– Лейтенант Первушин подал на вас рапорт капитану. Что там у вас вышло?
Ашанин рассказал, как было дело и из-за чего все вышло. Старший офицер внимательно выслушал Володю и заметил:
– Положим, ревизор был неправ, но все-таки вы не должны были так резко говорить с ним, хотя бы и на берегу… Худой мир лучше доброй ссоры, а теперь вот и открытая ссора… и этот рапорт… Признаюсь, это очень неприятно…
– Но я был вызван на ссору, Андрей Николаич. Лейтенант Первушин не в первый раз делает мне неприятности…
– Знаю-с… Он вас не любит… А все-таки… надо, знаете ли, на судне избегать ссор… На берегу поссорились – и разошлись, а здесь никуда не уйдешь друг от друга, и потому следует жить по возможности мирно… Я вам об этом говорил – помните? – еще когда вы поступили на корвет.
– Я помню это, Андрей Николаевич, и никогда ни с кем не затевал ссоры.
– А вот теперь ссора вышла… И этот рапорт! – поморщился Андрей Николаевич, взглядывая на лежавший у него на столике сложенный лист белой бумаги. – Я должен его представить командиру… Знаете ли что, Ашанин?
– Что, Андрей Николаевич?
– Не лучше ли вам извиниться перед Первушиным, а? А я бы уговорил и его извиниться. Тогда бы и рапорт он взял назад… Я вас прошу об этом… Я понимаю, что вам неприятно извиняться первому, тем более что виноват во всем Первушин, но пожертвуйте самолюбием ради мира в кают-компании… А я даю вам слово, что Первушин больше не позволит себе неприличных выходок… Я с ним серьезно поговорю… Сделайте это для меня, как старшего вашего товарища… И, наконец, к чему беспокоить капитана дрязгами? У него и без дрязг дела довольно.
Андрей Николаевич был, видимо, огорчен этой историей. Он боялся всяких «историй» в кают-компании и умел вовремя прекращать их своим вмешательством, причем влиял своим нравственным авторитетом честного и доброго человека, которого уважали в кают-компании. До сих пор все шло хорошо… и вдруг ссора.
И Андрей Николаевич так убедительно и так мягко просил, что Володя, наконец, уступил и проговорил:
– Извольте, Андрей Николаевич. Ради вас я готов первый извиниться…
– Вот спасибо, голубчик! Вот это по-товарищески!
И, просиявший, он крепко пожал руку Ашанина.
– Но только я извинюсь, так сказать, формально, а в сущности я все-таки не могу уважать Первушина…
– Это ваше дело. Быть может, многие его не уважают… Но только не следует показывать этого… Бог с ним. Он, вероятно, и сам понимает, что не ко двору у нас, и, может быть, уйдет… А пока не надо ссор… не надо…
Через полчаса после того, как Андрей Николаевич поговорил наедине и с Первушиным, Володя извинился перед ревизором и тот перед Ашаниным. Они пожали друг другу руки, хотя оба в душе остались непримиренными. Но зато Андрей Николаевич сиял и, вернувшись в свою каюту, изорвал на мелкие кусочки рапорт и бросил их в иллюминатор.
С этого дня Володя стал пользоваться особенным расположением Андрея Николаевича.
Двойка уже с четверть часа как дожидалась у борта, и доктор с Володей, наконец, уехали на берег.
Небольшая двуместная коляска, заказанная еще накануне в гостинице, запряженная парой небольших, крепких лошадок, дожидалась у пристани.
К некоторому изумлению доктора и Ашанина, на козлах сидел весьма приличный господин пожилых лет – по наружности англичанин или американец – в цилиндре на голове и с сигарою в зубах.
– Странный кучер! – проговорил Ашанин.
И, сомневаясь, за ними ли приехал экипаж, он по-английски спросил:
– Вы за нами приехали?
– Да, за двумя русскими офицерами, если только вы, господа, заказывали экипаж, – проговорил кучер, слегка кивнув головой.
В эту минуту к коляске подошел какой-то господин, по-видимому капитан купеческого судна, и, протягивая руку кучеру, проговорил:
– Доброго утра, капитан. Как дела?
– Доброго утра. Ничего себе…
Когда седоки хотели было садиться, этот кучер, которого называли капитаном, сказал:
– Извините, господа… Я не люблю недоразумений. Условия вам известны?
– Нет, – отвечал доктор.
– Экий дурак этот Лагранж. Так и видно, что француз! – засмеялся кучер и спросил: – Вы ведь берете экипаж на целый день?
– Да.
– Так, приблизительно, часов до семи вечера? Позже – темно ездить, особенно за городом.
– Пожалуй, до семи часов.
– Так я беру за это десять долларов. Согласны?
– С большим удовольствием.
– Ну, значит, дело в порядке. Садитесь, и куда прикажете вас везти: прямо за город, в ущелье или сперва хотите покататься по городу?..
– Прежде по городу.
Кучер тронул вожжами, и коляска покатилась по усыпанной песком шоссированной набережной, на которой были красивые европейские дома, окруженные садами, несколько магазинов, отелей и церковь и здание парламента[100].
– Это лучшая часть города, – говорил кучер, указывая бичом на дома, – здесь живут консулы и более или менее богатые европейцы. Впрочем, и канаки нынче строят порядочные дома и перебираются из своих лачуг! – прибавил он.
– А где дворец короля?
– Немного подальше, в гору… Хотите взглянуть? Ничего интересного… Самый обыкновенный дом, каких много в С.-Франциско, если вы там были.
Доктор и Володя решили не смотреть дворца, тем более что завтра придется быть в нем и, проехав всю набережную, просили ехать в город, где живут канаки.
Коляска катилась по роскошным аллеям, усаженным тропическими деревьями, и по бокам этих аллей ютились в листве бананов маленькие белые дома, крытые зеленью тех же бананов. Около домиков были садики, огороды и маленькие полянки, засеянные маисом, – совсем деревенский вид.
– Скверно живут эти канаки! – заговорил кучер-капитан. – И страна бедная… Только долины и родят что-нибудь, а горы бесплодны. Впрочем, зато канаки и неприхотливы, довольствуются малым: банан, кокос, маис – больше ему и не нужно… А народ хороший, честный и добрый народ… Вот только виски любят. И то европейцы их научили пить водку… прежде, говорят, они ее не знали… И на правительство жаловаться нельзя: не притесняет и налоги назначает очень маленькие, да и то берет их только с состоятельных людей… И способный народ. Давно ли были дикими, а теперь в парламенте сидят.
– Любопытно было бы побывать в парламенте у канаков. Теперь есть у них заседания?
– Нет, парламент закрыт! – сообщил капитан.
– А нельзя ли побывать у них в домах? – спросил Володя.
– Конечно, можно… В любой заедем.
Кучер остановил коляску, окликнул по-канацки, и через минуту вышел молодой канак и знаками попросил в дом.
Там наши туристы были встречены целой семьей темнокожих хозяев: мужчинами, женщинами и детьми, и приняты самым радушным образом. Тотчас же на столе появились бананы и апельсины. В большой комнате, пол которой был устлан циновками, было тесно, но относительно чисто; стены были выбелены, кое-какая мебель имела приличный вид. В боковые комнаты, вероятно, спальные, ни доктор, ни Володя не заглядывали.
Посидев несколько минут, они хотели было доставать портмоне, но кучер-капитан остановил их.
– Они не возьмут и обидятся. Лучше купите у них апельсинов и бананов.
Володя так и сделал.
Объехав весь город и побывав в нескольких канацких домиках, наши путешественники позавтракали в гостинице – и кучер уехал завтракать, предупредив, что завтракает час, – и затем поехали за город.
Солнце палило невыносимо. Лошади тихо поднимались в гору.
Но вот, наконец, через час езды показался лесок, и оттуда донесся острый аромат апельсинов. Скоро коляска въехала в роскошную большую рощу апельсинных и лимонных деревьев; аромат от зеленых еще плодов и листвы сделался еще сильнее. Здесь остановились и вышли погулять, но долго гулять не пришлось: у наших путешественников начинали болеть головы и от жары и от этого душистого запаха, и они поторопились сесть в экипаж.
Роща или, вернее, лес этих плантаций кончился, начался спуск, и коляска въехала в дикое ущелье между отвесно поднимающимися горами. По бокам, на этих отвесах, гордо поднимали свои верхушки высокие пальмы различных видов, преимущественно кокосовые, развесистые тамаринды, пихты и великаны секвойи. В ущелье было прохладно. Коляска двигалась медленно по узкой дороге, загроможденной камнями. И доктор и Володя были в восторге, любуясь этой роскошью растительности и мрачным видом ущелья.
Но вот коляска остановилась, и кучер сказал:
– Выходите, джентльмены.
Джентльмены вышли и ахнули от восторга.
Они были над кручей, над которой громоздились камни и среди них деревья, казавшиеся крошечными, а прямо перед ними расстилалась беспредельная даль океана, красивого, голубого. Кругом царила тишина, и только тихий гул прибоя нарушал эту торжественную тишину.
– Прелесть! – воскликнул Володя.
– Хорошо! – ответил Федор Васильевич.
Они уселись на камне. Через несколько минут кучер, повернув коляску назад и привязав лошадей к дереву, подошел к ним, уселся на другом камне и проговорил:
– А знаете, господа, какую историю рассказывают канаки об этом месте?
– Не знаем. Расскажите, пожалуйста.
И кучер рассказал, что много лет тому назад здесь, на острове, была междоусобная война, против короля восстали и объявили королем другого. Это самое ущелье решило участь прежней династии. После победоносного сражения инсургенты загнали своих врагов к этому обрыву, и все они были сброшены вниз.
– До сих пор еще груды костей валяются внизу у берега! – заключил рассказчик и снова засосал свою сигару.
Этот странный извозчик, которого называли капитаном и который, по всем признакам, занимался своей теперешней профессией случайно, давно уже интересовал и доктора, и Ашанина. И Володя осторожно спросил:
– А вы давно здесь живете?
– Да уж лет пять, – отвечал кучер в цилиндре и прибавил: – с тех самых пор, как погибла моя бедная «Нита».
– Ваша супруга? – спросил Володя.
– Нет, молодой джентльмен, не супруга – я тогда еще не был женат, – а превосходный китобойный барк «Нита», которым я командовал пятнадцать лет и в последний год купил у владельцев и стал полным собственником. И как удачен был последний лов!.. «Нита» имела полный груз, даже палуба была полна бочками… и я рассчитывал положить в карман, по крайней мере, тысяч пятнадцать долларов, а вместо того… А главное, сам виноват: не застраховал «Ниту»… Ну, да мы, американцы, не падаем духом… Теперь я вот извозчик, а скоро опять заведу новую «Ниту» и пойду китобойничать! – вызывающе прибавил янки.
– А где ваша «Нита» погибла, капитан? – осведомился Ашанин.
– Недалеко отсюда, недалеко отсюда, милях во ста… Шторм был отчаянный, я вам скажу, господа, и продолжался, подлец, целые сутки… Думал: «Нита» выдержит, не в первый раз она бывала в передрягах…
– Отчего же она не выдержала, капитан?.. Не угодно ли вам сигару? – предложил доктор.
– Благодарю, сэр… Сигары у вас, кажется, хорошие! – проговорил он, понюхав сигару, и тотчас же закурил ее, швырнув свой окурок. – Добрая сигара! Гаванская и высшего сорта! – прибавил он, потянув носом дым. – Отчего «Нита» не выдержала? Да опять-таки по моей самонадеянности и жадности… Да… «Нита» была перегружена, а я жалел бросить за борт часть драгоценного груза… Все ждал до последней минуты… И когда мы побросали бочки с палубы, было поздно… Волны залили «Ниту», и она с моими долларами пошла ко дну…
– И многие спаслись?
– Всего трое из двадцати пяти человек экипажа: плотник, юнга и я… Сутки держались на обломках марса-реи… Целые сутки… Не особенно приятно… Проходивший китобой заметил наши сигналы и спустил вельбот, снял нас и довез до Гонолулу. С тех пор я и застрял здесь. Ну, да нечего жаловаться… делишки здесь идут хорошо с тех пор, как я вздумал завести здесь первую коляску…
– А до вас их не было?
– Были только у короля да у богатых европейцев, а для публики ничего не было, кроме безобразных канацких экипажей, в которых все ваши внутренности выворотит. Спасибо товарищам-китобоям: дали денег в долг для начала, и я выписал из Фриско первую коляску. Теперь у меня четыре! – не без горделивого чувства прибавил предприимчивый янки.
– И работаете хорошо, капитан?
– Недурно, особенно когда приходят военные суда и почтовые пароходы из Фриско и из Японии… Тогда и я и три моих кучера-канака целый день заняты… Впрочем, недавно конкурент явился. Тоже янки.
– И вы все-таки думаете завести китобойное судно и опять в море?
– Непременно… На будущий год продам все свое заведение и закажу хорошее суденышко… Надоело сидеть на козлах, когда привык стоять на палубе. И китов набью, и разбогатею, ну, тогда вернусь домой в Калифорнию… А пока прошу вас, джентльмены, рекомендовать мои экипажи вашим товарищам. Они не ездили еще сюда, а непременно следует… Не правда ли, отличная прогулка?.. Пожалуйста, посоветуйте, и вот моя карточка!
С этими словами американец достал из бокового кармана с десяток карточек-объявлений и подал их доктору и Ашанину.
На карточках значилось:
Внизу стоял адрес.
– И пусть господа моряки за экипажем прямо ко мне обращаются, а не через отель. Меня здесь все знают, и каждый мальчик-канак за монету в 5 центов с удовольствием сбегает за мной, только скажите ему два слова: капитан Куттер, так как и от меня он получит свои десять центов.
Разумеется, и доктор, и Ашанин обещали рекомендовать капитана Куттера и выразили уверенность, что все офицеры непременно совершат эту интересную прогулку.
К вечеру они вернулись в город и после обеда в отеле вернулись на корвет.
А там их ждали важные новости. Утром пришел пароход из С.-Франциско и привез из России почту. В числе бумаг, полученных капитаном, был приказ об отмене телесных наказаний и приказ о назначении контр-адмирала Корнева начальником эскадры Тихого океана. Он уже в Гонконге на корвете «Витязь», и от него получено предписание: идти «Коршуну» в Хакодате и там дожидаться адмирала.
Все это им сообщил мичман Лопатин, бывший на вахте, и весело прибавил:
– Теперь дантистам и любителям порки окончательный капут!
– Да… Слава богу! – радостно воскликнул и Володя.
– Наконец-то! – проговорил доктор.
– Воображаю, как рад Василий Федорович…
– Сияет! – ответил Лопатин. – Да и как же не радоваться всякому порядочному человеку? – прибавил мичман.
– Матросы знают о приказе?
– Нет, завтра капитан им торжественно объявит об этом… Офицерам велено к подъему флага быть в мундирах… Ну, а затем торопитесь, господа, вниз… И вам, доктор, и вам, Владимир Николаевич, есть письма!
И капитан и все офицеры вышли к подъему флага в полной парадной форме, и как только флаг и гюйс были подняты, велено было гг. офицерам остаться и команду построить во фронт.
Веселый и радостный подошел командир к офицерам и поздравил их с отменой телесных наказаний.
– У нас их, господа, не было по нашей доброй воле, но теперь не будет по закону! – сказал капитан. – И, конечно, никто не позволит себе нарушить закон; никто не позволит себе и собственноручной расправы. Надеюсь, господа! – прибавил Василий Федорович, обращаясь почему-то к Первушину. – По крайней мере я, господа, буду строго преследовать нарушителей за кона, благодаря которому во флоте теперь наступает новая эра. С высоты трона матрос признан человеком, который имеет права… Не сомневаюсь, что все рады этому так же, как и я.
Затем капитан в сопровождении старшего офицера подошел к фронту и проговорил, слегка возвышая голос:
– Здорово, молодцы!
– Здравия желаем, вашескобродие! – громко и радостно отвечали матросы, глядя на своего «голубя» теми веселыми взглядами, которые лучше слов говорили о расположении матросов к капитану.
Остановившись у середины фронта, капитан продолжал:
– Я пришел поздравить вас, ребята, с большой царской милостью. Вчера я получил из России приказ, которым отменяются телесные наказания… Поняли, ребята?
– Поняли, вашескобродие!
– Отныне никто, слышите ли – никто, не смеет вас наказывать розгами или линьками и бить вас… Поняли, ребята? – снова спросил капитан слегка возбужденным голосом.
– Поняли, вашескобродие! – еще веселее и радостнее отвечали матросы.
– Эти позорящие наказания пока оставлены только для тех матросов, которые за дурное поведение могут быть переведены в разряд штрафованных, но не иначе, как по суду. Уверен, у нас ни одного штрафованного не будет… Не так ли, ребята?
– Рады стараться, вашескобродие! – раздался дружный окрик ста пятидесяти человек среди торжественной тишины чудного тропического утра на гонолульском рейде.
Командир приказал матросам стать вокруг него и, когда очутился в центре, проговорил:
– Я прочту вам царский приказ. Слушайте внимательно. Шапки долой! – скомандовал капитан, снимая треуголку.
Все обнажили головы, и капитан прочел приказ, который матросы слушали с благоговейным вниманием, жадно вникая в каждое слово. После этого был отслужен благодарственный молебен, и затем капитан приказал объявить отдых на целый день и разрешил выпить перед обедом по две чарки за здоровье государя, отменившего телесные наказания. Все офицеры были приглашены на завтрак к капитану.
Среди матросов было в это утро необыкновенное оживление. Разбившись на кучки, все говорили о только что прочитанном приказе и обсуждали его на разные лады. Особенно горячо говорили молодые матросы, но среди стариков находилось и несколько скептиков, не вполне веривших в применение нового положения.
Более других проявлял недоверие старый баковый матрос Гайкин, прослуживший во флоте пятнадцать лет и видавший всякие виды, сделавшие его большим скептиком.
– Чудно что-то, братец ты мой, – говорил он такому же старику, матросу Артамонову, – право, чудно!
– Чудно и есть! – подтвердил Артамонов.
– Оно, конечно, приказ, но только я так полагаю: ежели который командир попадется не нашему голубю чета, он форменно отшлифует.
– Сделайте ваше одолжение! – усмехнулся Артамонов с таким видом, будто он был некоторым образом доволен возможностью «форменно отшлифовать».
– Не под суд же отдавать за каждую малость… Матрос, примерно, загулял на берегу и пропил, скажем, казенную вещь… Что с ним делать? Взял да и отодрал как Сидорову козу. А чтобы было как следует по закону, переведут его в штрафованные, и тогда дери его, сколько вгодно.
– Никак это даже невозможно, Гайкин, – вмешался в разговор третий матрос, помоложе, до сих пор молчаливо слушавший этот разговор. – Никак невозможно, – повторил он.
Гайкин насмешливо взглянул на плотного, довольно видного блондина Копчикова, матроса из кантонистов, порядочного таки лодыря, но речистого и бойкого, любившего употреблять ни к селу ни к городу разные мудреные словечки, и проговорил:
– Почему это ты полагаешь?
– А потому, что очень даже хорошо понял, что читал сейчас капитан.
– Что же ты такого понял? – с прежней насмешливостью допрашивал Гайкин, значительно взглядывая на Артамонова и будто говоря этим взглядом, что будет потеха.
– А понял я в тех смыслах, что вовсе без всякого предела телесно обескураживать человека по новому закон-положению нельзя, хотя бы даже самого штафного матроса. Положен, значит, предел, чтобы никого не доводить до отчаянности души, – говорил Копчиков, видимо сам упиваясь цветами своего красноречия. – Получи законную препорцию и уходи. Мол, мерсите вам: больше препорции нет по закон-положению. Но самая главная, можно сказать, загвоздка нынче, что ежели ты что-нибудь свиноватил, так сейчас будут судом судить.
– Так-таки за всякую малость и судом? – не без иронии задал вопрос Гайкин.
– За все судись! – категорически и с апломбом отрезал Копчиков, как видно усвоивший только что прочитанный приказ так же мало, как и оба старика-матроса.
Гайкин посмотрел на Копчикова и после паузы проговорил не без некоторого презрения:
– И ловок же ты врать. Недаром из кантонинщины!.. По-твоему выходит, что я, примерно, на берегу напился, и меня судить? Или тоже и отодрать нельзя без закон-положения? Небось ежели тебя да за твое лодырство перевели бы в разряд штрафованных, так форменный командир мог бы по закон-положению каждый день законную плепорцию тебе прописывать… А то туда же: закон-положение!
Копчиков обиделся и за то, что именно к нему Гайкин вздумал применить новый закон-положение, и за то, что его покорили в лганье, до которого он, впрочем, был большой охотник.
– Это пусть врут, которые ежели не могут по своему необразованию понимать законов, а я, слава богу, могу все понять! – проговорил он и отошел с видом человека, убежденного в своем превосходстве и который только напрасно разговаривал с необразованной матросней.
– Тоже: понятие! Лодырь ты этакий! – пустил ему вслед с прибавкой крепкого словечка старый Гайкин и, обращаясь к Артамонову, проговорил: – И все-то он брешет. Видное ли дело, чтобы за всякую малость судиться?
И оба они, привыкшие к прежним порядкам во флоте, вполне были уверены, что хотя и вышел приказ, но все-таки без порки не обойдется, если на судне будет, как они выражались, «форменный» командир.
– Ну, да нам, братец ты мой, все равно. Вернемся в Рассею-матушку, нас в бессрочный отпустят. Слава богу, послужили.
– А разве пустят? – усомнился Артамонов.
– За восемнадцать-то лет? Пустят… Писарь сказывал: беспременно. И слышно, что нонче и сроку службы перемена будет.
– Вольней, значит, стало?
– То-то вольней. Потому ежели как хрестьянам волю дали, надо и прочего звания людям дать льготу… и солдату, и матросу… Послужи, мол, царю недолго, да и айда назад в деревню, пока в силе-возможности… А то нам, примерно, с тобой, куда уж в деревню… Так, разве, на побывку, а то ищи себе на стороне пропитания.
И оба старика заговорили о будущем. Гайкин надеялся получить какое-нибудь место в Кронштадте, а товарищ его мечтал о ларьке на рынке. Первый решительно прогуливал на берегу все, что получал, а второй, напротив, копил деньги и скрывал даже от своего товарища, что у него уж прикоплено двадцать пять долларов, которые хранятся у лейтенанта Поленова.
Бастрюков в это утро находился в умилительно праздничном, проникновенном настроении. Он не рассуждал о приказе и едва ли запомнил его подробности, хотя слушал, затаив дыхание, но он чувствовал всем своим существом, что случилось что-то очень значительное и хорошее, что правда взяла свое, и радовался за «людей», что им станет легче жить, радовался, что бог умудрил царя, и на молебне особенно горячо за него молился.
Он то и дело подходил то к одной, то к другой кучке матросов, слушал, что там говорили, и, улыбаясь своей славной светлой улыбкой, замечал:
– То-то оно и есть. Сподобились и матросики, братцы… Теперь пропадет эта лютость самая на флоте. Про-па-дет! И матрос, братцы, правильный станет… Хорошо будет служить. На совесть, значит, а не из-за страха.
Увидав Володю, который пришел на бак и, тоже веселый и радостный, давал разъяснения приказа многим матросам, которые, видимо, не совсем его поняли, Бастрюков подошел к нему и проговорил:
– Здравия желаю, ваше благородие! Небось к нам пришли? И вам, по вашему доброму сердцу, лестно, как, значит, матросиков русских обнадежили.
– Еще бы! Теперь, Бастрюков, совсем другая жизнь пойдет во флоте. У нас вот капитан прелесть, а на других судах всякие бывают.
– Это точно, что всякие, ваше благородие… И очень даже многие, которые совесть забыли и утесняют матроса.
– А теперь не смеют.
– Может, и посмеют, да с опаской, ваше благородие… А по времени и матрос поймет, что и ему права дадены, не позволит беззаконничать над собою.
– Боцмана вот только все-таки у нас дерутся.
– Дерутся… Тоже им отстать сразу нельзя, ваше благородие… Временем и они отстанут. Они, глупые, и вовсе недовольны теперь приказом.
– Слава богу, недовольных-то мало.
Ашанин был прав. В общей радости обитателей корвета не принимали участия лишь несколько человек: два или три офицера, боцмана и некоторые из унтер-офицеров. Последние собрались в палубе около боцманской каюты и таинственно совещались, как теперь быть – неужто так-таки и не поучи матроса? В конце концов они решили, что без выучки нельзя, но только надо бить с рассудком, тогда ничего – кляуза не выйдет.
Видимо, недовольны были приказом и Первушин, и артиллерийский офицер. Не особенно сочувствовал ему и лейтенант Поленов, но все они старались скрыть это ввиду того, что большинство в кают-компании восторженно говорило о новой эре во флоте. К тому же капитан, как известно, был враг всяких телесных наказаний, и потому все офицеры-дантисты, бившие матросов потихоньку, поневоле скрывали свое недовольство, не имея доблести открыто высказывать свои мнения, что без линьков пропадет и дисциплина, и матросы не будут хорошими.
В те отдаленные времена немало было моряков, выражавших такие опасения. Но время показало, что и дисциплина не пропала, и матросы добросовестно и усердно исполняют свое дело, и едва ли не лучше прежнего, и без тех ужасных сцен варварских расправ былого времени. И главное – матрос перестал работать из-под палки, перестал быть машиной и сделался человеком.
Завтрак у капитана прошел оживленно. Василий Федорович был, как всегда, радушен и гостеприимен, держал себя так просто, по-товарищески, что каждый чувствовал себя свободно, не думая, что находится в гостях у своего начальника. В нем было какое-то особенное умение не быть им вне службы.
За шампанским было много тостов и пожеланий. Капитан снова говорил о великом значении отмены телесного наказания, и молодежь восторженно внимала его словам. Потом зашла речь о новом начальнике эскадры, и капитан сказал, что эскадра должна радоваться такому назначению, так как Корнев – один из тех редких начальников, которые беззаветно преданы своему делу и вносят в него дух живой. Он превосходный моряк и не формалист. Правда, он вспыльчив, и подчас даже очень, но в нем это вспыльчивость горячей страстной натуры моряка. За это ему можно извинить многое.
– Вы с ним служили, Василий Федорович? – спросил кто-то.
– Служил еще в Черном море и в Севастополе… Я был мичманом на пароходе, на котором Корнев во время войны, когда неприятельский флот был уже в Черном море, ходил на разведки, ежеминутно подвергаясь опасности попасться в руки неприятеля… Потом я видел его кипучую деятельность по постройке и изготовлению к плаванию клиперов тотчас после войны. При многих его недостатках это благороднейший человек, и – что особенно редко – умеет сознавать свои ошибки и первый готов извиниться хотя бы перед мичманом, если считает себя виноватым… Я это испытал на себе.
И капитан рассказал, как однажды в ответ на дерзость Корнева он ответил такой же дерзостью и был уверен, что после этого вся карьера его кончена: Корнев отдаст молодого мичмана под суд и его по меньшей мере исключат из службы, а вместо этого Корнев первый извинился перед мичманом на шканцах в присутствии всех офицеров.
– Надо, господа, быть очень хорошим человеком, чтобы поступить так, как поступил Корнев. Очень немногие способны на это! – заключил капитан.
После завтрака почти все офицеры вместе отправились на берег на аудиенцию к его величеству Камеамеа IV, назначенную в три часа. Разумеется, и Володя был в числе желающих взглянуть на короля и королеву Сандвичевых островов и потом описать то, что видел, в письме к своим. То-то дядя-адмирал удивится разнице, происшедшей в 35 лет: к нему на шлюпке подплывала голая королева, а теперь королева была одета и, как говорят, очень хорошенькая каначка, щеголявшая в платьях из С.-Франциско. Но в настоящее время королева была в трауре: за неделю до прихода «Коршуна» в Гонолулу королевская чета потеряла единственного ребенка и наследника, маленького мальчика: он внезапно умер от солнечного удара.