В эти несколько дней, что Володя провел в Батавии, им было осмотрено с доктором все, что стоило осмотреть.
Они были в музее, где собрано все достопримечательное с островов Зондского архипелага в историческом, бытовом и культурном отношении: тут и оружия в богатой оправе, и одежда древних царей, и разные древности, и материи, и земледельческие орудия, и модели жилищ и старинных храмов, – словом, целая наглядная энциклопедия, дающая понятие о прошлом и настоящем Борнео, Суматры и Явы.
Ездили наши путешественники и в Бютензорг – роскошную резиденцию генерал-губернатора, чтобы побывать в знаменитом ботаническом саду, считающемся по богатству в нем экземпляров тропических растений и по группировке их первым в мире. Это что-то волшебное этот гигантский сад со всевозможными видами могучей растительности, с гигантскими баобабами, пальмами, тамариндами, с хинными и кофейными плантациями, с бесчисленными цветниками, с чудными коллекциями орхидей и Victoria regia, которые тут растут в воде во множестве. Глаз просто утомлялся от разнообразия красоты, от этой роскоши листвы и цветов, от этой высоты деревьев, от их громадных стволов, и Володя, обращаясь за разъяснениями к доктору, только жалел, что сам ничего не смыслит в ботанике.
На возвратном пути в Батавию они заехали в одну малайскую деревню, спрятавшуюся в ограде кактусов, бананника и манговых деревьев. Рисовые мокрые поля с маленькой светлой зеленью тянулись на большое пространство за оградой. Построенные из бамбука и скрепленные известью хижины имели далеко не привлекательный вид. В маленьком домике, куда ввел наших путешественников возница, было довольно опрятно. Почти голые хозяева встретили гостей любезно и принесли плодов.
Из этих мимолетных наблюдений, конечно, нельзя было вывести каких-либо заключений, но Володя еще раньше из книг узнал, что малайцы, особенно сельские жители, народ тихий, смирный, вежливый и трудолюбивый, возделывающий свою землю, имея при себе верного помощника – буйвола. Главная пища малайца – рис с зеленью и копченой рыбой, которую он ловит в реках. Мяса он почти не ест и только в редких, исключительных случаях позволяет себе полакомиться «буйволятиной». Короткий визит подтвердил наблюдения знающих людей и заставил Володю всю остальную дорогу философствовать на тему о бессовестной эксплуатации горсточкой людей двадцатимиллионного населения…
Пора, однако, и на корвет. Пять дней отпуска кончились, и на следующее раннее утро, после возвращения из Бютензорга, доктор и Ашанин, заплатив изрядную сумму по счету в гостинице, уехали из Батавии. Они побродили по нижнему городу, побывали в китайских лавках и, наконец, подъехали к пристани. Лодочники-малайцы наперерыв предлагали свои услуги.
Ходкая лодка под парусом часа через полтора доставила их на «Коршун».
На корвете во время отсутствия Володи были почти окончены все работы по исправлению повреждений, сделанных свирепым ураганом. Проломленные борты заменены новыми; купленный в Батавии катер, выкрашенный в белую краску, с голубой каемкой, висел на боканцах взамен смытого волной; новая грот-мачта, почти «вооруженная», то есть с вантами, снастями, стеньгами, марсом и реями, стояла на своем месте. «Коршун» снова имел свой прежний внушительный и красивый вид, и старший офицер, хлопотавший все эти дни на корвете, любовным взором своих маленьких черных глазок ласкал почти готовую грот-мачту, с довольным видом пощипывая свои длинные, густые черные бакенбарды… Еще день-другой, и все будет окончено. Можно и ему будет съездить на берег и отдохнуть. И то давно пора!
Наконец, все готово. Уголь нагружен малайскими рабочими, которым, казалось, было нипочем таскать на палящем зное корзины, полные угля, с большой шаланды (барка), стоящей у борта корвета, на палубу и укладывать его в угольные ящики.
– Небось, привык к пеклу-то! – дивились матросы.
Пополнены были запасы провизии, и водяные цистерны налиты водой, и масса разных фруктов – ананасов, бананов и мангустанов – лежит наверху в корзинах… Скоро «Коршун» уйдет из Батавии.
Матросы еще не съезжали на берег. Только «шлюпочные» (гребцы на шлюпках), отвозившие офицеров, да баталер и буфетчик, ездившие за провизией, рассказывали товарищам и о красоте малаек, и о крепости арака в многочисленных кабачках у пристани, и о дешевизне фруктов. Впрочем, фрукты уже матросы пробовали, покупая их у приезжавших торговцев. Сперва ананасы не понравились, когда матросики принялись было их есть с кожей, нечищеными, и покололи губы; однако вскоре, когда недоразумения были отстранены, то есть кожа снята, они вошли во вкус и лакомились вволю чудными сочными и крупными батавскими ананасами, которые продавались очень дешево.
И вот в одно утро боцман Федотов, получив приказание с вахты, просвистал в дудку и весело гаркнул в люк жилой палубы:
– Первая вахта на берег! Живо собирайся, ребята!
И вслед затем сам спустился вниз и побежал в свою каютку принарядиться для съезда на берег.
Веселые и довольные матросы первой вахты мылись, брились и стригли друг друга, доставали из своих сундучков завернутый в тряпичку доллар-другой, вынимали новое платье и переодевались в чистые белые матросские рубахи с откидными воротниками, открывающими загорелые, бронзовые шеи, в белые штаны, опоясывая их ременными поясами, с которых на ремешках висели матросские ножи, запрятанные в карманы, и обували новые сапоги, сшитые из отпущенного им русского товара. Некоторые – люди хозяйственные, не пропивавшие жалованья и «заслуги»[81] на берегу, – надевали собственные щегольские рубахи с передом из голландского полотна, купленные в Копенгагене и Бресте, и, несмотря на жару, повязывали шею шелковыми, тоже собственными, платками, пропуская концы их в медные или бронзовые кольца.
В палубе шел веселый говор, раздавался смех… Соглашались, кто с кем будет на берегу гулять, кто пойдет сперва в лавки, а кто прямо пробовать, какой на «скус» арак.
– Вали, ребята, наверх… Становись во фронт…
Все выходили на палубу и становились во фронт расфранченные, с веселыми лицами. Еще бы! Почти два месяца не видали берега! Всем хочется погулять, посмотреть на зелень, повидать чужой город и… выпить вволю.
Особенно щеголяли своим франтовством так называемые на военных судах «чиновники». Этой, несколько презрительной в глазах матросов, кличкой зовут всех нестроевых нижних чинов, исполняющих обязанности, не относящиеся непосредственно к тяжелому матросскому делу, а именно: фельдшера, артиллерийского унтер-офицера, подшкипера, баталера и писаря. Эти «чиновники» составляют, так сказать, «аристократию» бака, держатся особняком, гнушаясь водить компанию с матросами. В свою очередь и матросы относятся к ним не особенно дружелюбно, считая их лодырями, которым только и дела, что спать да «жрать», отращивая брюхо.
Не лишен был некоторого великолепия и боцман Федотов. Он вышел наверх тщательно вымытый, подстриженный и несколько торжественный в своей собственной рубахе с голландским передом, повязанной у шеи черным шелковым платком, в необыкновенно скрипучих сапогах и в новой фуражке, надетой на затылок. В своей жилистой руке, пропитанной настолько смолой, что никакое на свете мыло не могло смыть этой черноты, боцман держал развернутый клетчатый носовой платок, впрочем более для вида (нельзя же: боцман), так Захарыч никогда им не пользовался и сморкался, несмотря на платок, при помощи двух своих корявых пальцев.
Захарыч предвкушал удовольствие «треснуть» на берегу, но удовольствие это несколько омрачалось боязнью напиться, как он выражался «вовсю», то есть до полного бесчувствия (как он напивался, бывало, в прежнее время), так как командир «Коршуна» терпеть не мог, когда матросы возвращались с берега в виде мертвых тел, которые надо было поднимать на веревке со шлюпки. И старший офицер, покровительствующий Захарычу, как лихому и знающему боцману, не раз предупреждал его, чтобы он не «осрамился» перед капитаном, и Захарыч выдерживал характер. Хотя он обыкновенно и возвращался с берега сильно пьяный, иногда и с подбитым глазом после драки с кем-нибудь из иностранных матросов (Захарыч был во хмелю задорен и необыкновенно щекотлив в охранении национального достоинства) и обязательно без носового платка, тем не менее всегда на своих ногах и даже способный отрапортовать: «Честь имею явиться!»
– Первая вахта во фронт!
Отправляющиеся на берег матросы выстроились. Вышел капитан и, ставши перед фронтом, произнес маленькое напутствие. Он объяснил, как вредно в жарком климате напиваться без меры и как легко от этого серьезно заболеть и даже умереть, и просил матросов быть воздержаннее.
– Смотрите же, ребята, помните, о чем я вас прошу!
– Будем помнить, вашескобродие! – отвечали матросы.
– Дайте мне слово, что вы будете смотреть друг за другом и что никто из вас не вернется на корвет в свинском бесчувственном виде. Это недостойно порядочного матроса. Обещаете своему командиру?
– Обещаем, вашескобродие.
– Я вам верю, братцы. Ну, с богом, отправляйтесь погулять! Андрей Николаевич, прикажите сажать людей на баркас, – обратился капитан к старшему офицеру.
Скоро баркас и катер, полные матросов, отвалили от борта. С командой отправились офицер и гардемарин.
К вечеру шлюпки вернулись с берега с гулявшими матросиками. Многие были сильно выпивши и почти все навеселе, но ни одного не пришлось поднимать на горденеке.
– Соблюли себя, значит, как следует, милый баринок, – говорил значительно подвыпивший Михаила Бастрюков, обращаясь к Ашанину. – Нельзя, «голубь» просил… Небось, помнил всякий и пил с рассудком… Даже и Захарыч может лыко вязать… То-то оно и есть, Владимир Миколаич, добрым словом всего достигнешь… А ежели, примерно сказать, страхом… все бы перепились, как последние свиньи… Но только, я вам доложу, эта самая арака ничего не стоит против нашей водки…
– А город понравился?
– Непутевый город… дикий быдто какой-то… И все черномазые, барин… арапы как есть… И жалко глядеть на них…
– Отчего жалко?
– Тоже и у их беднота… по всему видно… Терплят… И везде, видно, который ежели простой народ, то терплит… Во всех царствах одно им положение! – философически прибавил Бастрюков. – Разве вот что англичане да французы быдто с форцом… Там и простой народ, а с понятием… И с большим по-ня-ти-ем! Как вы полагаете?.. Небось не то что мы, чумазые…
На другое утро командир благодарил матросов и велел отпустить на берег вторую вахту. И ей он сказал то же напутствие и взял то же обещание. С рассветом следующего дня предположено было сняться с якоря.
Вторая вахта сплоховала. В числе гулявших матросов четверо возвратились мертвецки пьяными. Их подняли из баркаса на горденях.
– Осрамили вовсе себя, – говорил в тот же вечер на баке Бастрюков. – Свиньями оказались перед «голубем». Что-то он с ними сделает?
– А прикажет всыпать, вот что сделает! – заметил кто-то.
– Ни в жисть!.. Голубь драть не станет! – уверенно возразил Бастрюков.
– Во всяком случае накажет…
– Наказать их следует, это положим, – согласился Бастрюков, – но какое он наказание придумает?.. Разве в трюм посадит…
Вопрос о том, что будет с четырьмя матросами, не сдержавшими обещания, сильно занимал команду. Интересовало это и офицеров, и особенно Ашанина.
В самом деле, как поступит в данном случае Василий Федорович?..
Некоторые офицеры, так называемые «дантисты», далеко не разделявшие гуманных взглядов своего командира, втайне негодовавшие, что он запретил бить матросов, и, случалось, все-таки бившие их тайком, когда капитана не было наверху, – эти господа находили, что капитану ничего не остается сделать, как приказать высечь этих четырех пьяниц для примера прочим. И они уже злорадствовали, что «филантропу» – так называли в насмешку Василия Федоровича господа «дантисты» – придется впасть в противоречие со своими взглядами на телесное наказание.
Но, разумеется, этого не случилось, и капитан придумал провинившимся такую кару, которая повергла решительно всех на корвете в изумление – до того она была оригинальна и не соответствовала тем обычным наказаниям, которые в те времена практиковались во флоте.
Корвет уже был на ходу, когда после подъема флага велено было поставить команду во фронт. Когда команда выстроилась, капитан, поздоровавшись с людьми, проговорил:
– Ребята! все вы исполнили обещание, данное вами своему командиру, и только четверо из вас не сдержали слова и вернулись вчера с берега мертвецки пьяными… Выходи вперед, пьяницы!
Четверо матросов, среди которых был и марсовой Ковшиков, вышли, несколько смущенные, вперед.
– Вам так нравится водка, что вы не сдержали своего слова?.. Эй, баталер!
Баталер вышел вперед.
– Вынеси сюда водку и поставь перед этими пьяницами… Пусть опять напьются, если у них совести нет!
И, обращаясь к старшему офицеру, прибавил:
– Андрей Николаевич! прикажите сделать загородку и велите посадить туда этих пьяниц!
– Слушаю-с! – отвечал старший офицер, не показывая вида, как удивляет его такое странное наказание.
– Пусть сидят там перед водкой… Пусть налижутся, как свиньи, если водка им дороже чести. По крайней мере, я буду тогда знать, что они не достойны моего доверия!
С этими словами капитан ушел. Команда разошлась, недоумевающая и пораженная.
Через пять минут четыре матроса уже сидели в от гороженном пространстве на палубе, около бака, и перед ними стояла ендова водки и чарка. Матросы любопытно посматривали, что будет дальше. Некоторые выражали завистливые чувства и говорили:
– Вот-то наказание… Пей до отвалу!
– Малина, одно слово!
– Эх вы… бесстыжие люди!.. чего здря языком мелете! – промолвил Бастрюков, тоже несколько сбитый с толка придуманным наказанием. – Надобно вовсе совесть потерять, чтобы прикоснуться теперь к водке.
– Уж оченно лестно, Михаила Иваныч! – смеялись матросы.
Посмеивались, и не без злорадства, и некоторые офицеры над этой выдумкой «филантропа» и полагали, что он совсем провалится с нею: все четверо матросов перепьются – вот и все. Слишком уж капитан надеется на свою психологию… Какая там к черту психология с матросами! – перепьются и будут благодарны капитану за наказание. То-то будет скандал!
Особенно злорадствовал ревизор, лейтенант Степан Васильевич Первушин, любивший-таки, как он выражался, «смазать» матросскую «рожу» и уверявший, что матрос за это нисколько не обижается и, напротив, даже доволен. Злорадствовал и Захар Петрович, пожилой невзрачный артиллерийский офицер, выслужившийся из кантонистов и решительно не понимавший службы без порки и без «чистки зубов»; уж он получил серьезное предостережение от капитана, что его спишут с корвета, если он будет бить матросов, и потому Захар Петрович не особенно был расположен к командиру. Он то и дело выходил на палубу, ожидая, что наказанные перепьются, и весело потирал руки и хихикал, щуря свои большие рачьи глаза.
– Ну, что, не перепились еще, Захар Петрович? – встретил его вопросом ревизор, когда артиллерист возвращался в кают-компанию.
– Нет еще… Пока, можно сказать, ошалели от неожиданного счастия… Как это ошалевание пройдет, небось натрескаются…
В кают-компании составлялись даже пари. Молодежь – мичмана утверждали, что разве один Ковшиков напьется, но что другие не дотронутся до вина, а ревизор и Захар Петрович утверждали, что все напьются.
Капитан в это время ходил по мостику.
Ашанин, стоявший штурманскую вахту и бывший тут же на мостике, у компаса, заметил, что Василий Федорович несколько взволнован и беспокойно посматривает на наказанных матросов. И Ашанин, сам встревоженный, полный горячего сочувствия к своему капитану, понял, что он должен был испытать в эти минуты: а что, если в самом деле матросы перепьются, и придуманное им наказание окажется смешным?
– Господин Ашанин! Подите взглянуть, пьет ли кто-нибудь из наказанных, – сказал капитан.
– Есть! – ответил Володя и пошел на бак.
Все четверо матросов были видимо сконфужены неожиданным положением, в котором они очутились. Никто из них не дотрагивался до чарки.
Серьезное лицо капитана озарилось выражением радости и удовлетворения, когда Ашанин доложил ему о смущении наказанных.
– Я так и думал, – весело промолвил капитан. – Только на Ковшикова не надеялся, думал, что он станет пить.
И, помолчав, прибавил:
– А еще у нас во флоте до сих пор убеждены, что без варварства нельзя с матросами. Вы видите, Ашанин, какое это заблуждение. Вы видите по нашей команде, как мало нужно, чтобы заслужить расположение матросов… Самая простая гуманность с людьми – и они отплатят сторицей… А это многие не в состоянии понять и обращаются с матросами жестоко, вместо того, чтобы любить и жалеть их… И знаете ли что, Ашанин? Я почти уверен, что эти четверо матросов никогда больше не вернутся с берега мертвецки пьяными… Наказание, которое я придумал, действительнее всяких линьков… Им стыдно…
Нечего говорить, с каким восторженным сочувствием слушал Володя капитана.
Испытание длилось около двух часов.
К изумлению ревизора, артиллерийского офицера и нескольких матросов, расчет капитана на стыд наказанных оправдался: ни один не прикоснулся в водке; все они чувствовали какую-то неловкость и подавленность и были очень рады, когда им приказали выйти из загородки и когда убрали водку.
– Будь это с другим капитаном, я, братцы, чарок десять выдул бы, – хвалился Ковшиков потом на баке. – Небось не смотрел бы этому винцу в глаза. А главная причина – не хотел огорчать нашего голубя… Уж очень он добер до нашего брата… И ведь пришло же в голову чем пронять!.. Поди ж ты… Я, братцы, полагал, что по крайней мере в карцырь посадит на хлеб, на воду да прикажет не берег не пускать, а он что выдумал?!. Первый раз, братцы, такое наказание вижу!
– Чудное! – заметил кто-то.
– И вовсе чудное!.. Другой кто, прямо сказать, приказал бы отполировать линьками спину, как следует, по форме, а наш-то: «Не вгодно ли? Жри, братец ты мой, сколько пожелаешь этой самой водки!» – проговорил с видом недоумения один пожилой матрос.
– Знает, чем совесть зазрить! – вставил наставительно старый плотник Федосей Митрич. – Бог ему внушил.
– То-то и оно-то! Добром ежели, так самого бесстыжего человека стыду выучишь! – с веселой ласковой улыбкой промолвил Бастрюков.
И, обращаясь к Ковшикову, прибавил:
– А уж ты, Ковшик, милый человек, смотри, больше не срамись… Пей с рассудком, в препорцию…
– Я завсегда могу с рассудком, – обидчиво ответил Ковшиков.
– Однако… вчерась… привезли тебя, голубчика, вовсе вроде быдто упокойничка.
– Главная причина, братцы, что я после этой араки связался с гличанами джин дуть… Вперебой, значит, кто кого осилит… Не хотел перед ними русского звания посрамить… Ну, и оказало… с ног и сшибло… А если бы я одну араку или один джин пил, небось… ног бы не решился… как есть в своем виде явился бы на конверт… Я, братцы, здоров пить…
И Ковшиков, желая хвастнуть, стал врать немилосердным образом о том, как он однажды выпил полведра – и хоть бы что…
– Ну, господа, две бутылки шампанского за вами. Велите буфетчику к обеду подать! – воскликнул веселый и жизнерадостный мичман Лопатин, влетая в кают-компанию. – Ваши приятные надежды на свинство матросов не оправдались, Степан Васильевич и Захар Петрович!
И ревизор и артиллерист были несколько сконфужены. Зато молодежь торжествовала и, к неудовольствию обоих дантистов, нарочно особенно сильно хвалила командира и его отношение к матросам.
А в гардемаринской каюте Ашанин сцепился с долговязым и худым, как щепка, гардемарином Кошкиным, который – о, ужас! – находил, что капитан слишком «гуманничает», и, несмотря на общие протесты, мужественно заявил, что когда он, Кошкин, будет командиром, то… сделайте одолжение, он разных этих поблажек давать не будет… Он будет действовать по закону… Ни шага от закона… «Закон, а я его исполнитель… и ничего более». И в доказательство этого Кошкин усиленно бил себя в грудь.
В свою очередь и Ашанин не без азарта размахивал руками, доказывая, что не всегда можно применять законы, если они очень суровы, и что совесть командира должна сообразоваться с обстоятельствами.
Хотя все и обозвали Кошкина «ретроградом», которому место не в русском флоте, а где-нибудь в турецкой или персидской армии, тем не менее он ожесточенно отстаивал занятое им положение «блюстителя закона» и ничего более. Оба спорщика были похожи на расходившихся петухов. Оба уже угостили друг друга язвительными эпитетами, и спор грозил перейти в ссору, когда черный, как жук, Иволгин, с маленькими на смешливыми глазами на подвижном нервном лице, проговорил:
– Да, бросьте, Ашанин, спорить… Кошкина не переспоришь… А главное – никогда ему и не придется применять суровых законов.
– Это почему? – обратился к Иволгину Кошкин.
– А потому, что тебя за твое бурбонство еще в лейтенантском чине выгонят в отставку… будь спокоен.
– Посмотрим!
– Увидишь!.. К тому времени и законы переменятся и таких ретроградов, как ты, будут выгонять со службы… Лучше, брат, теперь же переходи на службу к турецкому султану… Там тебе будет ход!.. Командуй башибузуками!
Это предложение, сделанное Иволгиным самым серьезным тоном, было столь неожиданно-комично, что вызвало не только общий смех, но заставило улыбнуться и самого Кошкина.
– Сам поступай к турецкому султану, – огрызнулся он.
– А ты разве не желаешь?
– Не желаю.
– Решительно?
– Да убирайся ты к черту с твоим турецким султаном! Турок я, что ли?..
– У тебя самые турецкие понятия…
– И врешь! Ты, значит, не понимаешь, что я говорю… Я говорю, что буду строгим блюстителем закона во всей его полноте, а ты посылаешь меня в самую беззаконную страну… Это вовсе не остроумно… просто даже глупо…
– Не лучше ли, господа, прекратить споры, пока Кошкин не перешел на турецкую службу, и садиться обедать? Эй, Ворсунька! Подавай, братец! Да скажи коку, чтобы окурков в супе не было! – смеясь проговорил толстенький, кругленький и румяный, рыжеволосый гардемарин Быков.
Не особенно экспансивный, ленивый и мешковатый, он довольно равнодушно относился к спору и, покуривая папироску, мечтал об обеде, а не о том, каковы во флоте законы. Бог с ними, с законами!..
– Ну, господа, садитесь… Кошкин, довольно спорить… ей-богу, надоело слушать!..
– А ты не слушай.
– И хотел бы, да не могу… Ты так орешь, что тебя в Батавии, я думаю, слышно…
Появление Ворсуньки с миской и другого вестового с блюдом пирожков несколько умиротворило спорщиков, и все проголодавшиеся молодые люди с волчьим аппетитом принялись за щи и пирожки и потом оказали честь и жаркому, и пирожному, и чудным батавским ананасам и мангустанам.