лучше всего собирай скорее вещи и поезжай с няней и Валей к твоей маме. Ты ведь давно хотела. Прислугу я отпущу и поеду погостить к предводителю – он еще вчера в клубе умолял. А к тому времени освободится докторова квартира – гораздо лучше этой – туда и переедем. Между прочим, ковровый стулик из передней, он там в углу стоял, мы о нем и забыли. Но это, конечно, дела не меняет, и раз тебе непременно хочется ехать к маме, так и поезжай.
Сам он хотя и не нервничал, но все что-то топтался на одном месте и кусал усы.
– Я вовсе не нервничаю, – ответила я. – Я не какая-нибудь суеверная баба, я интеллигентная женщина. Но так как няня ни за что не хочет здесь оставаться, а я ею очень дорожу, то мне ничего не остается, как уехать. А дверь в столовую пока что лучше бы запереть… Я, конечно, не боюсь… но…
– Я ее еще вчера на ключ запер, – ответил муж. Хотел еще что-то прибавить, покраснел и замолчал.
Теперь, когда я все это вспоминаю, то думаю, что, вероятно, Устинья, прибирая вечером столовую, забыла поставить стулья на место, а когда увидела, что из этого получилась целая история с вмешательством полиции, конечно, испугалась и не посмела признаться.
Однако, если бы я была суеверной, то, пожалуй, подумала бы: все-таки глупо это, а тем не менее ведь „поворотило“ же нас из этого дома, поворотило и выгнало. Как там ни посмеивайся, а ведь вышло-то не по-нашему, по-разумному и интеллигентному, а по темному нянькиному толкованию…
Квартира наша целый год пустовала, никто в ней жить не соглашался. Потом сняли ее под почтовую контору.