Из-за портьеры выглядывала наклоненная голова Евлампия Григорьевича и озиралась.
– Можно войти?
Что за вольность! Никогда он не смел входить до обеда в ее будуар. Ну да все равно. Лучше теперь, чем тянуть.
– Войдите, – сказала она ему сквозь зубы и стала спиной перед трюмо.
Евлампий Григорьевич вошел на цыпочках, во фраке, как ездил, и с портфелем под мышкой.
– Можно? – повторил он, не переступая порога. Марья Орестовна ничего не отвечала.
Муж ее вытянул еще длиннее шею и вошел совсем в будуар. Портфель и шляпу положил он на кресло, около двери, и приблизился к Марье Орестовне.
– Заехал на минутку… – начал он, переминаясь с ноги на ногу.
– Очень рада, – ответила Марья Орестовна и тут только повернулась к нему лицом.
Евлампий Григорьевич быстро вскинул на нее глазами и понял, что готовится нечто чрезвычайное.
– Вы читали сегодняшние газеты?
Вопрос свой Марья Орестовна выговорила более в нос, чем обыкновенно.
– Нет еще…
– Возьмите на столе… полюбуйтесь…
Она назвала газету.
– Это успеется, – откликнулся он, чуя беду.
– Прочтите, вам говорят. Подайте мне сюда.
Когда Марья Орестовна обрывала слова и отчеканивала каждый слог, муж ее знал, что лучше с самого начала разговора со всем согласиться.
Газету он взял на столе в кабинете и подал ей. Она нашла статейку и показала ему.
– Извольте прочесть…
– Что же… опять братца Капитона Феофилактовича дело?
– Читайте!
Евлампий Григорьевич начал читать. Он разбирал мелкую печать не очень бойко. Ему про себя надобно всегда прочесть два раза, а писаное и три раза.
– Ну! – нервно окликнула его Марья Орестовна.
Она прилегла на длинный стул, где пила какао.
Волнение сразу охватило Нетова. На лбу показались капли пота. Лицо пошло пятнами, как утром у Краснопёрого.
– Канальи!
– Прошу вас не браниться! – удержала она его.
– Да как же-с, помилуйте, – начал он, задыхаясь и разводя той рукой, где у него скомкана была газета. – За это…
– Что за это? К мировому потянете, да?
– Нет-с, не к мировому… В смирительный дом!..
В первый раз видела она у него такую вспышку возмущения.
– Сядьте, слушайте, Евлампий Григорьевич, – охладила она его своим голосом, где сквозили обычные пренебрежительные ноты. – Вот до чего я с вами дожила.
Глаза его разбежались, рот он разинул.
– Вы?.. Я-с?.. Да нешто я виновен тут?.. Я готов за вас…
– Я вас не спрашиваю, на что вы готовы. Вчера еще я много думала… Эта газетная гадость только новый предлог…
– Капитошка!..
– Пожалуйста, без тривиальностей! Ваша родня, вы, весь этот люд… я не хочу входить в разбирательство. Садитесь, говорят вам. Я не могу говорить, когда вы мечетесь из угла в угол.
Евлампий Григорьевич сел у ног ее. Глаза его все еще сохраняли растерянное выражение. Он был ей жалок в эту минуту, но она на него не смотрела; она опустила глаза и прислушивалась к своему голосу.
– Страдать из-за вас я не намерена, – продолжала она, выговаривая отчетливо и не торопясь, – не перебивайте меня!.. Не намерена, говорю я. Вы не можете доставить жене вашей ни почета, ни уважения. Я ли не старалась сделать из вас что-нибудь похожее на… на то, чем вы должны быть?.. Ничего из вас не сделаешь… Вы не стоите ни забот моих, ни усилий… Но я еще молода, Евлампий Григорьевич, я не хочу нажить с вами чахотку… Вы скомпрометировали мое здоровье. У меня была железная натура, а теперь я чувствую падение сил… Разве вы стоите этого!
– Марья Орестовна… Машенька!..
Слезы готовы были брызнуть из глаз Евлампия Григорьевича.
– Не перебивайте меня!.. Вы понимаете, что я говорю?
– Понимаю-с!
– Я жить хочу… Довольно я с вами возилась. Я решила третьего дня ехать на осень за границу, на юг… А теперь я и совсем не хочу возвращаться в эту Москву.
– Как-с?
В горле у него перехватило.
– Очень просто. Не желаю. Вы должны же наконец понять, что не могу я теперь иметь приемы, когда мы с вами сделались притчей всего города.
– Да помилуйте-с… Марья Орестовна, матушка!
– Дайте мне кончить.
– Мы их в арестантскую упечем!
– Ха, ха!.. Предоставляю это вам самим… Но меня здесь не будет. И вы этого сами должны желать, если у вас есть хоть капля уважения к моей личности.
– Уважение?.. Любовь моя!..
– Не надо мне вашей любви! – гадливо остановила она его и провела ладонью по своему колену. – Ваша любовь – тяжелый крест для меня!
Он замолчал. Щеки его потемнели, глаза стали мутны.
– Я вас предупреждаю, Евлампий Григорьевич, что я еду из Москвы. Я не могу выносить этого города, я в нем задыхаюсь.
– Как вам угодно… ведь и я… что же в самом деле, и я могу освободить себя…
– То есть как это? – насмешливо спросила она. – Желаете за мной последовать? Нет-с, – протянула она. – Вы можете оставаться… Мне необходим отдых, простор… Я хочу жить одна…
– До весны, значит?
– И весну, и лето, и зиму… На это я имею полное право. Как вы будете здесь управляться – ваше дело… И без меня все пойдет, потомственное дворянство вам дадут, Станислава 1-й степени, а потом и Анну.
– Нешто мне самому?
– Пожалуйста… вы для этого только и живете.
– Не грех вам? – вырвалось у него. – До сих пор… на вас молился…
Марья Орестовна опять провела ладонью по своему колену, и нижняя губа ее выпятилась.
– Очень хорошо, – перебила она, – мы оставим это. Вы знаете теперь мое желание – мое требование, Евлампий Григорьевич. И до сих пор вы не подумали об одной вещи…
– О какой? – пугливо и скорбно спросил он.
– О том, что ваша жена не может распорядиться пятью копейками.
– Что вы-с? Христос с вами!
Он вскочил и всплеснул руками.
– У нее ничего нет. Вы ей даете, что вам угодно, на ее тряпки… Все ваше…
– Помилуйте, Марья Орестовна!
– Но это факт. Вы, Евлампий Григорьевич, не понимали моей деликатности. Но пора понять ее… Десять лет прожить!..
И она в нос засмеялась.
– Вот что я хотела вам сказать. Не удерживаю вас. Вам пора по делам. Мои слова – не каприз, не нервы… Я еду через неделю. Остальное – вы понимаете – ваша обязанность.
Марья Орестовна закрыла глаза. Все, что душило ее мужа, осталось у него в груди. Он встал и боком вышел из будуара. Он боялся, что если у него вырвется какое-нибудь возражение, раздадутся истерические крики.
В будуаре все смолкло. Марья Орестовна открыла сначала один глаз, потом другой, повернула голову, оглянулась, встала и позвонила.
Берта принесла ей черное шелковое платье, ее «мундир», как она называла.
До кабинета Евлампий Григорьевич шел чуть не целых пять минут.
Едет она на зиму, на год, навсегда… Ну, может, смилуется… А то и соскучится?.. Но не в этом главное горе. Что же он-то для Марьи Орестовны? Вещь какая-то? Как она рукой-то повела два раза по платью… Точно гадину хотела стряхнуть… Господи!..
Голова у него закружилась. Он был уже на галерее и схватился рукою о карниз. Подбежал ливрейный лакей.
– Воды прикажете? – тревожно спросил он.
– Нет, не нужно, – выговорил с трудом Нетов.
Ему стало стыдно. Люди подумают, что у него с женой вышла история, что его выгнали.
– Вели подать карету, – приказал он и прошел в кабинет.
Там он опрыскал себе голову одеколоном с водой, взял чистый платок и торопливо спустился с лестницы.
Только что дверца кареты захлопнулась и вороные взяли с места, из-за угла, от бульвара, показалась пролетка. Евлампий Григорьевич узнал Палтусова и раскланялся с ним.
«К нам», – подумал он, и впервые что-то у него екнуло в груди. Он не знал ревности, не смел ее знать, да и жена его так со всеми «ровно» держала себя, что никакого подозрения он иметь не мог. Ездили к ним молодые, и средних лет, и пожилые мужчины, военные, чиновники, предводители дворянства, писатели, пианисты, художники, профессора, всякие умные люди… Марья Орестовна только умных и принимает… Этот Палтусов стал недавно ездить. Обедал и запросто. У них многие так обедают. К нему почтителен больше других, обо всем солидно толкует с ним, ловко, не стеснительно. Такого молодого человека следовало бы всячески поддержать. И в дела бы не мешало ввести. С Марьей Орестовной держится степенно. Разве когда один останется… Да что же это он спрашивает? Кто он для нее? Вещь, самая тошная… Обеспечь ее!.. Следует… Говорит, что любит, а не догадался в десять-то лет положить на ее имя в банк… Проценты бы наросли… Деликатности-то ее не понимал. Довел до того, что она сама должна была сказать: «пятью копейками распорядиться не могу».
Угрызения заслонили в душе мужа все другие чувства. Он забыл, куда он едет, зачем, что ему надо говорить, чем распоряжаться… Он был близок к нервному припадку.
Его не жалела жена. Берта подавала ей разные части туалета. Марья Орестовна надевала манжеты, а губы ее сжимались, и мысль бегала от одного соображения к другому. Наконец-то она вздохнет свободно… Да. Но все пойдет прахом… К чему же было строить эти хоромы, добиваться того, что ее гостиная стала самой умной в городе, зачем было толкать полуграмотного «купеческого брата» в персонажи? Об этом она уже достаточно думала. Надо по-другому начать жить. Только для себя…
Через все комнаты дошел звонок швейцара. Он дернул два раза – гости.
Это, наверно, Палтусов.
– Поскорее, Берта, застегивайте, – выговорила Марья Орестовна, озираясь на дверь в кабинет. – Хорошо, я теперь сама… Скажите, чтоб провели в кабинет.
Берта вышла. Марья Орестовна застегнула сама остальные пуговки. Их было множество – и на груди, и на боках, и на рукавах. Она стерла с лица пудру и поправила голубую косыночку, стягивавшую ей голову над косой. С лицом ей труднее было поладить. Оно не расправлялось. Попробовала она улыбнуться – выходило и кисло и фальшиво. А она не хотела этого… Лучше пусть лицо будет расстроено.
Палтусов – друг… Остальные не понимают ее, а этот скоро понял, без всяких особенных излияний с ее стороны.
Как-то он одобрит ее план?
В кабинете шаги, смягченные ковром, остановились у письменного стола.
– Сейчас будут-с, – послышался голос лакея.
Палтусов стоял лицом к двери в будуар, откуда вышла Марья Орестовна. Он оделся во все черное. От этого его белокурая голова с живописной бородой много выигрывала. Ни на чьем стане не останавливались так глаза Нетовой, как на его складной фигуре в прекрасно сшитом сюртуке.
Они улыбнулись друг другу по-приятельски. Но Палтусова эта женщина не привлекала. Ему не нравились ни ее черты, ни выражение, ни тон, ни как она одевается. Он признавал ее ум, выдержку, искусство, с каким эта купчиха вышколила своего Евлампия Григорьевича и завела у себя «салон». Но она его скорее раздражала. Никогда он не встречался с такой рассудочной, бессознательно себялюбивой женской натурой. Так по крайней мере казалось ему. По доброй воле он ни за что бы не взял ее в любовницы. В теле он считал ее гораздо рыхлее и болезненнее, скептически относился к ее бюсту, хотя и видел на вечерах, что плечи у нее красивы. Около нее он ни разу, даже оставаясь наедине, не испытал никакого приятного волнения, не полюбовался искренне ни туалетом ее, ни лбом, ни изящной линией головы. Полное равнодушие чувствовал он в те минуты, когда она не производила в нем надсады своим «подстроенным» разговором, худо скрытым тщеславием, умничаньем, сухой злоязычностью, которая в женщинах была ему противнее всего. В его глазах она говорила, думала, двигалась «на пружинах».
Но они скоро сошлись. Он заметил, что Нетова им интересуется. В разговорах с ним она брала менее уверенный тон, спрашивала его совета в разных вопросах такта, знания приличий, даже туалета, узнавала его литературные вкусы, любила обсуждать с ним роман или новую пьесу, игру актрисы или актера, громкую петербургскую новость, крупный процесс… С ней он держал себя почтительно, но без всякой поблажки разным ее «штучкам». Он ей на первых же порах сказал:
– Марья Орестовна, вы уж вашего супруга воспитывайте в византийских традициях, а меня оставьте. Перебирать это старье мы не будем. Для меня московские обыватели одинаковы. А что вы хорошо учились девочкой и с умными господами дворянами беседовали – это при вас останется.
Она немного подулась, но с тех пор и стала держать себя с ним на приятельской ноге.
От этого она не сделалась для него симпатичнее. Но он ездил к Нетовым часто, обедывал запросто, провожал ее в театр, в концерты. Его подзадоривало – кроме выполнения программы: расширять свои связи «в этих сферах» – какое-то «охотничье» чувство… Точно он ждал: до чего у него дойдет дело с этой «злючкой», на какую степень самообмана способна будет она в сношениях с ним, что наконец выйдет из их знакомства. Уважения, настоящего, честного, последовательного, у него вообще не было ни к кому из «обывателей», как он называл всех этих новых московских буржуа. Он не считал себя обязанным перед ними к совестливости человека, живущего в обществе равных себе людей. Он смотрел на себя как на «пионера», на одного из предприимчивых выходцев, отправляющихся в Калифорнию или на американский «Дальний Запад».
Марья Орестовна скоро и близко подошла к Палтусову с протянутой рукой.
Прикосновения этой руки он тоже не любил. Рука была высохшая, но влажная, более чем нужно, и на ее пожатие он отвечал всегда довольно сильно, но по привычке или чтобы заглушить брезгливое ощущение.
– Вас застала моя записка? Благодарю. Вы у нас останетесь обедать… да? Садитесь…
Палтусов видел, что тон ее был гораздо нервнее обыкновенного. Он тихо улыбался, идя за хозяйкой к низкому дивану около камина, скрытому наполовину развесистыми листьями пальмы.
– Был дома, – спокойно говорил он, – дела все покончил… останусь у вас обедать…
Он взглянул на ее платье и спросил:
– Сколько пуговок?
– Не знаю!
– Следовало бы сосчитать…
– Ах, Андрей Дмитриевич, полноте… вы мой юрисконсульт.
– Вот как?
– Да… сегодня я прошу вас настроить себя посерьезнее.
На диванчике могли усесться двое. Половина ее шлейфа покрывала его ноги.
В немногих словах, дельно и едко высказала Марья Орестовна свою «претензию». Она не скрывала постоянного пренебрежительного отношения к Евлампию Григорьевичу. Не желает она дольше работать над его производством в генералы со звездой. Она хочет жить для себя. Ее план – уехать за границу, основаться сначала там, а позднее – где ей угодно в России, на средства, которых она, при всем своем уме, не позаботилась получить от мужа заблаговременно из гордости.
Палтусов уже знал достаточно историю ее девичества и выхода замуж. Ему рассказывали, что отец Марьи Орестовны разорился незадолго до смерти. Женат он был на гувернантке, барышне дворянского рода, институтке, с музыкой и литературными наклонностями. Мать и поселила в дочери и сыне Коле убеждение в их дворянском происхождении, в том, что они «случайные» купеческие дети. Она же и озаботилась дать им тонкое воспитание. Евлампий Григорьевич явился якорем спасения от неминуемой нищеты. Без него и сын не кончил бы курса в университете.
Передавали Палтусову анекдоты о том, как Нетов влюбился, как невеста на всю Москву срамила его, издевалась над его безграмотством и простотой. Однако согласие дала без всякой оттяжки.
И вот утекло десять лет. Марья Орестовна задумала «освободить» себя от Евлампия Григорьевича, а своих денег у ней нет. Она получит то, что ей «следует». Муж уже извещен и должен распорядиться, почувствовать всю глубину ее деликатности. Но этого ей мало. Она хочет дать ему острастку, чтобы он знал наперед, что его ожидает.
Говоря это, Марья Орестовна начала тяжелее дышать. В ней было что-то нездоровое.
«Она кончит какой-нибудь болезнью крови», – подумал Палтусов.
– Да, – выговорила она в виде заключения, – я жить хочу, Андрей Дмитриевич… Силы мои я хочу тратить… на другие вещи…
– На что? – тихо спросил Палтусов.
– Ах, Боже мой! Что же вы меня совсем и за женщину не считаете?
– О! Женщина вы несомненная. Но будто вам нужно то, без чего ваша сестра существовать не может?
– Что же это, например?
– Например… любовное чувство.
Он дурачился с ней не без желания поиграть. Для него это не было опасно.
– Отчего же?
Глаза ее поглядели на Палтусова обидчиво.
– Для вас будет слишком уж накладно.
И он прибавил серьезным тоном:
– Право, Марья Орестовна, невыгодно… Живите в ум. А то проиграете.
– Мы это увидим позднее, – ответила Нетова с усмешкой. – Во всяком случае, вот как стоит дело.
– Дело, – повторил Палтусов ее выражение, – пока в ваших руках… Но не переступите за градус.
– Что вы хотите сказать?
– Ваша материальная самостоятельность стоит на первом плане. Преклоняюсь перед вашей деликатностью и понимаю ее вполне. Вы не хотели заикаться об этом перед мужем. Вы ждали.
– Даже и не ждала. Просто не думала. Вы, конечно, не поверите.
– Почему же?
– Потому что вы считаете меня эгоисткой, интриганкой… Но я горда прежде всего. Я стояла выше этого.
– Евлампий Григорьевич, – перебил ее Палтусов, – конечно, обеспечил уже вас… на случай смерти.
– Я и этого не знаю. И никогда не справлялась.
Палтусов посмотрел на нее вбок. Она не лгала.
– Сложная вы душа, – выговорил он, – а все-таки мой совет вам: обеспечить себя, но с мужем не разрывать.
– Носить цепи, продавать себя, быть в необходимости отвечать на его письма или рисковать, что он явится к светлому празднику ко мне в гости? Не хочу!
– Та, та, та! Вот женщины-то! Даже и умницы, как вы, хромают логикой.
– Знаю, знаю… Сейчас будет Пигасов из «Рудина» и его стеариновая свечка.
– Обойдемся и без Пигасова. Рассудите… Вы разводиться не желаете?
– Нет.
– Просто уезжаете за границу на неопределенное время? Прекрасно… Зачем человека, страстно в вас влюбленного, бить обухом по голове, объявлять ему. что он… для вас не существует? Не хотите его видеть всегда есть на это средства. Денежной зависимости и без того не будет… Сколько я вас понимаю, вы требуете обеспечения сразу.
– Да.
– Тем паче.
Она задумалась и через минуту сказала:
– Вы, быть может, правы.
Разговор наладился. Но ему захотелось продолжить «игру».
– Отчего же так это вдруг, Марья Орестовна? Это на вас не похоже.
Она начала говорить, как ей всегда была противна эта грязная, вонючая Москва, где нельзя дышать, где нет ни простора, ни воздуха, ни общества, ни тротуаров, ни искусства, ни умных людей, где не «стоит» что-нибудь заводить, к чему-нибудь стремиться, вести какую-нибудь борьбу.
И потом… эти пасквили.
Палтусов выслушал и поглядел на Марью Орестовну исподлобья.
– Ага! Неужели они дали толчок?
– И да, и нет, – ответила Нетова.
– Стоит!
– Очень стоит! – резко повторила Марья Орестовна. – С таким человеком, как Евлампий Григорьевич, я никогда не буду избавлена от подобных приятностей.
Ему были известны статейки московской газеты. Они пришлись кстати, доложили лишнюю щепоть.
С этой темы они перевели разговор на более приятные картины заграничной жизни.
– Что вы любите больше всего? Париж, Италию?
– Ничего особенно. Я глупо ездила… Всегда являлся Евлампий Григорьевич. Теперь я по-другому распоряжусь… и…
– Ах, знаете что, Марья Орестовна, – перебил Палтусов, – вам нигде не будет так хорошо, как здесь.
– Не может этого быть.
– Поверьте! Надо во что-нибудь вдаться, иначе вы умрете от пустоты.
– Найду дело!
– Такого, чтобы поглотило вас, – нет, не найдете! Вы здесь – центр.
– Чего это? – с гримасой спросила она.
– Своего мирка. И этот мирок создали вы… Куда вы ни бросите взгляд, все это дело ваших рук. Вы выбирали, вы приказывали, вы сортировали и обои, и мебель, и людей, и отношения к ним. Шутка!
– Для себя не жила! И все это мелко.
– Не стану спорить… А люди? Их надо найти!
– Меня не забудут и старые друзья… – вырвалось у нее…
«Поиграю немножко», – мелькнуло опять в голове Палтусова.
– Друзья-то не забудут. Впрочем, нетрудно и новых завести. Много по Европе бродит охочего народа.
– Что это вы, Андрей Дмитриевич, – недовольно заметила она. – Я с дрянью никогда не зналась. Вы бы лучше пообещали мне навестить меня.
– А вы когда сбираетесь?
– Скоро.
– В начале нашего сезона? Так-то вы заботитесь об интересах ваших друзей!
– Кого же?
– Да вот хоть бы меня.
– Вам от моего отъезда, я вижу, ни тепло ни холодно.
– Ошибаетесь! – горячо возразил он и только на этот раз искренне.
– Вряд ли.
– Ошибаетесь, говорю вам. Ваш дом был для меня самый, как бы это сказать… позволите… без сентиментальности?
– Говорите, пожалуйста.
– Самый выгодный.
– Вот как?
– Вы не обижайтесь… Самый выгодный. Здесь я встречал разный люд, нужный для меня. Ваш супруг без вас совсем будет не то, что он был при вас. Вы умели сделать приятными и вечер, и обед, – тут он уж начал привирать, – ваш дом избавлял от необходимости делать визиты, рыскать по городу, разузнавать.
– Вы говорите, точно тайный агент.
– Ха, ха, ха! Да, я отчасти такой именно агент. А недавно сделался и настоящим деловым агентом.
– Где, у кого?
– Оставим это в тайне. Вы видите, ваш отъезд мне невыгоден.
– А я сама?
Вопрос выговорен был гораздо искреннее, чем Палтусов ожидал. Он застал его врасплох.
– Вы?
– Да, я?
Ее карие глаза, прищурясь, глядели на него.
– И вы также.
– Выгодна?
– Очень.
Она отодвинулась.
– Андрей Дмитриевич… Зачем у вас этот тон?.. Я заслуживаю другого.
– Я только откровенен. И что же тут обидного для молодой женщины?
– Выгодно!
– Полноте, Марья Орестовна… Вы не сентиментальный человек.
– Вы не знаете, – живо перебила она, – какой я человек. До сих пор я не жила… Я уже говорила вам.
Он сумел остановить разговор на этом спуске. Дальше он не хотел раздражать ее – не стоило. Без всякой задней мысли спросил он ее:
– Кто же будет представлять здесь ваши интересы?
– Денежные?
– Да.
– Надо сначала обеспечить их, Андрей Дмитриевич.
– Это сделается. Только не натягивайте супружеской струны. Вы играли на Евлампии Григорьевиче, как на послушном инструменте, но вы мало наблюдали за ним.
– Мало!
– Недостаточно. С такими натурами нужна особая сноровка… В нем вообще что-то происходит с некоторого времени.
Она презрительно повела губами.
– Уверяю вас, я говорю совершенно серьезно.
– Пускай его проживает здесь, как знает… Вы спрашиваете, кто будет здесь представитель моих интересов? Вот случай чаще видеть вас.
– Меня? Выбираете меня своим chargé d'affaires? [43] Для того, чтобы супруг имел подозрения?..
– Мне все равно и теперь, а тогда и подавно.
Она встала и прошлась по комнате.
Раздался звон швейцара. Один удар – приезд самого Евлампия Григорьевича.
– Супруг и повелитель? – спросил Палтусов.
– Как это хорошо, что вы сегодня у нас обедаете, – с ударением выговорила Нетова.
Внизу, в сенях, Евлампий Григорьевич закричал на швейцара, зачем он не выбежал вынимать его из кареты.
Этот окрик изумил гусарского вахмистра. Никогда барин не делал ему и простых замечаний, а тут разгневался попусту.
– Осмелюсь доложить, – оправдывался он, – кареты я не расслыхал-с. Стены толстые, притом же окна замазаны.
– Нечего! – сердито обрезал его Нетов.
Сени и лестницу он оглядел с нахмуренными бровями, чего опять с ним никогда не было.
– Кто? – спросил он швейцара. – Кто гость?
– Господин Палтусов сидят у Марьи Орестовны.
Нетов начал подниматься медленно, нетвердой походкой. Его испугало и раздосадовало то, что час перед тем с ним вдруг ни с того ни с сего сделался обморок. Теперь он знает с чего – разговор с Марьей Орестовной. Но для его «звания» совсем неуместно падать в обморок. И ничего он там не слыхал в заседании комитета, где он почетный председатель, все путал, забывал, как зовут членов. Два раза он так подписал свое имя под исходящими бумагами, что делопроизводитель должен был показать ему. На одной стояло вместо «коммерции советник» – «коммерции сотник», а на другой имя Евлампий написано было без средних букв. Ему стало обидно… Неужели же он так уж и не может стряхнуть с себя гнета своей супруги?.. Ну, скучно ей, проедется… Как же ей не любить его?.. Только не желает показать этого… Нельзя не любить…
Прежде Евлампий Григорьевич не замечал тяжести в ногах, когда поднимался по лестнице. А тут на верхней площадке должен был отдышаться, и его опять шатнуло в сторону.
Подбежал тот же лакей, что подал ему стакан воды. Нетов поглядел на него, и ему показалось, что глаза лакея смеются над ним! А кто он? Хозяин! Барин! Почетное лицо!.. И не то что Краснопёрый или Лещов, а «хам» смеет над ним подсмеиваться!..
– Что ты ухмыляешься? – глухо спросил он ливрейного официанта.
Официант даже не понял сразу вопроса.
Нетов повторил.
– Никак нет-с, – ответил официант.
– То-то! Не сметь! – крикнул он и пошел в кабинет.
Раздражало его и то, что Викентий не встретил его на лестнице. Пришлось звонить. А Викентий ожидал его двадцатью минутами позднее. И когда он заметил камердинеру с горечью:
– Кажется, не много у вас дела, – то ему опять показалось, что Викентий ухмыльнулся.
Щеки Евлампия Григорьевича зарделись. Он сдержал себя и только крикнул:
– Сюртук подай! – голосом, который ему самому показался страшным.
И борода не повиновалась щетке. Он ее приглаживал перед зеркалом и так и эдак, но она все торчала – не выходило никакого вида. Сюртук сидит скверно… После обеда надо опять надевать фрак – ехать в другое заседание. Тяжко, зато почет. Он должен теперь сам об себе думать… Жена уедет за границу… на всю зиму… Успеет ли он урваться хоть на две недели? Да Марья Орестовна и не желает…
В зале, разноцветной мраморной палате с нишами, в два света, с арками и украшениями в венецианском стиле, Евлампий Григорьевич вдруг остановился. Он совсем ведь забыл, что ему сказала Марья Орестовна насчет ее денежных средств. Как же это могло случиться? Вылетело из головы! Надо же сделать смету… Какой капитал и в каких бумагах?
Нетов круто повернулся и пошел назад в кабинет. Без счетов и записной книжки он ничего сообразить не может. К обеду еще успеет… Да и об чем ему говорить с этим Палтусовым?.. Зачастил что-то. Не с ним ли желает Марья Орестовна за границу отправиться?
Вопрос остался без ответа. Мысль Евлампия Григорьевича перескочила опять к счетам и записной книжке. Торопливо присел он к письменному столу; с большим трудом окинул он размеры своих ценностей… что-то такое забыл и долго не мог вспомнить, что именно.
Обед подали в половине шестого. Столовая расписана фресками, вделанными в деревянную светло-дубовую резьбу. Есть тут целые виды Москвы и Троицы, занимающие полстены, и поуже – бытовые картины из древней городской жизни. Вот московский боярин угощает заезжего иностранца. Гость посоловел от медов и мальвазии. Сдобная рослая жена выходит из терема, с опущенными ресницами, вся разукрашена в оксамит и жемчуга, и несет на блюде прощальный кубок-посошок. Хозяин с красной раздутой рожей хохочет над «немцем» и упрашивает его «откушать». Резной дубовый потолок спускается низкими карнизами над этой характерной комнатой. Он изукрашен изразцами так же, как и стены. Затейливая изразцовая печь занимает одну из узких поперечных стен. Она вся расписана и смотрит издали громадным глиняным сосудом. Стол с четырьмя приборами пропадает в этой хоромине. Он освещен большой жирандолью в двенадцать свечей. На стене зажжены две лампы-люстры под стиль жирандоли и отделке стен. Открытый поставец с мраморной доской заставлен закуской. Графинчики, бутылки и кувшины водок и бальзамов пестреют позади фарфоровых цветных тарелок. Посредине приподнимается граненая ваза с свежей икрой. Точно будут закусывать человек двадцать. У противоположной стены, между двумя фресками, массивный буфет – делан на заказ в Нюренберге, весь покрыт скульптурной и резной работой. Он имеет вид церковного органа. Вместо металлических труб блестит серебряная и позолоченная посуда. Майолик по стенам не видно: ни блюд, ни кружек. Архитектор не допускал этого.
Палтусов ввел Марью Орестовну из коридора-галереи через вторую гостиную. Больше гостей не было. Они подошли к закуске. В отдалении стояли два лакея во фраках, а у столика с тарелками-дворецкий.
– Докладывали Евлампию Григорьевичу? – спросила Марья Орестовна у лакея.
– Докладывали-с.
– Кушайте, – обратилась она к гостю и указала на икру.
В этот день Палтусов проголодался. Икра так и таяла у него на языке. Доносился и аромат свежего балыка и какой-то заливной рыбы. Смакуя закуски, он оглянул залу, в голове его раздалось восклицание: «Как живут, подлецы!»
Это он говорил себе каждый раз, как обедал у Нетовых. Их столовая и весь их дом и дали ему готовый материал для мечтаний о его будущих «русских» хоромах. До славянщины ему мало дела, хоть он и побывал в Сербии и Болгарии волонтером, квасу и тулупа тоже не любил, но палаты его будут в «стиле», вроде дома и столовой Нетовых. В Москве так нужно.
Неслышно очутился около него хозяин.
– А! Евлампий Григорьевич! – вскричал он. – Как вы подкрались…
– Тихонько-с, – ответил Нетов с кислой улыбкой, давно надоевшей Палтусову. – Так лучше-с…
И он засмеялся отрывистым смехом.
Палтусов не считал его глупым человеком. Нетов по-своему интересовал его. Этот смех показался ему почему-то глупее Евлампия Григорьевича. Он пристально поглядел ему в лицо – и остановился на глазах… Ему сдавалось, что один зрачок Нетова как будто гораздо меньше другого. Что за странность?..
– Где изволили побывать? – спросил он. – Все заседаете?
– Заседаем-с, заседаем, – подхватил Нетов развязнее и молодцеватее обыкновенного.
«Бодрится, – подумал Палтусов, – после жениной трепки».
Марья Орестовна садилась за стол и тихо сказала:
– Милости прошу.
– Не угодно ли-с по другой, – пригласил Палтусова хозяин и налил ему алашу.
Они выпили, забили себе рот маринованным лобстером и сели по обе стороны хозяйки. Четвертый прибор так и остался незанятым. Прислуга разнесла тарелки супа и пирожки. Дворецкий приблизился с бутылкой мадеры. Первые три минуты все молчали.
Такой обед втроем выпал на долю Палтусова в первый раз. Марья Орестовна не могла или не хотела настроиться помягче. Она плохо слушалась советов своего приятеля. На мужа она совсем не смотрела. Нетов заметно волновался, заводил разговор, но не умел его поддержать. Его рассеянность вызывала в Марье Орестовне презрительное подергивание плеч.
«Покорно спасибо, – сказал про себя Палтусов после рыбы, – в другой раз вы меня на такой обед не заманите».
Но к концу обеда он начал внимательнее наблюдать эту чету и беседовать сам с собою. Она была в сущности занимательна… Что-то такое он чуял в них, на чем до сих пор. не останавливался. Мужа он «допускал»… Смеяться над ним ему было бы противно. Он замечал в себе наклонность к великодушным чувствам. Да и она ведь жалка. У него по крайней мере есть страсть: в рабстве у жены, любит ее, преклоняется, но страдает. Недаром у него такие странные зрачки. А эта купеческая Рекамье? Что в ней говорит? Жила, жила, тянулась, дрессировала мужа, точно пуделя какого-то, и вдруг – все к черту!.. И тут не ладно… в голове не ладно.