Ах, как незаметно быстро пронеслись последние дни! С утра этого хмурого и холодного октябрьского дня, когда Володе надо было перебираться на корвет, Мария Петровна, то и дело вытирая набегавшие слезы, укладывала Володины вещи в сундук. Благодаря дяде и матери Володю снарядили отлично. Сундук вскоре наполнился платьем – и форменным, будущего гардемарина, и штатским, для съезда на берег за границей, бельем, обувью и разными вещами и вещицами, в числе которых были и подарки Маруси, Кости и няни. Все несли свою лепту, всем хотелось чем-нибудь да одарить милого путешественника-моряка. Ни одна мелочь не была забыта, все аккуратно уложено заботливой материнской рукой.
Тронутый, взволнованный и благодарный Володя часто входил в уютную маленькую спальную, где заливалась канарейка, и целовал то руку матери, то ее щеку, то плечо, улыбался и благодарил, обещал часто писать и уходил поговорить с сестрой и с братом, чтобы они берегли маму.
– А вот, Володя, тут варенье, – говорила Мария Петровна, показывая на большой, забитый гвоздями ящик, в котором был почти весь запас, заготовленный на зиму. – Полакомишься… За границей такого нет.
– Ах, мама, мама! – восклицал Володя и снова целовал мать.
К четырем часам пришел маленький адмирал и резким движением сунул Володе туго набитый вязаный кошелек, в котором блестели новенькие червонцы.
– Тут их сто. Сразу, смотри, не транжирь… До производства ведь еще долго… Да кошелек береги… Он у меня еще с первого моего дальнего вояжа… Одна дама вязала…
– Зачем так много, дядя?
– Пригодится… Можешь, если придется, в Париж и в Лондон съездить… Готов?
– Готов, дядя.
– У директора был? С товарищами простился?
– Все сделал.
За обедом все сидели грустные, подавленные, молчаливые. Один только адмирал был разговорчив, стараясь всех подбодрить.
– И не увидите, Мария Петровна, как пройдут три года и Володя вернется бравым мичманом. То-то порасскажет!..
Никогда в жизни никуда не опаздывавший и не терпевший, чтобы кто-нибудь опаздывал, адмирал тотчас же после обеда то и дело посматривал на свою старинную золотую английскую луковицу и спрашивал:
– Который час у тебя, Володя?
И Володя не без удовольствия вынимал из-за борта своей куртки новые золотые часы, подаренные адмиралом, и говорил дяде время.
– Твои часы верные… Секунда в секунду с моими… А вещи твои отправлены? Лаврентьич увез?
– Увез, дядя.
– Ну, пора, пора, Володя, а то опоздаешь, – нетерпеливо говорил адмирал. – Пять часов!
Володя пошел прощаться с няней Матреной. Завтра все приедут в Кронштадт на казенном пароходе и все утро пробудут на корвете, а няня останется дома.
Старуха долго целовала Володю, крестила его, всхлипывала и сунула ему в руку только что доконченную пару шерстяных носков.
Володя обнимает мать, сестру и брата, еще раз подбегает к рыдающей няне, чтобы поцеловать ее, и торопливо спускается с лестницы вместе с адмиралом, который вызвался проводить племянника на пароход.
На извозчике старик-адмирал, между прочим, говорит, вернее выкрикивает, племяннику:
– Старайся, мой друг, быть справедливым… Служи хорошо… Правды не бойся… Перед ней флага не спускай… Не спустишь, а?
– Не спущу, дядя.
– Люби нашего чудного матроса… За твою любовь он тебе воздаст сторицей… Один страх – плохое дело… при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость… Ну, да ты добрый, честный мальчик… Недаром влюбился в своего капитана… И времена нынче другие, не наши, когда во флоте было много жестокости… Скоро, бог даст, они будут одними воспоминаниями… Готовится отмена телесных наказаний… Ты ведь знаешь, и я против них… Однако и я наказывал – такие были времена… Но и тогда, когда жестокость была в обычае, я не был жесток, и на моей душе нет упрека в загубленной жизни… Бог миловал! И – спроси у Лаврентьича – меня матросы любили! – прибавил старик.
– Еще бы не любить вас! – воскликнул Володя, умиленный наставлениями, которые так отвечали стремлениям его юной души.
– Помни, что ни отец твой, ни я ни в ком не искали и честно тянули лямку… Надеюсь, и ты… Извозчик, что ж ты плетешься! – вдруг крикнул адмирал, когда уже пристань была в виду.
В девятом часу вечера Володя подъезжал на шлюпке с «Коршуна» к корвету, темный силуэт которого с его высокими мачтами и двумя огоньками вырисовывался на малом кронштадтском рейде.
– Кто гребет? – раздался обычный оклик часового с корвета.
– Офицер! – отвечал с катера мичман, возвращавшийся, как и Володя, из Петербурга.
Катер пристал к борту.
Два фалрепных с фонарями осветили парадный трап, и Володя вслед за мичманом поднялся на палубу.
Теперь уже палуба ничем не напоминала о беспорядке, бывшем на ней десять дней тому назад. На ней царила тишина, обычная на военном судне после спуска флага и раздачи коек. И только из чуть-чуть приподнятого, ярко освещенного люка кают-компании доносился говор и смех офицеров, сидевших за чаем.
И сам «Коршун» показался Володе во мраке осенней ночи каким-то большим и грозным, с его чернеющими орудиями и фантастической паутиной снастей, окружающей высокие мачты.
Володя спустился в кают-компанию и подошел к старшему офицеру, который сидел на почетном месте, на диване, на конце большого стола, по бокам которого на привинченных скамейках сидели все офицеры корвета. По обеим сторонам кают-компании были каюты старшего офицера, доктора, старшего штурмана и пяти вахтенных начальников. У стены, против стола, стояло пианино. Висячая большая лампа светила ярким веселым светом.
Тут за чаем, попыхивая дымком папиросы, старший офицер был совсем не тем человеком, каким видел его Володя наверху. Он добродушно встретил Володю и тут же представил юного сослуживца остальным присутствовавшим.
Всеми любезно встреченный, Володя пошел в свою каюту и с помощью Ворсуньки начал устраиваться на новом месте. Будущего его сожителя, иеромонаха с Валаама, отца Никанора, еще не было; его ждали завтра утром.
– Завтра, ваше благородие, и белье разложим в шинерку (шифоньерку), – говорил Ворсунька, – и платье развесим как следовает, как поп приедет.
– Ну, ладно…
– А теперь ступайте, барин, чайку попить. Господа ардемарины кушают, а я вам постель сделаю.
Володя направился в гардемаринскую каюту и был радостно приветствован несколькими молодыми людьми, годом старше его по выпуску и знакомыми еще по корпусу. Тотчас же его познакомили и с двумя штурманскими кондукторами.
В маленькой каюте, в которой помещалось восемь человек и где стол занимал почти все свободное пространство, было тесно, но зато весело. Юные моряки шумно болтали о «Коршуне», о капитане, о Париже и Лондоне, куда все собирались съездить, о разных прелестных местах роскошных тропических стран, которые придется посетить, и пили чай стакан за стаканом, уничтожая булки с маслом.
И жидковатый чай, и хлеб, и масло казались Володе в этот вечер особенно вкусными, а все молодые люди милыми.
Разошлись около полуночи, и Володя, вернувшись в свою каюту, быстро разделся, впрыгнул на верхнюю койку, чуть не ударившись головой о потолок, и, юркнув под мягкое шерстяное одеяло, связанное матерью, почти мгновенно уснул со смутными мыслями о близких, о корвете и о чем-то беспредельно счастливом и хорошем впереди.
– Ваше благородие!.. Пора вставать!..
Володя высунул из-под одеяла заспанное лицо и недоумевающими сонными глазами, еще не вполне освободившийся от чар сновидений, глядел и на Ворсуньку, и на белые стены каюты, словно бы не понимая, где он находится.
– Восьмого половина. Скоро флага подъем, Владимир Николаевич. Господа уже встали! – продолжал Ворсунька, стоя у дверей и переступая с ноги на ногу.
Володя вполне очнулся и сообразил, что он на корвете, а не в каких-то таинственно-лучезарных чертогах, в каких только что был во сне. Он соскочил с койки и быстро стал одеваться.
– Как погода, Рябов?
– Пронзительная, ваше благородие… Сырость.
– А ведь мы сегодня уходим, брат.
– Точно так… Даве утром все женатые матросы с берега вернулись, ваше благородие… Прощаться, значит, отпускали вчера вечером.
– Ты рад, что идешь в плавание?
– Никак нет, ваше благородие! – простодушно отвечал Ворсунька. – Кабы моя воля…
– Так не пошел бы?
– Никак нет. При береге бы остался… На сухой пути сподручнее, ваше благородие… А в море, сказывают ребята, и не приведи бог, как бывает страшно… В окияне, сказывают, волна страсть какая… Небо, мол, с овчинку покажется…
– Ничего, привыкнешь.
– То-то привыкать надо, ваше благородие, – проговорил, вздохнув, Ворсунька и прибавил: – а я пойду, барин… Антиллерист приказывал кипятку. Бриться, значит.
– Ступай, ступай. Мне ничего не нужно.
Через десять минут Володя был готов и вышел наверх.
На корвете приканчивали обычную ежедневную чистку и уборку, основательность и педантизм которых могли бы привести в восторг любую голландку. Палуба, «пройденная» голиками, вычищенная и вымытая, сверкала своей белизной и тонкими, ровными черными линиями залитых смолой пазов. Орудия и все медные вещи блестели, отчищенные на диво. Белые матросские койки, свернутые в одинаковые кульки и перевязанные крест-накрест, уложенные в бортовых гнездах и выглядывающие из них своими верхушками, составляли красивую каемку поверх борта. Снасти были натянуты, и концы их или висели в красиво убранных гирляндах, или уложены в правильных бухтах. Реи были выправлены, и мякоть парусов ровными подушками белела у их середины. Одним словом, корвет сиял во всей безукоризненности чистоты и порядка военного судна.
Из-за облаков выглянуло холодное октябрьское солнце и залило корвет блеском, весело играя на ярко блестевшей меди.
Погода как будто обещала разгуляться.
К восьми часам утра, то есть к подъему флага и гюйса[27], все – и офицеры, и команда в чистых синих рубахах – были наверху. Караул с ружьями выстроился на шканцах[28] с левой стороны. Вахтенный начальник, старший офицер и только что вышедший из своей каюты капитан стояли на мостике, а остальные офицеры выстроились на шканцах.
До восьми оставалось несколько минут.
Сигнальщик[29] сторожил эти минуты по минутной склянке песочных часов, и когда минута стала выходить, т.е. последний остаток песка высыпаться через узкое горлышко склянки из одной ее части в другую, доложил вахтенному офицеру.
– Флаг и гюйс поднять! Ворочай! – скомандовал офицер.
И в тот же момент взвились кормовой и носовой флаги, и приподнятые раньше брам-реи повернуты поперек. Барабан забил поход, караульные взяли «на караул». Все обнажили головы.
С подъемом флага начинался судовой день.
Капитану рапортовали о благополучии вверенных им частей старший офицер, доктор, старшие штурман и артиллерист.
Тем временем вахтенный офицер сдавал вахту другому, вступившему с 8 часов до полудня.
Вслед затем офицеры спустились вниз пить чай.
Сегодня все торопились, чтоб очистить поскорее стол в ожидании гостей, которые приедут провожать уходивших моряков, приодевшихся, прифранченных и взволнованных близкой разлукой с дорогими лицами.
К девяти часам уж чай отпит, все убрано со стола, и вестовые в буфетной перетирают тарелки и стекло, готовясь к завтраку, роскошному завтраку, который готовился сегодня по случаю приезда гостей. Моряки – народ гостеприимный и любят угостить.
Уже с девяти часов начали подходить из Кронштадта шлюпки с провожавшими, и в десять часов показался дымок парохода, шедшего из Петербурга. Вот ближе, ближе – и с корвета простыми глазами можно было увидать пестреющие яркие пятна дамских туалетов и темные костюмы мужчин. Глаза моряков впились в пароход: едут ли все те, которые обещали?
Через двадцать минут пароход пристал к борту корвета. Положена была сходня, и несколько десятков лиц сошли на палубу. Вызванный для встречи двух приехавших адмиралов караул отдавал им честь, и их встретили капитан и вахтенный офицер.
Володя уже целовался с матерью, братом и сестрой.
– Ну, пойди, покажи-ка нам твою конурку, Володя, – говорил маленький адмирал, подходя к Володе после нескольких минут разговора с капитаном. – А ваш корвет в образцовом порядке, – прибавил адмирал, окидывая своим быстрым и знающим морским глазом и палубу, и рангоут. – Приятно быть на таком судне.
Володя повел всех вниз показывать свою каюту.
Сегодня она имела опрятный и домовитый вид. Приехавший утром батюшка, старик-иеромонах, имел с собой очень мало вещей и охотно уступил своему сожителю весь комод-шифоньерку, оставив для себя только один ящик. Таким образом, Володе было куда убрать все белье, вещи и часть своего платья. Остальное – гардемаринское, – тщательно уложенное заботливым Ворсунькой, хранилось в сундуке, который был убран, по выражению вестового, в надежное место; а ящик с вареньем был поставлен в ахтер-люке – месте, где хранится офицерская провизия.
Все в Володиной каюте было аккуратно прибрано Ворсунькой. Медные ручки комода, обод иллюминатора и кенкетка, на диво отчищенные, так и сияли. По стенке, у которой была расположена койка Володи, прибит был мягкий ковер – подарок Маруси, и на нем красовались в новеньких рамках фотографии матери, сестры, брата, дяди-адмирала и няни Матрены.
Батюшки не было, и все Володины близкие входили в каюту, подробно осматривая каждый уголок. Мать даже отворила все ящики комода и смотрела, в порядке ли все лежит.
– Это, мама, все мой вестовой, а не я! – улыбнулся молодой человек.
– Ах, какая маленькая каютка! Тут и повернуться негде! – воскликнула сестра, присаживаясь на табуретку.
– А зачем ему больше? Он не такая стрекоза, как ты! – шутливо заметил адмирал, стоявший у дверей. – Койка есть, где спать, и отличное дело… А захотел гулять, – палуба есть… Прыгай там.
– Только бы не было сыро. А то долго ли ревматизм схватить! – заметила мать.
– Не сахарный он… не отсыреет, Мария Петровна… В прежние времена и не в таких каютах живали.
– А все-таки, Володя, не снимай фуфайки. Обещаешь?
– Обещаю, мама.
– И ног не промачивай.
– И ног не промочу. Непромокаемые сапоги есть.
– И вообще береги себя, голубчик. Не растрать здоровья…
И, воспользовавшись тем, что они одни, она порывисто и страстно прижала к себе голову сына и несколько секунд безмолвно держала у своей груди, напрасно стараясь удержать обильно текущие слезы.
– Смотри же, пиши чаше… и длинные письма… И как же будет скучно без тебя, мой славный! – говорила Мария Петровна.
– И мне пиши, Володя, – просила сестра.
– И мне! – говорил брат.
– Буду, буду всем писать.
Все по очереди посидели в Володиной каюте, потрогали его постель, заглянули в шифоньерку, открывали умывальник, смотрели в открытый иллюминатор и, наконец, ушли посмотреть на гардемаринскую каюту, где Володе придется пить чай, завтракать и обедать.
Маленькая каютка была полна провожающих. Володя тотчас же представил всех бывших в каюте гардемаринов и кондукторов своим. Ашанины посидели там несколько минут и пошли в кают-компанию.
По дороге, у буфетной, стоял Ворсунька.
– Вот, мама, мой вестовой…
Мать ласково взглянула своими чудными большими и кроткими глазами на молодого белобрысого вестового и сказала:
– Уж вы, пожалуйста, хорошенько ходите за сыном… Вещи его берегите, а то он у меня растеряха.
– Все будет сохранно у барина… Не сумлевайтесь, сударыня, ваше превосходительство! – отвечал Ворсунька, титулуя так Марию Петровну ввиду того, что около нее шел адмирал.
– Какой он симпатичный! – шепнула Маруся.
– Прелесть! – отвечал Володя.
– Первогодок? – спросил дядя, обращаясь к Ворсуньке.
– Точно так, ваше превосходительство.
– И, верно, вологодский?
– Точно так, ваше превосходительство.
– Смотри, вовремя буди к вахтам своего барина, – шутливо промолвил адмирал и, подавая Ворсуньке зеленую бумажку, прибавил: – Вот тебе, матросик… За границей выпьешь за мое здоровье!
– Много благодарны, ваше превосходительство, но только я этим не занимаюсь.
– Не пьешь?
– Никак нет… Я в загранице гостинца куплю своей бабе.
– А баба где? Здесь или в деревне?
– В деревне, ваше превосходительство.
В кают-компании тоже сидели гости, наполнявшие сегодня корвет. Они были везде: и по каютам, и наверху. Почти около каждого офицера, гардемарина и кондуктора группировалась кучка провожавших. Дамский элемент преобладал. Тут были и матери, и сестры, и жены, и невесты, и просто короткие знакомые. Встречались и дети.
Несмотря на старания моряков казаться веселыми и вести оживленные разговоры, чувствовалось грустное настроение. Разговоры как-то не клеились, внезапно прерывались, и среди затишья слышался подавленный вздох. Вместо улыбок на лицах навертывались слезы.
Хорошенькая, изящно одетая блондинка с прелестными голубыми глазами, молодая и свежая, только что вышла из каюты с молодым красивым лейтенантом, взволнованная, полная отчаяния. И лейтенант был бледен, хотя и старался сохранить бодрый вид. Они быстро прошли в кают-компанию, поднялись на палубу, и оба, облокотившись о борт и прижавшись друг к другу, не находя слов, безмолвно смотрели на свинцовую, слегка рябившую воду затихшего рейда. В каюте им не сиделось: слишком тяжело было… да и здесь казалось не лучше. По временам они взглядывали долго и нежно один на другого и молодая женщина глотала рыдания.
– Ну, полно, полно… успокойся, Наташа! – говорил лейтенант, делая невероятные усилия, чтобы самому не расплакаться.
Еще бы!
И года не прошло, как они поженились, оба влюбленные друг в друга, счастливые и молодые, и вдруг… расставаться на три года. «Просись, чтобы тебя не посылали в дальнее плавание», – говорила она мужу. Но разве можно было проситься? Разве не стыдно было моряку отказываться от лестного назначения в дальнее плавание?
И он не просился, чтоб его оставили, и вот теперь как будто жалеет об этом…
– Каждый День пиши…
– И ты…
– И фотографии чаще посылай… Я хочу знать, не изменилось ли твое лицо…
– И ты посылай…
И снова молчание, то грустное молчание двух родных душ, которое красноречивее всяких излияний.
Загляните в каюты, и вы увидите еще более трогательные сцены.
Вон в этой маленькой каютке, рядом с той, в которой помещаются батюшка и Володя, на койке сидит пожилой, волосатый артиллерист с шестилетним сынишкой на руках и с необыкновенной нежностью, которая так не идет к его на вид суровому лицу, целует его и шепчет что-то ласковое… Тут же и пожилая женщина – сестра, которой артиллерист наказывает беречь «сиротку»…
Слезы катятся по морщинистому, некрасивому лицу артиллериста, и он еще крепче прижимает к себе единственно дорогое ему на свете существо.
Когда Ашанины вошли в кают-компанию, любезные моряки тотчас же их усадили. Старший офицер, похожий на «Черномора», – одинокий холостяк, которого никто не провожал, так как родные его жили где-то далеко, в провинции, на юге, – предложил адмиралу и дамам занять диван; но адмирал просил не беспокоиться и тотчас же перезнакомился со всеми офицерами, пожимая всем руки. Старшему офицеру он похвалил исправный вид «Коршуна», чем привел «Черномора» в немалое удовольствие. Старика Ашанина знали в Кронштадте по его репутации лихого моряка и адмирала, и похвала такого человека что-нибудь да значила. В низеньком, худощавом старике, старшем штурманском офицере «Коршуна», Степане Ильиче Овчинникове, адмирал встретил бывшего сослуживца в Черном море, очень обрадовался, подсел к нему, и они стали вспоминать прошлое, для них одинаково дорогое.
Юный мичман Лопатин, представленный Володей своим, старался занимать дам. Румяный, жизнерадостный и счастливый, каким может быть только двадцатилетний молодой человек на заре жизни, полный надежд от будущего, он был необыкновенно весел и то и дело смеялся.
– А вас никто не провожает? – спросила его Мария Петровна.
– Некому!
– Родные ваши не здесь?
– В Тамбовской губернии.
И со свойственной молодым людям откровенностью он тотчас же рассказал своим новым знакомым о том, что мать его давно умерла, что отец с тремя сестрами и теткой живут в деревне, откуда он только что вернулся, проведя чудных два месяца.
– А теперь вот впереди предстоят еще лучшие месяцы и годы! – весело заключил молодой мичман, широко улыбаясь своей доброй улыбкой и открывая ряд ослепительно белых зубов.
Все невольно улыбнулись в ответ. И всем он показался таким славным и хорошим.
– Ты сойдись с Лопатиным, Володя… Он, кажется, прекрасный молодой человек… В нем что-то прямое и открытое, – говорила сыну мать, когда, посидев в кают-компании, они вышли все наверх и уединились на юте, у самой кормы, а юный мичман, не желая мешать семейному разговору, деликатно удалился и уже весело болтал с какой-то молоденькой барышней…
– На корвете, мама, все славные…
А время летело незаметно в этих обрывистых разговорах, недавних воспоминаниях, грустных взглядах и вздохах. И по мере того как оно уходило, напоминая о себе боем колокола на баке, отбивающего склянки, лица провожавших все делались серьезнее и грустнее, а речи все короче и короче.
И напрасно дядя-адмирал, и сам втайне несколько расстроенный, старался подбодрить эту маленькую кучку, окружавшую Володю, своими шутками и замечаниями. Они теперь не производили впечатления, да и все чувствовали их неестественность.
А кругом, как нарочно, было так мрачно и серо в этот осенний день. Солнце спряталось за тучи. Надвигалась тихо пасмурность. Море, холодно-спокойное и бесстрастное, чуть-чуть рябило, затихшее в штиле. В воздухе стояла пронизывающая сырость.
Все примолкли и как-то притихли, полные невеселых дум.
В голове у матери носились мрачные мысли об опасностях которым будет подвергаться Володя. А ведь эти опасности так часты и иногда непредотвратимы. Мало ли бывает крушений судов?… Мало ли гибнет моряков?.. Еще недавно…
И ей, как нарочно, припомнилась ужасная гибель корабля «Лефорт», бывшая три года тому назад и взволновавшая всех моряков… В пять минут, на глазах у эскадры, перевернулся корабль, и тысяча человек нашли могилу в Финском заливе, у Гогланда. И ни одна душа не спаслась…
При этом воспоминании невольная дрожь охватывает бедную женщину. Она тревожно смотрит на сына и спрашивает, стараясь придать своему вопросу равнодушный тон:
– А ваш корвет хорошее судно, Володя?
– Говорят, отличное, мама. Недавно выстроено.
Мать ищет взглядом подтверждения слов сына адмиралом.
– Превосходнейшее судно, Мария Петровна! – подтверждает и адмирал.
– А его не может перевернуть?
В ответ адмирал смеется.
– И придет же вам в голову, Мария Петровна…
– А вот «Лефорт» же перевернулся.
– Ну, так что же? – раздраженно отвечает дядя-адмирал. – Ну, перевернулся, положим, и по вине людей, так разве значит, что и другие суда должны переворачиваться?.. Один человек упал, значит, и все должны падать… Гибель «Лефорта» – почти беспримерный случай во флоте… Раз в сто лет встречается… да и то по непростительной оплошности…
Адмирал говорит с обычной своей живостью и несколько кипятится «бабьими рассуждениями», как называл он всякие женские разговоры об опасностях на море.
И эта раздражительность адмирала несколько успокаивает мать.
– Да вы не сердитесь, Яков Иванович… Я так только… спросила…
– Хитрите… хитрите… Я знаю, что вам пришло в голову… Так вы выкиньте эти пустяки из головы. Никогда «Коршун» не перевернется… И нельзя ему перевернуться… Законы механики… Вот у Володи спросите… Он эти законы знает, а я позабыл.
В эту минуту к Ашаниным подходит старший офицер и, снимая фуражку со своей кудлатой головы, просит сделать честь позавтракать вместе в кают-компании.
Завтрак был обильный. Шампанское лилось рекой. Гостеприимные моряки с капитаном во главе угощали своих гостей. За столом было несколько тесновато для пятидесяти человек, и потому завтракали a la fourchette[30]. К концу завтрака тосты шли за тостами. Пили за здоровье дам, за всех провожающих, за адмирала Ашанина, а старик адмирал провозгласил тост за уходивших моряков и пожелал им хорошего плавания. Все гости чокались с моряками, и немало слез упало в бокалы… Хорошенькая блондинка, возбуждавшая общее участие, была бледна, как смерть, и не отходила от мужа… Артиллерист не показывался… Ему хотелось последние минуты провести с «сироткой».
Пары уже гудели. Шлюпки были подняты. «Выхаживали» на шпили[31], поднимая якорь.
Капитан и старший офицер вышли из кают-компании, и через несколько минут через приподнятый люк кают-компании донесся звучный, молодой тенорок вахтенного офицера:
– Свистать всех наверх с якоря сниматься!
И вслед за тем боцман засвистал в дудку и зычным голосом крикнул, наклоняясь в люк жилой палубы:
– Пошел все наверх с якоря сниматься!
Прибежавший в кают-компанию сигнальщик тоже крикнул:
– Пожалуйте все наверх с якоря сниматься!
Пора расставаться и уходить гостям. Все оставили кают-компанию и вышли на палубу, чтобы по сходне переходить на пароход.
Еще раз, еще и еще обняла мать своего Володю и повторяла все те же слова, осеняя его крестным знамением и глотая рыдания:
– Береги себя, родной!.. Пиши… носи фуфайку… Прощай…
Наконец, она его отпустила и, не оглядываясь, чтобы снова не вернуться, вошла на сходню.
– Береги маму! – шептал Володя, целуясь с сестрой.
– Береги маму! – повторил он, обнимая брата.
Адмирал быстрым движением привлек племянника к себе, поцеловал, крепко потряс руку и сказал дрогнувшим голосом:
– С богом… Служи хорошо, мой мальчик…
И бодро, легкой поступью, побежал по сходне, словно молодой человек. У сходни толпились. Раздавались поцелуи, слышались рыдания и вздохи, пожелания и только изредка веселые приветствия.
Артиллерист, высокий и плечистый, на своих руках перенес сынишку, бережно прижимая его к своей груди, и скоро возвратился оттуда угрюмый и мрачный, точно постаревший, сконфуженно смахивая своей здоровенной рукой крупные слезы.
С какой-то старушкой сделалось дурно, и ее перенесли на руках. А хорошенькая блондинка так и повисла на шее мужа, точно не хотела с ним расстаться.
– Наташа… Наташа… успокойся… все смотрят, – шептал муж.
Наконец, она оторвалась и перешла сходню. Тогда и лейтенант, как ни храбрился, а не выдержал и заплакал.
– Ничего, братец ты мой, не поделаешь! – проговорил один из матросов, наблюдавший сцены прощанья господ.
– И у меня баба голосила, когда я уходил из деревни, – отвечал другой… – Всякому жалко… То-то и лейтенантова женка ревмя ревет…
С парохода и с корвета обменивались последними словами:
– Прощайте… Прощай!
– Володя!.. смотри… носи фуфайку… Пиши…
– Христос с тобой…
– Помни слово… Леля… Держи его! Не забывай меня! – взволнованно кричал молодой офицер-механик миловидной барышне в яркой шляпке.
– Я-то?..
И слезы помешали, видно, ей докончить, что она не забудет своего жениха.
– Капитолина Антоновна!.. мальчика-то… берегите!..
– Будьте спокойны, братец…
– Вася… Васенька… где ты?.. Дай на тебя взглянуть!..
– Я здесь, мамаша… Прощайте, голубушка!.. Из Копенгагена получите письмо… Пишите в Брест poste restante[32].
– Алеша… помни, что я тебе говорил… не транжирь денег.
«Алеша» благоразумно молчал.
Наконец, последний из провожающих перешел на пароход.
– Никого больше нет на корвете? – спросил старший офицер боцмана.
– Ни одного «вольного»[33], ваше благородие. Все каюты обегал, – докладывал боцман.
С парохода убрали сходню, и пароход тихо отходил.
– Панер[34]! – крикнули с бака.