– По домам? – спросил Рубцов.
– Вот Таисии Валентиновне желательно на школу поглядеть.
– Да, – подтвердила Тася.
– И то дело, – сказал Рубцов и двинулся за ними. Любаша пошла, кусая ногти, последней.
Отправились сначала в «казарму». Анне Серафимовне хотелось, чтобы родственница Палтусова видела, как помещены рабочие. Побывали и в общих камерах и в квартирках женатых рабочих. В одной из камер стоял очень спертый воздух. Любаша зажала себе с гримасой нос и крикнула:
– Ну вентиляция!..
Она же подбежала к одной из коек и так же громко крикнула:
– Насекомых-то сколько! Батюшки!
Анна Серафимовна покраснела и тотчас же сказала, обращаясь к Тасе и Рубцову:
– Директор с рабочими из-за чистоты тоже воевал. Не очень-то любит ее… наш народец…
– Вентилировать можно бы, – заметил Рубцов.
– Да и постельки-то другие завести, – подхватила Любаша.
Тася только слушала. Она не могла судить, хорошо ли содержат рабочих или нет. У них в людских, куда она иногда заходила, и грязи было больше, совсем никаких коек, а уж о тараканах и говорить нечего!..
В казармах женатых рабочих воздух был тоже "не первого сорта", по замечанию Любаши; нумера смотрели веселее, в некоторых стояли горшки с цветами на окнах, кое-где кровати были с ситцевыми занавесками. Но малые ребятишки оставались без призора. Их матери все почти ходили на фабрику.
– Кто побольше – учатся, – заметила Анна Серафимовна.
Любаша замолчала. Она только взглядывала на Рубцова. Всех троих – и его, и Тасю, и Станицыну – она посылала "ко всем чертям".
В школе они застали послеобеденный класс. Девочки и мальчики учились вместе. Довольно тесная комната была набита детьми. И тут стоял спертый воздух. Учитель – черноватый молодой человек с чахоточным лицом – и весь класс встали при появлении Станицыной.
– Пожалуйста, садитесь, – сказала она, немного стесненная.
Лишних стульев не было. Посетители сели на окнах. Анна Серафимовна попросила учителя продолжать урок.
Учитель, стоя на кафедре, говорил громко и раздельно фразы и заставлял класс схватывать их на память. После каждой фразы он спрашивал:
– Кто может?
И десять девочек и мальчиков подскакивали на своих местах и поднимали руку.
– Откуда учитель? – тихо спросила Тася у Анны Серафимовны.
– Из учительской семинарии.
Раза два-три выходили "осечки". Вскочит мальчуган, начнет и напутает; класс тихо засмеется. Учитель сейчас остановит. Одна девочка и два мальчика отличались памятью: повторяли отрывки из басен Крылова в три-четыре стиха. Тасю это очень заняло. Она тихо спросила у Рубцова, когда он пододвинулся к их окну:
– Это все на счет Анны Серафимовны?
– Как же, – с удовольствием ответил он.
Станицына улыбнулась и сказала Тасе:
– А к осени хочу два класса устроить… тесно; а может быть, и ремесленную школу заведу.
– Благое дело! – подтвердил Рубцов.
Любаша молчала. Она подошла к кафедре, когда остальные посетители уходили, и спросила учителя:
– Жалованье что получаете?
Учитель быстро поглядел на нее недоумевающими глазами и тихо ответил:
– Шестьсот рублей-с.
– С харчами?
– Квартира и дрова.
Она кивнула головой и пошла с перевальцем.
Анна Серафимовна спускалась молча с лестницы. Она была недовольна посещеньем фабрики. Правда, в рабочих она не нашла большой смуты. О стачке ей наговорил директор. Его она разочтет на днях. С Рубцовым она поладит.
Разговор с Любашей немного расстроил Рубцова. Его мужская гордость была задета. Не этой "шалой, озорной девчонке" учить его благородству. Не кулак он! И не станет он потакать – хотя бы и в директоры пошел – хозяйской скаредности. Его "сестричка" – баба хорошая. Немец был плут, знал свой карман, ненавистничал с фабричными. Можно все на другую ногу поставить. Только зачем ему такие палаты, какие выведены тут на дворе для директора? Он – один… Глядел он вслед Тасе. Она семенила ножками по рыхлому снегу… Такая милая девушка – в мамзелях!
Лицо Рубцова вдруг просветлело. Что-то заиграло у него в голове.
А Тася шла задумавшись. Она чувствовала, что ей, генеральской дочери, придется долго-долго жить с купцами… даже если и на сцену поступит.
Мертвенно тихо в доме Нетовых. Два часа ночи. Евлампий Григорьевич вернулся вчера с вечера об эту же пору и нашел на столе депешу от Марьи Орестовны. Депеша пришла из Петербурга, и в ней стояло: «Буду завтра с курьерским. Приготовить спальню». Больше ничего. Последнее письмо ее было еще с юга Франции. Она не писала около трех месяцев.
Депеша его не обрадовала и не смутила. Прежних чувств Евлампий Григорьевич что-то не находил в себе. Вот на вчерашнем вечере он жил настоящей жизнью. Там ему хоть и делалось по временам жутко, зато подмывали разные вещи. Богатый и литературный барин пригласил его на свой понедельник. Его хотели опять залучить. Вспоминали покойного Лещова, предостерегали, видимо добивались, чтобы он опять плясал по их дудке. Там были и его родственнички – Краснопёрый и Взломцев. Краснопёрый много болтал, Взломцев отмалчивался. Хозяин сладко так говорил… В нем, значит, нуждаются! Известно что: денег дай на газету… А он их отбрил! Они думали, что он не может ходить без помочей, ан вышло, что очень может. Ни в правых, ни в левых – ни в каких он не желает быть! Хотел он вынуть из кармана свое "жизнеописание" и прочесть вслух. Он три месяца его писал и напечатает отдельной брошюрой, когда подойдут выборы, чтобы все знали – каков он есть человек.
Вернулся он сильно возбужденный, в голове зародилось столько мыслей. И вдруг эта депеша… Марья Орестовна отставила его от своей особы сразу и навещать себя за границей запретила. Потосковал он вначале, да что-то скоро забывать стал. Казалось ему минутами, что он и женат никогда не бывал. Любовь куда-то ушла… Боялся он ее, а теперь не боится… Все-таки она женского пола. Попросту сказать – баба! Куда же ей против него? Вот он всю зиму и думал, и говорил, и даже писал сам… Может, ей неприятно бы было, чтобы он ее встретил на железной дороге. Он и не поехал. Послал карету с лакеем.
Ее привезли. Из кареты вынесли. Приехал с ней и брат. Понесли и по лестнице. Она совсем зеленая; но голос не изменился… Первым делом язвительно сказала ему:
– На вокзал-то не пожаловали… И хорошо сделали…
Брат шепнул ему, что надо сейчас же за доктором. Евлампий Григорьевич распорядился, но без всякой тревоги и суетливости…
Только что ее уложили в постель, он ушел в кабинет и не показывался. Это очень покоробило брата Марьи Орестовны. Евлампий Григорьевич, когда тот вошел к нему в кабинет, встретил его удивленно. Он опять засел за письменный стол и поправлял печатные листки.
– Братец… – начал полушепотом Леденщиков, – вы видите, в каком она положении.
– Кто-с? – спросил рассеянно Нетов.
– Мари.
– Да!.. Доктор сейчас будет.
– Я думаю, нужно консилиум… Я боюсь назвать болезнь…
Нетов не слушал. Глаза его все возвращались к листкам, лежащим на столе.
– Я должен вас предупредить…
– А что-с?
– Да как же… Мари ведь опасна…
– Опасна-с?
Евлампий Григорьевич оставил свои листки и повыше приподнял голову.
Брат Марьи Орестовны, при всей своей сладости, сжал губы на особый лад. Такая бесчувственность просто изумляла его, казалась ему совершенно неприличной.
– А вот доктор что скажет… Я ничего не могу… Не обучали-с…
Глаза Нетова бегали. Он почти смеялся. Леденщиков даже сконфузился и пошел к сестре. Она его прогнала.
Приехал годовой доктор. Евлампий Григорьевич поздоровался с ним, потирая руки, с веселой усмешкой, проводил его до спальни жены и тотчас же вернулся к себе в кабинет. Леденщиков в кабинете сестры прислушивался к тому, что в спальне. Минут через десять вышел доктор с расстроенным лицом и быстро пошел к Нетову. Леденщиков догнал его и остановил в зале.
– Серьезно? – прокартавил он.
– Очень, очень! – кинул доктор.
Он сказал Нетову, что надо призвать хирурга, а он будет ездить для общего лечения, намекнул на то, что понадобится, быть может, и консилиум.
Нетов слушал его в позе делового человека и все повторял:
– Так-с… так-с…
Доктор раза два поглядел на него пристально и, уходя, на лестнице сказал Леденщикову:
– Вы уж займитесь уходом за больной. Евлампий Григорьевич очень поражен.
– Поражен? – переспросил Леденщиков. – Не знаю, мы его нашли таким же… странным…
Брат Марьи Орестовны желал одного: чувствительной сцены с своей "бесценной" Мари.
В спальне Марьи Орестовны тяжелый воздух. У ней на груди язва. Перевязывать ее мучительно больно. Она лежит с закинутой головой. Ее оскорбляет ее болезнь – карбункул. С этим словом Марья Орестовна примирилась… Мазали-мазали… Она ослабла, – это показалось ей подозрительным. Это был рак. Доктора сказали ей наконец обиняками.
Собралась она тотчас же в Москву – умирать. Так она и решила про себя. Брат повез ее. Она этого не желала. Он пристал. Довезли бы и так, довольно было ее толковой и услужливой горничной-немки. За границей брат ей еще больше опротивел. Имела она глупость сказать ему, что у ней есть свое состояние… Он, хотя и глуп, а полегоньку многое от нее выпытал. Вот теперь и будет канючить, приставать, чтобы она завещание написала в его пользу… А она не хочет этого. Будь Палтусов с ней понежнее… она бы оставила ему половину своих денег. Писал он аккуратно и мило, почтительно, умно… Но к ней сам не собрался, даже и намека на это не было… Горд очень… Насильно милой не будешь! Все-таки она посоветуется с ним… Довольно этому тошному братцу-"клянче" и ста тысяч рублей… Камер-юнкерства-то ему что-то не дают; да, и мало ли болтается камер-юнкеров совсем голых?
"Не встану, – говорит про себя больная, – нечего и волноваться". И минутами точно приятно ей, что другие боятся смерти, а она – нет… Заново жить?.. Какая сладость! За границей она – ничего. Здесь опостылело ей все… Один человек есть стоящий, да и тот не любит…
Да, сделать бы его своим наследником, дать ему почувствовать, как она выше его своим великодушием, так и сказать в завещании, что "считаю, мол, вае достойным поддержки, верю, что вы сумеете употребить даруемые мною средства на благо общественное; а я почитаю себя счастливой, что открываю такому энергическому и талантливому молодому человеку широкое поле деятельности…"
В голове ее эти фразы укладываются так хорошо. Голова совсем чиста и останется такой до последней минуты – она это знает.
А то можно по-другому распорядиться. Ну, оставить ему что-нибудь, тысяч пятьдесят, что ли, да столько же брату или побольше, чтобы не ходил по добрым людям и не жаловался на нее… Да и то сказать, где же ему остаться без добавочного дохода к жалованью. Да и удержится ли он еще на своем консульском месте? Она дает ему три тысячи в год, иногда и больше. И надо оставить столько, чтобы проценты с капитала давали ему тысячи три, много – четыре.
Остальное связать со своим именем. Завещать двести тысяч – цифра эффектная – на какое-нибудь заведение, например хоть на профессиональную школу… Никто у нас не учит девушек полезным вещам. Все науки, да литература, да контрапункт, да идеи разные… Вот и ее, Марью Орестовну, заставь скроить платье, нарисовать узор, что-нибудь склеить или устроить, дать рисунок мастеру, – ничего она не может сделать. А в такой школе всему этому будут учить.
Два часа продумала Марья Орестовна. И боли утихли, и про смерть забыла… Завещание все у ней в голове готово… Вот приедет Палтусов, она ему сама продиктует, назначит его душеприказчиком, исполнителем ее воли… Он выхлопочет, чтобы школа называлась ее именем…
Лежит она с закрытыми глазами, и ей представляется красивый двухэтажный дом, где-нибудь в стороне Сокольников или Нескучного, на дворе за решеткой… И ярко играют на солнце золотые слова вывески: "Профессиональная школа имени Марии Орестовны Нетовой". И каждый год панихида в годовщину ее смерти: генерал-губернатор, гражданский губернатор, попечитель, все власти, самые сановные дамы. Сколько простоит заведение, столько будет и панихид. Но этого еще мало… Палтусов составит ее жизнеописание. Выйдет книжка к открытию школы… Ее будут раздавать всем даром, с ее портретом. Надо, чтобы сняли хорошую фотографию с того портрета, что висит у Евлампия Григорьевича в кабинете. Там у ней такое умное и приятное выражение лица… Палтусов сумеет сочинить книжку…
И желание его видеть стало расти в Марье Орестовне с каждым часом. Только она не примет его в спальне… Тут такой запах… Она велит перенести себя в свой кабинет… Он не должен знать, какая у нее болезнь. Строго-настрого накажет она брату и мужу ничего ему не говорить… Лицо у ней бледно, но то же самое, как и перед болезнью было.
Она так мало интересовалась леченьем, что ответила брату, сказавшему ей насчет консилиума:
– Пускай! Все равно!
На консилиуме смертный исход был научно установлен. Операции делать нельзя, антонов огонь уже образовался и будет разъедать, сколько бы ни резали.
Годовому доктору поручили сказать Евлампию Григорьевичу, что надо приготовить Марью Орестовну.
Он это принял так равнодушно, что доктор поглядел на него.
– Приготовить? – переспросил Евлампий Григорьевич и улыбнулся. – Извольте. Я скажу-с. Все смертны. Оно, знаете, и лучше, чем так мучиться.
Доктор с этим согласился.
А больная лежала в это время с высоко поднятой грудью – иначе боли усиливались – и с низко опущенной головой и глядела в лепной потолок своей спальни… По лицам докторов она поняла, что ждать больше нечего…
– Ах, поскорее бы! – вырвалось у ней со вздохом, когда они все вышли из спальни.
В который раз она перебирала в голове ход болезни и конец ее – не то рак, не то гангрена. Не все ли равно… А ум не засыпает, светел, голова даже почти не болит. Скоро, должно быть, и забытье начнется. Поскорее бы!
Противны сделались ей осенью Москва, дом, погода, улица, муж, все… А за границей болезнь нашла, и умирать там не захотелось… Сюда приехала… Только бы никто не мешал… Хорошо, что горничная-немка ловко служит…
За изголовьем кашлянули.
"Что ему?" – подумала с гримасой Марья Орестовна. Она узнала покашливанье мужа… С тех пор как она здесь опять, он ей как-то меньше мозолит глаза… Только в нем большая перемена… Не любит она его, а все же ей сделалось странно и как будто обидно, что он все улыбается, ни разу не всплакнул, ободряет ее каким-то небывалым тоном.
– Это ты? – спросила Марья Орестовна.
Она ему говорит "ты", он ей "вы", как и прежде, только не тот звук.
Евлампий Григорьевич подошел, потирая руки.
– Как себя чувствуете? – спросил он и присел на стул, в ногах кровати.
– Что тут спрашивать? – оборвала она его.
– Конечно-с, – вздохнул он. – Сами изволите разуметь… Кто под колею попадет… А кто и так.
Марья Орестовна начала всматриваться в него и подниматься. Улыбка глупее прежней, а по теперешнему настроению – жена умирает – и совсем точно безумная, глаза разбегаются.
Она еще приподнялась и молча глядела на него.
– Все под Богом-с, – выговорил он, встал и начал, потирая руки, скоро ходить по комнате.
"Да он помутился, – подумала она, и ей жаль стало вдруг. – Не от любви ли к ней? Кто его знает! Просто оттого, что без указки остался и не совладал с своей душонкой".
– Сядь! – строго сказала она ему. Он присел на край постели.
– Ты видишь, мне недолго жить, – выговаривала она твердо и поучительно, – ты останешься один. Брось ты свои должности и звания разные… Не твоего это ума. Лещов умер, у дяди твоего дела много. Краснопёрый тебя же будет везде в шуты рядить… Брось!.. Живи так – в почете; ну, добрые дела делай, давай стипендии, картины, что ли, покупай. Только не торчи ты во фраке, с портфелем под мышкой, если желаешь, чтобы я спокойно в могиле лежала. Советуйся с Палтусовым, с Андреем Дмитриевичем… И по торговым делам… А лучше бы всего, чтоб тебя приказчики не обворовывали, живи ты на капитал, обрати в деньги… Ну, дом-то этот держи… угощай, что ли, Москву… Дадут и за это генерала… Числись каким-нибудь почетным попечителем… А дашь покрупнее взятку, так и Станислава повесят через плечо…
Евлампий Григорьевич не дослушал жены. Он встал, подошел к ее изголовью, расставил как-то странно ноги, щеки его покраснели, глаза загорелись и гневно, почти злобно уставились на нее.
– Не ваша сухота, не ваша сухота! – заговорил он обиженным тоном. – Мы не в малолетстве… Вы о себе лучше бы, Марья Орестовна… напутствие, и от всех прегрешений… А я на своих ногах, изволите меня слышать и понимать? На своих ногах!.. И теперь какую в себе чувствую силу, и что я могу, и как хочу отдать себя, значит, обществу и всему гражданству – я это довольно ясно изложил… И брошюра моя готова… Только, может, страничку-другую…
Он махнул рукой и опять заходил.
– Сядь!.. – приказала она ему.
Но он не послушался и заговорил с таким же волнением.
– Оставь меня! – утомленно сказала она. Нетов ушел.
Ей было все равно. Поглупел он или собирается совсем свихнуться. Не стоит он и ее напутствия… Пусть живет, как хочет… Хоть гарем заводи в этих самых комнатах… Авось Палтусов не даст совсем осрамиться.
Два раза посылала она на квартиру Палтусова. Мальчик и кучер отвечали каждый раз одно и то же, что Андрей Дмитрич в Петербурге, «адреса не оставляли, а когда будут назад – неизвестно». Кому телеграфировать? Она не знала. Ее брат придумал, послал депешу к одному сослуживцу, чтобы отыскать Палтусова в отелях… Ждали четыре дня. Пришла депеша, что Палтусов стоит у Демута. Туда телеграфировали, что Марья Орестовна очень больна – «при смерти», велела она сама прибавить. Получен ответ: «Буду через два дня».
Прошли сутки… А его нет… Что же это такое?.. Он – доверенное лицо, у него на руках все ее состояние, ему шлют отчаянную депешу, он отвечает: "Буду через два дня", и – ничего.
Сколько ей жить? Быть может, два дня, быть может, неделю – не больше… Она хотела распорядиться по его совету, оставить на школу там, что ли, или на что-нибудь такое. Но нельзя же так обращаться с ней!..
Ну, не нравится она ему как женщина, так по крайней мере покажи внимание. Вот они – тонкие, воспитанные мужчины… За ее ласку, доверие – такая расплата! Его только она и отличала изо всей Москвы. Его мнением только и дорожила, в последний год особенно… Пропади пропадом все ее состояние! Не хочет она никакого завещания писать. Еще утомляться, подписывать, слушать, братец будет канючить, с Евлампием Григорьевичем надо будет говорить… Кто наследник, тот пускай и будет наследник. Мужу четвертая часть опять вернется, остальное тому… глупому, долговязому.
Досадно ей, горько… Но оставить на школу – кому поручить? Украдут, растащат, выйдет глупо. А то еще братец процесс затеет, будет доказывать, что она завещание писала не в своем уме. Его сделать душеприказчиком?.. Он только сам станет величаться… Довольно с него.
На другой день с утра Марья Орестовна почувствовала себя легко… Пришел братец. Она поглядела на него с насмешливой улыбкой и спросила:
– Ты что же не просишь меня?
– О чем, Мари?
– Да чтоб побольше денег тебе оставила?
Он опустил глаза и покраснел.
– Ах, полно… Бесценная моя, – начал было он.
– Сладок ты очень, дружок, – перебила она его. – Не обижу.
– Твоя воля, Мари, священна для меня… Но если б ты желала…
Марья Орестовна тихо рассмеялась.
– Завещания, хочешь ты сказать? Для тебя невыгодно будет.
Леденщиков глупо и испуганно поглядел на нее. Она расхохоталась и тотчас же поморщилась от боли. Он наклонился к ней.
– Мари, дорогая…
– Ступай, ступай!
Очень уж сделались ей противны его лицо, голос, фигура, полуфальшивая сладость его тона.
Тут в голове у ней пошла муть, жар стал подступать к мозгу, в глазах зарябило. Она подняла было голову – и беспомощно опустила на подушку.
– Ступай, ступай! – повторила она еще раз.
И захотелось ей умереть сегодня же, но одной, совсем одной, чтобы ее заперли.
Под вечер Евлампию Григорьевичу доложил камердинер, что "Марья Орестовна кончаются".
Он и это принял холодно и только спросил:
– В памяти?
Послали за священником. Леденщиков не знал еще точно суммы сестрина состояния. Но ему надо было теперь распорядиться, как законному наследнику, – Евлампий Григорьевич в каком-то странном расстройстве. И он долго не протянет.
Марья Орестовна хоть и умирала в полузабытьи, но никого не пускала к себе, кроме своей камеристки Берты.
Дорогие хоромы коммерции советника Нетова замирали вместе с той женщиной, которая создала их… Лестница, салоны с гобеленами, столовая с резным потолком стояли в полутьме кое-где зажженных ламп. В кабинете сидел за письменным столом повихнувшийся выученик Марьи Орестовны. По зале ходил другой ее воспитанник, глупый и ничтожный…
К ночи началась суета, поднимающаяся в доме богатой покойницы… Но Евлампий Григорьевич с суеверным страхом заперся у себя в кабинете. Он чувствовал еще обиду напутственных слов своей жены. Вот снесут ее на кладбище, и тогда он будет сам себе господин и покажет всему городу, на что он способен и без всяких помочей… Еще несколько дней – и его брошюра готова, прочтут ее и увидят, "каков он есть человек"!
Петербургский поезд опоздал на двадцать минут. Последним из вагона первого класса вышел пассажир в бобровой шапке и пальто с куньим воротником.
Это был Палтусов. Лицо его осунулось. С обеих сторон носа легли резкие линии. Сказывалась не одна плохо проведенная ночь. Он еще не совсем оправился от болезни. Депеша брата Нетовой застала его в постели. Накануне ночью он проснулся с ужасными болями в печени. Припадки длились пять дней. Доктор не пускал его. Но он настаивал на решительной необходимости ехать… Боли так захватили его, что он забыл и о депеше, и об опасной болезни Нетовой… Как только немного отпустило, он встал с постели и, сгорбившись, ходил по комнате, послал депешу, написал несколько городских писем. У него было два-три человека с деловыми визитами.
В Москве у себя он не оставил петербургского адреса. Его удивило то, что депеша от Нетовой, подписанная ее братом, пришла к нему прямо в отель Демут… Всю дорогу он был тревожен. Дома мальчик доложил ему, что от Нетовых присылали три раза; а вот уже три дня, как никто больше не приходил.
Это усилило его беспокойство. Он велел сейчас же приготовить одеваться и закладывать лошадь. Был первый час.
В передней позвонили.
– Никого не принимать! – крикнул он мальчику.
Тот пошел отпирать. Из кабинета слышно было, как кто-то вошел в калошах.
– Господин Леденщиков, – доложил, показываясь в дверях, мальчик, – требуют-с… я не впускал.
– Проси, – поспешно приказал Палтусов. Он заметно побледнел.
Брат Марьи Орестовны остановился в дверях – в длинном черном сюртуке, с крепом на рукаве и с плерезами на воротнике.
– Марья Орестовна? – первый спросил Палтусов и подал руку.
– Моя сестра скончалась вчера в ночь…
В голосе не слышно было слез, но глаза тревожно смотрели на Палтусова.
– Вчера ночью? – переспросил Палтусов и подался назад.
Он забыл попросить гостя сесть, но тотчас же спохватился.
– Прошу, – указал он Леденщикову на кресло у стола.
В один миг сообразил он, зачем тот приехал и что отвечать ему.
– Monsieur Палтусов, – начал Леденщиков. – Но она сообщила мне еще задолго до кончины, что вы заведовали ее делами.
– Точно так, – сухо ответил Палтусов.
– Состояние, предоставленное ей мужем, все было, сколько мне известно, в бумагах?
– В бумагах.
"Не тяни, животное!" – выбранился про себя Палтусов.
– Так вот я бы и просил вас покорнейше привести в известность всю наличную сумму. Она должна быть в пятьсот тысяч капитала. Я обращаюсь к вам как брат и наследник… за выделом четвертой части Евлампию Григорьевичу…
Леденщиков переложил шляпу – и она уже была с крепом – с правого колена на левое.
Палтусов сделал несколько шагов в угол комнаты и вернулся. Лицо его оставалось бледным.
– Очень хорошо-с, – заговорил он глуше обыкновенного. – Но вы, вероятно, знаете, что сестра ваша поручила мне свой капитал в полное распоряжение?
– Я имею копию с доверенности.
– Поэтому часть этих денег находится… как бы вам это сказать… в обороте…
– В каком обороте? – уже с явной боязнью в голосе спросил Леденщиков.
– В обороте, – повторил Палтусов.
– Вы отдали их под залог? В таком случае у вас есть закладная или другие документы.
– Словом, – перебил его Палтусов, – сто тысяч рублей, даже несколько больше, я не могу реализовать сейчас же.
– Но я вас не понимаю, monsieur Палтусов, – более сладким тоном начал Леденщиков. – Эти деньги должны же быть где-нибудь… Как вы ими распоряжались в интересах вашей доверительницы, я не знаю, но они должны быть налицо.
– Я прошу вас дать мне сроку несколько дней, неделю. Ведь я же не мог предвидеть внезапной кончины вашей сестры.
– Мы вам несколько раз телеграфировали.
– Я сам заболел в Петербурге.
– Но, cher monsieur Палтусов, я ведь не требую, чтобы вы мне сию минуту выложили весь капитал Мари. Он в банке, в бумагах… это само собой понимается… Но надо привести в известность сейчас же.
– К чему? – возразил более спокойным, деловым тоном Палтусов. – Ваша сестра умерла без завещания. Вы и муж ее – наследники… Известно, что я занимался ее делами… Мировой судья будет действовать охранительным порядком.
– Но почему же этого не сделать просто, домашним образом? Вы пожалуете к нам и привезете все эти ценности.
– Да, конечно, но я прошу вас дать мне срок.
– Срок? – Губы Леденщикова начали бледнеть.
– Я распоряжался самостоятельно.
– Да-с, monsieur Палтусов, – перебил Леденщиков и встал, – но я должен вас предупредить, что если вам не угодно будет до вечера послезавтра пожаловать к нам со всеми документами… я должен буду…
– Хорошо-с, – сухо отрезал Палтусов.
– Послезавтра, – повторил Леденщиков и подал Палтусову руку.
К передней он отретировался задом. Палтусов проводил его до дверей.
Кровь сразу прилила к его лицу, как только он остался один.
Этот глупый и сладкий гостинодворческий дипломат не даст ему передышки… Не даст! Все было у него так хорошо рассчитано. И вдруг смерть Нетовой!.. Просить, каяться перед двумя купчишками?! Никогда!
Надо выиграть время… Будь это не такой купеческий "братец" – они бы столковались… Но тут трусливая алчность: хочется поскорее пощупать свой капитал, свалившийся с неба.
Первый, кто пришел на мысль Палтусову, был Осетров. Вот к нему надо ехать… сию минуту. Если и не будет успеха, то хоть что-нибудь дельное вынесешь из разговора с ним.
"А если он откажет?.." – Палтусов закусил губу, и в глазах его мелькнула решимость особого рода.
Через десять минут он летел к Осетрову.
Осетров был у себя. Он нанимал целый этаж, на бульваре, в доме разорившихся миллионеров, которым и остался только этот дом. Палтусов не был у него на квартире и не видал его больше трех месяцев.
Он шел за лакеем по высоким комнатам уверенно, но внутри тревога росла. Надо было сохранить на лице выражение деловой и немного светской развязности; надо показать, что с того дня, когда они познакомились в конторе, утекло немало воды в его пользу. Тогда он отрекомендовался как фактотум подрядчика из офицеров; теперь он должен явиться самостоятельной личностью, деловой единицей, действующей на свой страх… С Осетровым он, кажется, умеет говорить, попадать в тон… В его предприятии у него три пая, по тысяче рублей… Со своим пайщиком, хотя бы и на такую малость, не станет тот разыгрывать набоба: слишком он умен для этого, да и сумел давно оценить, что в его пайщике есть кое-что, стоящее и внимания, и поддержки, и доверия…
Слово "доверие" не смутило. Палтусова и в эту минуту. Почему же не доверие? Разве Осетров знает, что сейчас произошло между ним и Леденщиковым?.. Да хоть бы каким-нибудь чудом и догадался? Надо предупредить его, говорить прямо, без утайки, как было дело. Он человек практики… ему постоянно поручались куши чужими людьми, да и воротилой-то он сделался только на одни чужие деньги… Что он такое был? Учитель…
– Пожалуйте-с, – пригласил лакей и остановился перед темной дверью с глубокой амбразурой.
Палтусов не заметил, через какие комнаты прошел до кабинета.
Осетров сидел за письменным столом в такой же позе, как в конторе, когда Палтусов в первый раз явился к нему от Калакуцкого.
Рассматривать обширный кабинет некогда было. Палтусов перешел к делу.
– Поддержите меня, – сказал он Осетрову без обиняков, – мое положение очень крутое. Вы сами человек, разбогатевший личной энергией… У меня была доверительница – поручила мне свое денежное состояние. Я распоряжался им по своему усмотрению. Она скоропостижно умерла. Наследник требует – вынь да положь – всего капитала… А у меня нет целой четверти…
Палтусов остановился.
– Где же он у вас? – спросил Осетров, мягко поглядывая на него.
– Я пустил его в оборот…
– На свое имя?
– Нет… на чужое…
– В какой же это оборот?
– Я дал бумаги в залог.
– Ну так что же за беда? Вы так и объявите наследнику… Это не пропащие деньги…
– Я не могу этого сделать, – решительно выговорил Палтусов.
– Почему же?
– Потому что наследник – скупой дурачок. Он сочтет это за растрату…
– Да…
Осетров закурил папиросу и прищурил глаз.
– Что же я-то могу для вас сделать?
– Дайте мне ваше поручительство… Я выдам векселя…
– Мое поручительство?.. Нет, любезный Андрей Дмитрич, я не могу этого.
Палтусов опустил глаза. Они оба молчали.
– Я заслужу вам, – начал Палтусов. – В моем поступке вы, деловой человек, не должны видеть что-нибудь особенное… Отчего же я не мог воспользоваться случаем? Дело шло о прекрасной операции… Она удалась бы через два-три месяца… Я возвращаю капитал доверительнице и сразу приобретаю хорошее денежное положение.
– Почему же вы так не поступили?
– Надо было сейчас же действовать. Она жила в Ницце… Я вам уже сказал, что она имела ко мне полное доверие. Ее смерть – неудача. И больше ничего!
– Это растяжимые деловые принципы, – выговорил Осетров.
– Но вам, – уже горячо возразил Палтусов, – разве не доверяли сотни тысяч без расписок? Вы их пускали в оборот от своего имени. Стало, рисковали чужим достоянием.
– Совершенно верно, – остановил Осетров, – но я возвращал сейчас же, сейчас, все, что у меня было, при первом требовании, или указывал, во что у меня всажены деньги. Сделайте то же и вы.
– Но я вам говорил, что наследник скупердяй, дурак… с ним это невозможно, бумаги представлены взаем другим лицом! Какое же я обеспечение могу дать такому трусливому и алчному наследнику?
– Напрасно с таким народом дело имеете…
На лице Осетрова Палтусов прочел решительный отказ.
– Вадим Павлович, – выговорил он, – я ожидал от вас другого…
– И получили бы другое, – ответил Осетров, приподнимаясь над столом. – Наживать можно и должно, но только не так, как вы задумали.
Это было сказано серьезно, без всякого вызова. Оставалось удалиться.
– У вас есть наши акции? – спросил Осетров, как бы спохватившись. – Если вам угодно, я куплю у вас их по полторы тысячи – больше вам не дадут…