А главное, ведь она свободная и одинокая молодая женщина. Разве она может считать себя обязанной чем-нибудь перед Виктором Миронычем?.. Палтусов вспомнил тут разговор с ней в амбаре, в начале осени, когда они остались вдвоем на диване… Какая она тогда была милая… Только песочное платье портило. Но она и одеваться стала лучше…
Занавес поднялся. Через десять минут вышла бенефициантка. Театр захлопал и закричал. После первого треска рукоплесканий, точно залпов ружейной пальбы, протянулись и возобновлялись новые аплодисменты. Капельмейстер подал из оркестра корзины одну за другой. С каждым подношением рукоплескания крепчали. Актриса-любимица кланялась в тронутой позе, прижимала руки к груди, качала головой, потом взялась за платок и в волнении прослезилась.
Когда-то Палтусов находил ее очень даровитой. Но с годами, особенно в последние два года, она потеряла для него всякое обаяние. Они с Пирожковым зачислили ее в разряд "кривляк" и в очень молодых ролях с трудом выносили. Пьеса шла шекспировская. Бенефициантка играла молоденькую, игривую едко-острую девушку, очень старалась, брала всевозможные тоны и ни одной минуты не забывала, что она должна пленить всех молодостью, тонкостью и блеском дарования. Но Палтусову делалось не по себе от всех этих намерений актрисы сильно за тридцать лет, с круглой спиной и широким пухлым лицом. Он поглядел в сторону Анны Серафимовны. Она тоже обернула годову. Глаза ее говорили, что и она чувствует то же самое.
"Ведь вот, – мысленно одобрил ее Палтусов, – понимает… не то что все эти барыни и купчихи с их доморощенными восторгами".
В следующий антракт ему захотелось подсесть к ней. Но это было не легко. Справа рядом с ней сидела странная особа в косах; налево, тоже рядом, – курчавый молодец в коричневом пиджаке.
"Вероятно, родственники, – соображал Палтусов. – Вот это неприятно: иметь такую родню!"
Он встал, наклонил голову, улыбнулся Анне Серафимовне и показал ей, что ему хочется с ней поговорить. Она поняла и что-то сказала Любаше. Та кивнула головой и вскочила с места. Ее широкие плечи, руки, размашистые манеры забавляли Палтусова.
"Прогнала бы их преспокойно, – говорил он про себя, – пускай идут есть крымские яблоки в коридор".
Но Любаша сама предложила Станицыной идти в фойе.
– Сходи с Рубцовым, – сказала Анна Серафимовна, не без задней мысли.
– Сеня, желаете? – громко спросила Любаша через Станицыну.
– Покурить мне хочется…
– Мы сначала в фойе… А оттуда и покурите.
– Как же ты одна останешься?
– Экая важность! Съедят меня, что ли?
– Я бы пошла, – хитрила Анна Серафимовна, – Да я боюсь сквозного ветра.
– А я не боюсь… Сеня! айда!
Анна Серафимовна поглядела на Любашу и даже дернула ее легонько за рукав.
– А мне наплевать! – шепнула Любаша своей кузине, махнула рукой Рубцову и стала проталкиваться, задевая сидевших за колена.
Не очень ловко было за нее Анне Серафимовне. Но ездить одной ей было еще неприятнее. Надо непременно завести компаньонку, чтицу, да скоро ли найдешь хорошую, такую, чтобы не мешала.
Любаша и Рубцов ушли из кресел. Анна Серафимовна взглянула влево. Палтусов улыбнулся и улыбкой своей благодарил ее. Ее этот человек очень интересует. Только она-то для него, должно думать, не занимательна. Не бывает у ней по целым месяцам… Какое месяц?.. С самого Рождества не был!.. Ему не с такими женщинами, как она, весело… Видно, все мужчины на одну стать… Во всех хоть чуточку да сидит ее Виктор Мироныч, который на днях угостил-таки ее вексельком из Парижа. Нашлись добрые люди, дали ему тридцать тысяч франков, наверно по двойному документу. И там этим не хуже нашего занимаются. О муже она теперь думает только в виде векселей и долгов. Человек совсем не существует для нее. Свободно ей, никто не портит крови, не видит она, как бывало, его долговязой, жидкой фигуры, противной подкрашенной шеи, нахальных глаз, прически, не слышит его фистулы, насмешечек, словечек и французских непристойностей. Только днями засасывает ее одиночество. Если бы не дети – превратилась бы она в злобного конторщика, в хозяйку-колотовку. Утром – счеты, в полдень – амбар, вечером опять счетные книги, корреспонденция, хозяйственный разговор по торговле и производству, да на фабрику надо съездить хоть раза два в неделю. Да еще у ней все нелады с немцем-директором, а контракт ему не вышел, рабочие недовольны, были смуты, к весне, пожалуй, еще хуже будет. Деньжищ за Виктора Мироныча по старым долгам выплачено – шутка – четыреста тысяч! Даже ее банкир и приятель Безрукавкин кряхтеть начинает, и у него не золотые яйца наседка несет…
Надо было Палтусову пробраться до самой середины верхнего ряда. Это не так легко, когда сидят все барыни. Анна Серафимовна смотрела на него, и только одни глаза ее улыбались, когда какая-то претолстая дама прибирала, прибирала свои колени и все-таки не могла ухитриться пропустить его, а должна была подняться во весь рост…
– Чрез Фермопилы прошел! – сказал ей Палтусов и приятельски пожал руку.
Он сел на место Любаши. Станицыной сильно хотелось упрекнуть его за то, что он забыл ее.
– Вот и вас увидала, – выговорила она с улыбкой.
Это вышло гораздо задушевнее, чем, может быть, она сама желала.
– Виноват, виноват, – говорил Палтусов и не выпускал еще ее руки, – забыл вас. Нет, это я лгу, не забыл нисколько.
– А очень уж делами занялись?
– Да!
– Вы, я погляжу, Андрей Дмитрич, смотрите на нас, как бы это сказать… как на редких зверей…
– Ха, ха, ха, что вы! Господь с вами!
– Право, так. Мы – зверинец для вас… Или вы нас на какое дело употребляете… Я вообще говорю… про купцов.
В словах ее слышалась тонкая насмешка. Палтусова это задело за живое; но он не стал оправдываться… Ему в то же время и понравилась такая шпилька.
– Вы не в счет, – полушутливо вымолвил он в том же тоне.
Их разговор шел вполголоса. Анна Серафимовна прикрывалась большим черным веером, за который заходило немного лицо Палтусова.
– Полноте, – начал он искренней нотой, – вот это-то и доказательство, что я на вас совсем иначе смотрю.
– Что? Не понимаю!.. Ах да! Что вы два месяца глаз не кажете?
Анне Серафимовне сделалось вдруг весело. Столько времени она одна с приказчиками и кой-какими родственниками… Вот только Сеня Рубцов – подходящий для нее человек; но и его она мало видит, он по ее же делам ездит: то на одной фабрике побывает, то на другой… Неужели, в самом деле, ей в "черничку" обратиться?
Она повторила свой вопрос.
– Именно это, – подтвердил Палтусов и слегка наклонил к ней голову.
– Мудрено что-то…
Длинные свои ресницы Анна Серафимовна опустила в эту минуту. Лицо ее вполоборота приняло выражение тихой усмешки и грации, которых Палтусову еще не приходилось подмечать.
И ему стало особенно жаль эту самобытную, красивую и умную женщину, связанную с таким мужем, как Виктор Мироныч… Надо хоть что-нибудь рассказать ей про его похождения. Теперь можно.
– Знаете, – шепотом спросил он, – с кем я кутил две недели назад?
– С кем?
– С вашим мужем.
Она немного затуманилась, но тотчас же весело спросила:
– Нешто он здесь был?
– А вы не знали?
– Говорили мне что-то… будто он в "Славянском базаре" проживал. Я ведь мимо ушей пропустила.
Эти слова отзывались уже другим чувством. Прежде, полгода тому назад, она не стала бы так говорить с ним о муже. Презрение ее растет, да и тон у них другой… Внутри что-то приятно пощекотало Палтусова.
– Анна Серафимовна, – заговорил он еще искреннее, – вам бы надо иметь сведения повернее.
Она сидела с опущенной головой.
– Что об этом! – вырвалось у нее. – Нового ничего нет, все то же.
– Здесь не место, – начал было Палтусов и остановился.
Глаза их встретились.
– Вы все одни? – спросил он.
– Да, и дома одна… Вот родственник мой наезжает.
– Какой это?
– А что сидит рядом… Рубцов… его фамилия.
– Из каких?
– Вы хотите сказать: из русских или из воспитанных на иностранный лад?
– Ну да!
– Он из умных, – оттянула она. – Только, верно, с виду вам показался таким… Он в Англии долго жил.
– В Англии? – переспросил Палтусов.
– И в Америке. Всякую работу работал. По восемнадцатому году уехал. Сам себя образовал.
– Вот как! Анна Серафимовна, это отзывает романом: русский американец, или из одной комедии Сарду… вы знаете, вероятно?
– Он совсем не американец – русаком остался… Вот это я в нем и люблю. Другие сейчас же обезьянить начнут – и шепелявость на себя напустят, и воротничок такой, и пробор… а он все тот же.
– Вот что! – сказал с ударением Палтусов и боком поглядел на нее.
– Что это вы так на меня посмотрели? – спросила Анна Серафимовна.
– Ничего! Так!..
– Ах, Андрей Дмитрич, вам-то не пристало.
Но она сказала это опять-таки легче, чем бы полгода назад.
– Что же такое? – стал с живостью оправдываться Палтусов. – Не придирайтесь ко мне… Хороший человек, молодой, понимающий, да если б вы к нему и страстно привязались, как же иначе?.. В ваших-то обстоятельствах?!
Все это он выговорил тихо, только она могла его слышать в общем гуле антракта. И ей пришелся очень по душе тон Палтусова, простота, приятельское, искреннее отношение к ней.
В ответ она подняла на него глаза и ласково остановила их на нем.
– Полноте, – выговорила она и прикрыла опять лицо веером.
– Об этом в другой раз, – уже совсем шутливо сказал Палтусов. – Так вы все одна. А кто же эта девица с длинными косами?
– Двоюродная сестра.
– Нигилистка из Татарской?
– Ха, ха! Как вы узнали?
– А в самом деле, разве нигилистка?
– Нет, какая нигилистка!.. А так – нраву моему не препятствуй, нынешняя… Они с Рубцовым препотешно воюют. Только он ее побивает… И тут вот, кажется, есть влечение.
– С ее стороны?
– Знаете, как прежде наши маменьки говорили: одно сердце страдает, другое не знает.
– Только вам с ней… тяжело?
– Да-а.
– Вам бы взять чтицу.
– Я сама об этом думаю… Да где?
– Поручите мне.
Палтусов начал говорить ей о Тасе Долгушиной. Мать ее умерла от нервного удара, разбившего ее в несколько секунд. Сиделка подавала ей ложку лекарства; она хотела проглотить и свалилась, как сноп, с своих кресел… Генерала, среди его рысканий по городу, захватила продажа с молотка домика на Спиридоновке. Палтусов умолчал о том, что он дал им поддержку, назначил род пенсиона старухам, отыскал генералу место акцизного надзирателя на табачной фабрике и уже позаботился приискать Тасе дешевую квартиру в одном немецком семействе. Но он знал ее гордость… Надо было найти ей заработок, который бы не отнимал у ней целого дня. От Грушевой он вместе с Пирожковым отвлекли ее не без труда… Они убедили ее дождаться осени для поступления в консерваторию, а пока подыскали ей руководителя из знакомых учителей словесности, хорошего чтеца… Все это сделалось в несколько дней. Палтусов действовал с такой задушевностью, что Пирожков сказал ему даже:
– Я думал, из вас Чичиков выйдет, а вы – человек-рубашка.
– Это вздор! – ответил Палтусов без всякой рисовки.
Делать толковое добро доставляло ему положительное удовольствие.
Анна Серафимовна кивала все головой, слушая его.
– Что же, – откликнулась она тотчас же, – я с радостью возьму вашу родственницу…
– Когда привезти?
– Да каждый день я дома от четырех часов.
алтусов нагнулся к ее уху:
– Вот видите, все-то теперь коммерсантам служит. Генеральская дочь – в чтицах…
– У купчихи, – подсказала Анна Серафимовна.
– Сам генерал – у табачного фабриканта в надзирателях.
– Вам досадно?
– Нет! Такая колея.
– А все у нас, – вздохнула Анна Серафимовна, – ничего нет. – Ее затрудняло слово.
– Где? – спросил заинтересованно Палтусов.
– Да и здесь, и здесь!
Она указала на голову и на сердце.
– Давят тебя со всех сторон…
– Тюки? – подсказал он.
– Да, да!
"Какая ты умница", – подумал Палтусов, встал и протянул ей руку.
Антракт кончился. Оркестр доигрывал с грехом пополам какой-то вальс. Любаша и Рубцов пробирались справа.
– Вы бываете в концертах? – спросила тихо Анна Серафимовна.
– В музыкалке?
– Так их зовут? Я не знала. Да, в музыкалке?
– Билет есть; но в эту зиму забросил… да, знаете, вроде барщины какой-то они делаются.
– Это правда… Я завтра собираюсь, – проронила Анна Серафимовна и, подавая руку, спросила: – Марья Орестовна Нетова как поживает за границей?
Палтусов быстро поглядел на нее.
– Все хворает.
"Вот что!" – прибавил он про себя и, вернувшись на свое место, задумался.
Она что-нибудь подозревает, думает, может быть, что он находится в связи с Нетовой, слышала, пожалуй, про их деловые отношения. Это надо разъяснить, показать ей все в настоящем свете… Он бы никак не хотел терять в мнении именно этой женщины.
Пьеса шла туго… Бенефициантке и первому любовнику удалась одна сцена. Публика вызвала их несколько раз, но Палтусов сидел равнодушно, не хлопал, рассеянно смотрел по сторонам. Малый театр потерял для него прежнее обаяние. Не мог он себя наладить на молодое настроение… Пьеса казалась набитой ненужными вещами, хоть она и шекспировская, обстановка раздражала своей бедностью, актеры читали глухо, деревянно… Совсем не то, что бывало, когда они брали в складчину ложу и после до петухов спорили у себя в номерах за пивом… Насилу дождался он следующего антракта. К Станицыной он не поднялся. Блондин и девица с косами оставались на своих местах.
Палтусов пошел в фойе и наткнулся на Пирожкова. Иван Алексеевич ходил, не снимая своей цилиндрической шляпы.
– Не то, – сказал ему Пирожков. – Хоть не ходи в Малый театр.
– Может, мы сами не те?
– У кого был талант, те изленились, а новые из рук вон плохи…
– А Тасю давно видели? – спросил Палтусов.
– Да она здесь! Я с ней в купонах обретаюсь, пожалуйте.
– Не посмотрела на траур свой?
– Что ж траур? Страсть у нее… В последней пьесе ingénue какая-то новая.
Пирожков взял Палтусова под руку и отвел за колонны.
– Спасибо, спасибо вам, дружище, – заговорил он, ласково глядя на Палтусова.
– А что?
– Да вот за эту девицу… Она мне все рассказала.
– Это пустяки.
– Однако вы, я говорю, сложная натура. И купцов изловлять мастер, и позывы у вас хорошие.
– А вы вот что, – перебил его Палтусов. – Пойдемте-ка к этой самой девице.
Он рассказал приятелю, какой разговор он имел со Станицыной.
Тот одобрил план.
Они поднялись в коридор.
Пирожков вошел в одну из дверок и показался оттуда минуту спустя, ведя за руку Тасю.
В черном суконном платье с узкими рукавами и отложным воротником, похуделая в лице, Тася смотрела совсем девочкой и, подойдя ближе к нему, сказала тихо:
– Вы на меня не дуетесь, Андрюша? – Она теперь так его звала.
– За что?
– А вот, что я в театре.
Палтусов пожал ей руку.
– Что я за цензор нравов?
– Так захотелось, так захотелось видеть эту дебютантку!
Оба приятеля решили, что страсть к сцене у ней – неисправимая. Палтусов предложил ей тут же познакомиться с Станицыной и прибавил – почему.
Тася немного призадумалась, но тотчас же взяла Палтусова за руку и пожала.
– Вы славный! Я думала, вы другой! Хорошо… Это самое лучшее. Ведите меня к вашей купчихе.
– В следующий антракт сойдите в фойе, а я ее приведу.
– Мне еще и потому полезно будет, – соображала вслух Тася, – я увижу там типы молодых купчих. Это нужно изучить.
– Ненасытная! – рассмеялся Пирожков.
– Да, это правда, – созналась Тася, – что только театральное, все это мне надо знать, жадность ужасная!
Тася увидела, что занавес поднимается, и бросилась в свою ложу.
Анне Серафимовне понравилась «генеральская дочка», так она назвала про себя Тасю. Она просила ее приехать посидеть запросто. Она не стала говорить ей тут же о месте чтицы или компаньонки. Ее такт не ускользнул от Палтусова. Когда она вернулась, Любаша, ходившая также в фойе вместе с Рубцовым, сейчас же спросила:
– Это что за девчурочка в черном?
– Родственница Андрея Дмитриевича Палтусова. Славная, кажется, девушка.
– Что же это она в сукне-то?
– Мать у ней умерла.
– Видно, не очень убивается.
– Ах, Люба, – остановила Анна Серафимовна, – до всего-то тебе дело!
– Она ничего… Должно быть, из оголтелых?
– А вам что? – вступился Рубцов. Он видел Тасю.
– Я люблю, когда с них фанаберию сбивают, – продолжала задорно Любаша.
– С кого? – спросил Рубцов.
– Да с дворянской дряни.
– Люба! – удержала опять Анна Серафимовна.
Люба поглядела на Рубцова, скосившего на особый лад губы, и почувствовала какую-то новую неловкость в его присутствии. Он был недоволен, но это-то и подзадоривало ее.
– Это господин Палтусов? – тихо спросил Рубцов Анну Серафимовну.
– Да…
Она хотела узнать: как он ему понравился, но побоялась резкого отзыва.
– Ловкий, по видимости, человек, – заметил Рубцов как бы про себя.
– Думаете, ловкий? – спросила она. – Вот, однако, не об одном себе хлопочет!
– Ну, это еще не Бог знает что… Родственницу пристроить…
– После, – остановила его Анна Серафимовна, указав на поднимающийся занавес.
Ей был неприятен тон Рубцова. И он сегодня недалеко ушел от Любы. Что у них, – а еще молодые люди, – за замашка: ко всему относиться с недоверием, с злобностью какой-то!
Она в течение акта раза два поглядела в сторону Палтусова. В антракте он издали раскланялся и уехал до конца пьесы. Он ей сказал наверху, что будет завтра в концерте. И ей показалось, как будто он желает говорить с ней о своих отношениях к Нетовой. Зачем это? Правда, она слышала разные вещи. Она им не верит.
Однако это ее все-таки тронуло. Значит, он дорожит ее мнением. А она думала, что он и знать ее не хочет. У него есть что-то и в голосе, и в движениях, и в словах, что ей особенно нравится.
– Тетя, – Любаша толкнула ее под бок, – вы куда-то мечтами унеслись.
– Ах, это ты?
– Право, унеслись… все этот душка штатский вас в такую мерехлюдию привел.
– Пустяки какие ты все говоришь, – сказала Анна Серафимовна и отвернула голову.
– Умен очень? – спросил ее Рубцов пять минут спустя.
– Вы про кого?
– Да все про вашего ловкача.
– Не зовите его так.
– Ну, не буду.
– Вы спрашиваете, умен ли? Вот как-нибудь, если у меня встретитесь, – поэкзаменуйте его.
– Нам где же-с!
Рубцов решительно не нравился ей в этот вечер. Она хотела пригласить его напиться чаю после театра, но не сделает этого. С ним она могла обо всем толковать: и о делах, и о своем душевном настроении, но о Палтусове разговор не пойдет; пускай они познакомятся. Да вряд ли сойдутся. Сеня горд, в людей не верит, барчонков не любит.
Конец шекспировской пьесы и маленькую комедию, где дебютировала новая ingénue, Анна Серафимовна прослушала с чувством тяжести в груди и в голове. Только на воздухе ей стало легко. Она привезла Рубцова и Любашу в своей карете и должна была развести их по домам. Любаша напрашивалась на чай, но Анна Серафимовна напирала на поздний час. И мать ее будет беспокоиться.
– А вы, Сеня, домой? – спросила Любаша.
– А то куда же?
Анна Серафимовна улыбнулась в темноте кареты… Люба начинала ревновать ее к Рубцову.
– Ну, вот вам и Шекспир! – крикнула Люба. – Такая пустяковина!.. И скучища непролазная!
– Это точно, – подтвердил Рубцов.
Спорить с ними Станицына не могла. Пьеса прошла перед ней точно ряд туманных картин.
Любашу завезли; Рубцов взял извозчика на полпути. Домой Анна Серафимовна возвращалась одна. Было уже около часу ночи.
Не спится Анне Серафимовне. Она живет все в тех же хоромах, лежит на той же постели, что и перед заключением «сделки» с мужем. Низ заперт и не топится. Да и верх бы она заперла, кроме спальни, столовой да детской. Зачем ей столько комнат? И вообще-то она не любит тратить по-пустому деньги… Просторных две-три комнаты, чтобы чистота была, белье тонкое, свету побольше. Платьев у ней много. На это она готова тратиться. По-старому-то лучше жилось, все было на своем месте; а теперь и мужчины и женщины вышли из пазов, ни к тем, ни к этим не пристали. Она это чувствует на самой себе. Что такое она? Вот хоть бы Андрей Дмитриевич Палтусов, как он на нее смотрит? И не купчиха, какие прежде бывали, и не барыня. Есть у ней в голове неплохие вещи. На фабрике надо многое уладить, казармы рабочих переделать, школу тоже по-другому устроить. «Затеи! – говорят разные кумушки. – Отличиться хочет, чтобы об ней в газетах написали, попасть потом в почетные попечительницы приюта или в председательницы общества».
Бьет два часа. Анна Серафимовна не спит.
Да, хорошо бы все это, что у ней есть на душе, разделить с милым человеком. Сеня Рубцов – малый умный и понимающий. Он не попрекает ее затеями. Только в нем чего-то недостает. Может быть, того же самого, чего и в ней нет. А все это-то и есть в Андрее Дмитриевиче Палтусове… Ей так кажется…
Десять раз перевернулась Анна Серафимовна с боку на бок. Тонкое полотно подушки нагрелось. Она и ее раза два перевернула. Она спит с ночником. В спальне воздуху много, и засвежело немножко. Чего бы, кажется, не спать?
Что ее за положение теперь! Вдова – не вдова, и не девушка и свободы нет. Хорошо еще, что муж детей не требует. По его беспутству, какие ему дети; но настанет час, когда он будет вымогать из нее что может этими самыми детьми… Надо заранее приготовиться… Вот так и живи! Скоро и тридцать лет подползут. А видела ли она хоть один денек света, радости, вот того, чем зачитываются в книжках?! Нужды нет, что после бывает горе, без риску не проживешь…
Счастье!.. Это вот слово как часто повторяют, особливо в книжках. А она, видно, так и дни свои кончит, не узнав, что такое за счастье бывает на земле, особенно из-за которого люди режутся и топятся… А могла бы, и очень!.. Виктора Мироныча, что ли, испугалась, когда жила с ним?..
Бьет три часа. Анна Серафимовна глядит на драпировку окна, приходящегося против кровати. Сон нейдет. Начинает бить в виски.
Хуже вдовства ее положение. А кто виноват? Сама. Прямо потребуй развода, а не пойдет добром – излови, докажи… Нешто это трудно с таким развратником? Ей ведь рассказывали про бракоразводные процессы. Стоит это много, десять тысяч… И свидетели найдутся, которые под присягой покажут. Нет, на это она не пойдет! Изловить. Или откупиться?.. Теперь нельзя еще, и раньше двух лет не покроешь долгов, мужнину фабрику не поставишь на полный лад… Он, поди, сам не прочь. Разве так можно? Все устрой, очисти его от долгов, работай для детей из-за купеческой чести своей, а он все потом заберет, да и скажет: разводиться давай!.. Такой человек на себя вины не возьмет. Ему новая женитьба нужна будет для какой-нибудь новой пакости.
Ох! Пришла бы страсть-зазноба, вмиг бы она все перевернула! Развязки бы добилась. Половину своего бы собственного состояния отдала. Что жадничать? У детей будет кусок хлеба! Ждать ли этой зазнобы? Не прошло ли уже время? Не выели ли горечь и обида и жизнь с постылым мужем то, чем сердце любит, чем душа летит навстречу другой душе?
Душно Анне Серафимовне под атласным одеялом. Хоть на какой бы нибудь приятной мысли заснуть… А завтра-то? В концерте… Андрей Дмитриевич обещал. Туалет надо белый. Он к ней идет. Любу не возьмет с собой. Одна поедет. Сядет в дальней зале, около арки. Он найдет ее.
Бьет четыре часа. Анна Серафимовна забылась и что-то шепчет во сне. Ей снится амбар с полками. На прилавке навалены куски всяких цветов… Но приказчик вырывает у ней из рук штуку сукна; штука развертывается, сукно протянулось через весь амбар, потом дальше, по улице… Ей страшно. Она вскрикивает и просыпается… Бьет пять часов.
По мраморной лестнице Благородного собрания поднималась на другой день Анна Серафимовна – одна, без Любаши.
Она любила выезжать одна и в театр лакея никогда не брала. Только на концерты Музыкального общества ездил с ней человек в скромной черной ливрее, более похожей на пальто, чем на ливрею. Первые сени, где пожарные отворяют двери, она быстро прошла в своей синей песцовой шубе. Двери хлопали, сквозной ветер так и гулял. В больших сенях стеной стояли лакеи с шубами. Все прибывающие дамы раздевались у лестницы. Белый и голубой цвета преобладали в платьях. По красному сукну ступенек поднимались слегка колеблющиеся, длинные, обтянутые женские фигуры, волоча шлейфы или подбирая их одной рукой. На площадке перед широким зеркалом стояли несколько дам и оправлялись. Правее и левее у зеркала же топтались молодые люди во фраках, двое даже в белых галстуках. Они надевали перчатки. На этот концерт съехалась вся Москва. В программе стояла приезжая из Милана певица и исполнение в первый раз новой вещи Чайковского.
Мраморный лев глядится в зеркало. Его голова и щит с гербом придают лестнице торжественный стиль. Потолок не успел еще закоптиться. Он лепной. Жирандоли на верхней площадке зажжены во все рожки. Там, у мраморных сквозных перил, мужчины стоят и ждут, перегнувшись книзу. На стуле сидит частный пристав и разговаривает с худым желтым брюнетом в сюртуке, имеющим вид смотрителя.
Анна Серафимовна остановилась на первой площадке у зеркала, подождав немного, пока другие дамы отойдут. Сначала она смотрела вниз по лестнице. Она стояла у перил в том месте, где они заворачивают наверх, около льва. Ей видна была вся суматоха и в сенях и левее, за арками, где отдают на сбережение платье приехавшие без своей прислуги. Оттуда выбегали обдерганные, нечистые лакеи, нанимающиеся поденно, приставали к публике, тащили каждый к себе, совали нумера. На прилавке складывались шубы и пальто, калоши клались в холщовые мешки – и все это исчезало в глубинах помещения с перегородками. Публика все прибывала. "Вся Москва" давала себя знать… Вошло уже более двух тысяч человек. С той площадки, где остановилась Анна Серафимовна, лестница и сени в обоих своих отделениях, с поднимающимися кверху дамами и мужчинами, толкотней за арками, с толпой лакеев, нагруженных узлами, казались каким-то одним телом, громадным пестрым червем, извивающимся в разных направлениях… И все это – Москва, "хорошее" общество, ездящее сюда каждую субботу. Она никого почти не знает, кроме больших купеческих фамилий… Это все господа… А почему она не принимает? Кто мешает ей? На миру надо жить! Свое купеческое общество ее не тянет. Скучно ей в нем до тошноты.
Анна Серафимовна подошла к зеркалу.
Около него только что вертелись две девицы, одна в ярко-красном, другая в нежно-персиковом платье, перетянутые, с длинными корсажами, в цветах, точно они на бал приехали. Их французский язык раздражал ее… Они, может, и купчихи – нынче не разберешь… Одеты обе богато… Шила на них, наверно, Жозефина или Луиза с Тверской. Своим белым сливочного цвета платьем строгого покроя, с кружевными рукавами, Анна Серафимовна довольна. Она не надела только брильянтовые пуговицы, большие – каждая тысячи по две… Не любит она своих вещей; их дарил ей когда-то Виктор Мироныч…. Купленных самой было немного, но все очень ценные.
В зеркало она видна себе вся, и за ней лестница – вниз и вверх. Парадно почувствовала она себя, жутко немного, как всегда на людях. Но ей ловко в платье, перчатки тоже прекрасно сидят, на шесть пуговиц, в глазах сейчас прибавилось блеску, даром, что плохо спала, из-под кружевного края платья видны шелковые башмачки и ажурные чулки. Никогда она еще не находила себя такой изящной. Кажется, все тяжелое, купеческое слетело с нее. Осмотрела она себя быстро, в несколько секунд, поправила волосы, на груди что-то, достала билет из кармана, скрытого в складках юбки, и легкими шагами начала подниматься… Глазам ее приятно; но уже не в первый раз обоняет она запах сапожной кожи… И чем ближе к входу в первую залу, тем он слышнее. Запах этот идет от артельщиков в сибирках, приставленных к контролю билетов. Она знает отлично этот запах. Ее артельщики ходят в таких же сапогах. Она подает одному из них свой абонементный билет. Он у ней нумерованный, но в большую залу она не пойдет; хорошо, если б удалось занять поближе место, за гостиной с арками, там, где полуосвещено. Вероятно, можно. Еще четверть часа до начала.
У входа во вторую продольную залу – направо – стол с продажей афиш. Билетов не продают. В этой зале, откуда ход на хоры, стояли группы мужчин, дамы только проходили или останавливались перед зеркалом. Но в следующей комнате, гостиной с арками, ведущей в большую залу, уже разместились дамы по левой стене, на диванах и креслах, в светлых туалетах, в цветах и полуоткрытых лифах.
Анна Серафимовна бросила на них взгляд боком. Она знала трех из этих дам, могла назвать и по фамилиям… Вот жена железнодорожника – в рытом бархате, с толстой красной шеей; а у той муж в судебной палате что-то; а третья – вдова или "разводка" из губернии, везде бывает, рядится, на что живет – неизвестно… Все три оглядывают ее. Ей бы не хотелось проходить мимо них, да как же иначе сделать? Виктора Мироныча и его похождения каждая знает… А ни одна, гляди, хорошего слова про нее не скажет: "Купчиха, кумушка, на "он" говорит, ему не такая жена нужна была". Каждую складочку осмотрят. Скажут: "Жадная, платье больше трехсот рублей не стоит, а брильянтов жалко надевать ей, неравно потеряет".
Щеки сильно разгорелись у Анны Серафимовны… Она быстро, быстро дошла до одной из арок, где уже мужчины теснились так, что с трудом можно было проникнуть в большую залу. Люстры были зажжены не во все свечи. Свет терялся в пыльной мгле между толстыми колоннами; с хор виднелись ряды голов в два яруса, открывались шеи, рукава, иногда целый бюст… Все это тонуло в темноте стены, прорезанной полукруглыми окнами. За колоннами внизу, на диванах, сплошной цепью расселись рано забравшиеся посетительницы концертов, и чем ближе к эстраде, помещающейся перед круглой гостиной, тем женщин больше и больше.
В сторону эстрады заглянула было в большую залу и Анна Серафимовна, но сейчас же подалась назад. В гостиной вдоль арок, на четырех рядах кресел, на больших диванах и по всей противоположной стене жужжит целый рой женских сдержанных голосов. Темных платьев почти не было видно… Здесь только в начале концерта слушают, но разговоры не прекращаются. Это салон, приставленный к концертной зале… Углубиться в симфонию невозможно. Анна Серафимовна хоть и не считает себя много смыслящей в музыке, но не одобряет этой гостиной.
Она прошла дальше, в полуосвещенную комнату покороче, почти совсем без мебели. Несколько кресел стояло у левой стены и около карниза. Она села тут за углом, так, чтобы самой уйти в тень, а видеть всех. Это местечко у ней – любимое. Тут прохладно, можно сесть покойнее, закрыть глаза, когда что-нибудь понравится, звуки оркестра доходят хоть и не очень отчетливо, но мягко. Они все-таки заглушают разговоры… Найти ее во всяком случае нетрудно – кто пожелает…
Вот приближается улыбающийся лысый господин в черном сюртуке. От него она хотела бы спрятаться. Непременно подойдет и начнет говорить приторные любезности. Не нужно ей и вот того крошечного гусарика в красных рейтузах и голубом ментике… Он всех знает, переходит от одной дамы к другой, волоски на лбу расчесаны, как у ее сына Мити, что-то такое всем шепчет. А вот и пары пошли. Она их давно заметила. Лучше не смотреть! Какое ей дело?.. Точно завидует. Есть чему! Так открыто держать около себя любовников – срам!