bannerbannerbanner
полная версияДвадцатый год. Книга вторая

Виктор Костевич
Двадцатый год. Книга вторая

Полная версия

2. Брюмер. Песня Сольвейг

Увы, утешится жена.

(Некрасов)

Встретив в горотделе наробраза Аделину Ривкину, Бася не удивилась – так же, как не удивился в мае месяце Иосиф Мерман, увидев в военном комиссариате Костю. Наш необъятный мир тесен, еще теснее в нем область цивилизации, и совсем тесна сфера Наркомата просвещения, тем более – Наркомата просвещения УССР. Если Котвицкую что и удивило, так это радость на Алькином лице.

– Барбара Карловна! – воскликнула прекраснейшая из евреек Западного края. Выскочив из-за письменного стола, она бросилась к прекраснейшей из полек и заключила Баську в нежные, поистине сестринские объятья. Варшавянке ничего не оставалось, кроме как ответить минчанке тем же. Не говоря о том, что и варшавянка была рада встретить кого-нибудь из старой, голодной, холодной, счастливой московской жизни. Коханчик был не в счет, херинацеус тоже, Голицына тем более.

После быстрого устройства на новую службу, после заселения в учительское общежитие – в комнатке у Аделины одна из двух кроватей была как раз свободна, – две прелестницы поужинали селедкой, яйцами и чаем из морковки. Ну а после ужина на Барбару посыпались новости.

– А совсем недавно нас захватили белые. Представляешь? Искали большевиков. Расстреляли двух красноармейцев из охраны и комиссара поезда. Потом…

Басе впору было сидеть с открытым ртом. Воспитание не позволяло. Кто бы мог подумать, кто бы мог представить…

– Коханчик? Что? Не может быть!

Сумасшедший украинизатор, Гранд-Аман и Гросс-Либхабер, приобрел у захвативших агитпоезд офицеров авторитет как разоблачитель германско-большевицких происков по расколу русской нации посредством внедрения в ее сознание ложной и погибельной украинской идеи. Коханчик даже выступил с лекцией, осветив проблему, так сказать, изнутри. Когда же белые, никого не предупредив, испарились и вместо них объявились наши, оказалось, что Коханчик был главный герой, потому что водил противника за нос и спас тем самым товарищей от неминуемой расправы. Им, правда, заинтересовалась восстановленная чрезвычайка, но Коханчик, предъявив кипу бумажек из харьковского Наркомпроса, умело доказал свою безгрешность, революционность и безукоризненно большевистскую украинскость.

– А Абрамов? Гедеонов? – перебирала Барбара имена руководителей поезда.

– Гедеонов умер от тифа, в мае еще. Про Абрамова ничего не знаю. Не удивлюсь, если он смылся с белыми. Потом нас перегнали сюда, подальше в тыл. Неделю назад.

– Понятно. А что наш… муж? – поинтересовалась Барбара. Исключительно из вежливости. Нельзя ведь не спросить о супруге. Хотя и не записанном в анналах ЗАГС, но все же знавшем ее, Барбару К., не понаслышке.

Милая Аля, подобно херинацею на станции, смешалась, однако только на секундочку. Прыснула смешком. Следом прыснула Бася. Разве не смешно – оказаться в свойстве с Зинаидой Голицыной. В одном гареме, в одном гербарии, наколотыми на картон одной и тою же иголкой.

Сообщенные Алей подробности оказались вполне ожидаемы. Институтская аристократка еще в Киеве сошлась, и крайне плотно, с простонародным херинацеем и с легкостью отбила белокурого Казанову у пламенной минской брюнетки – страстной, волнующей, но всего лишь Ривкиной, а не Голицыной, не Оболенской, не Толстой. Как художника Кудрявцева влекло разнообразие – рас, фактур, общественных классов. Интересно, кого он еще осчастливит. Доберется до аборигенок Австралии? Ох, не случайно сблизился он с Лидией, нечто общее между ними просматривалось. Неугомонные творческие личности.

Повествуя о крахе в личной жизни, Аля виновато улыбалась. То ли подразумевая, что и сама была в Москве не лучше, чем Голицына, то ли иное: прости, Барбара, что не уследила за твоим.

Басю известие о плотском счастье Зиночки не расстроило и не обрадовало. Рядом с херинацеем она себя давно не представляла и только злилась, что годом ранее раздвинула перед мазилой бедра. Впрочем, злилась не очень сильно. Надо же было, в конце концов, снимать невыносимое напряжение пола, выражаясь по-иностранному – sexual stress. На безрыбье и рак пригодится. Вот был бы Ерошенко предприимчивее, тогда бы она только с Ерошенко и больше никогда и никому, видит бог. Стоп-стоп, развратная малышка, остановил ее голос. Не думать о Ерошенко, не думать. Лучше вспомни про иные приключения.

– Видишь, я наказана. – Аделина состроила трогательную гримаску.

– За что, Аделечка? – весело ответила Бася. – За то, что попользовалась этим агрегатом? Мне не жалко, честное слово. Больше он ни на что не пригоден, а так хоть есть общественная польза.

– В самом деле? – обрадовалась Аля.

– В самом деле. Любовь это другое, а Кудрявцев… Обезьянка, упругое французское дильдо.

– Как ты сказала? Французское что?

Ах, восхитилась Бася, до чего же ты невинна. Не знаешь простейших гимназических слов. Пришлось растолковать молоденькой провинциалке, объяснить этимологию и кое-что изобразить на пальцах. Ощутив при этом приятное волнение и не впервые порадовавшись – здорова, и более чем.

– Всё же, – сочла необходимым настоять на собственной виновности Аля, – я поступила зимой неэтично. Можно сказать, аморально. Мне в самом деле стыдно, Бася. Я просто не понимаю, как я могла. Я, ты, мы…

Всё ты понимаешь, Эсмеральдина козочка, снова умилилась варшавская бесстыдница. И просто прикидываешься. Но трогательно, спору нет, трогательно. И красива ты необыкновенно. Утонченная и сочная европейскость с преприятнейшим налетом азиатинки. Дильдофора Кудрявцева можно понять. Тут бы и сам Ерошенко не устоял. Но Ерошенко первым бы не начал, постеснялся бы. Ходячий моральный кодекс и… Нет, взвизгнул голос, не думать о Ерошенко, не думать, не думать. Больше легкости в речах, больше легкости в мыслях. Две свободные, раскрепощенные, в меру беспутные женщины. За фривольной беседой в духе французского рококо. Среди войн, эпидемий, разрухи. Après nous, le déluge49.

– Ты ни в чем не виновата, Алька. И я не виновата. Никто не виноват. Так устроена жизнь. Анатомия, психология. Знаешь, как-то лет пять назад, в Крыму, на базаре в Судаке я услышала, случайно, как одна солдатка объясняла товарке, почему не всегда верна своему фронтовому солдатику. Знаешь, что она сказала? Цитирую дословно, почти. «Она же не лошадь, ей сена не дашь».

Аля покрутила озадаченно головкой.

– «Она» это кто?

Неужели в самом деле не поняла? С таким-то бюстом и чувственными губками? С такими нежными, цалусистыми щечками? С пленительнейшей линией бедра? Ласково полуобняв минчанку, Бася прошептала ей на ушко, как когда-то на Брянском вокзале, но на сей раз без малейшего коварства. Услышав смело произнесенное прекраснейшей из полек слово – отчасти напоминающее слово «звезда», но много менее возвышенное, – Аделина густо покраснела, прикрыла вспыхнувшее личико ладошками, несколько раз вдохнула, выдохнула – и залилась звонким, радостным, совсем не бердичевским смехом.

– Слушай, – спросила Аля, отсмеявшись, – откуда ты его знаешь?

– Кого?

– Ну этого… Чекиста. Красивого такого, рыжего. Мы его встретили на улице, когда выходили из наробраза. Он просто остолбенел, когда тебя увидел. Да и ты, ты тоже. Ты что-то спрашивала у него.

Бася кивнула, озадаченно и растерянно. Как тут объяснишь? Да и себя лишний раз травить… Увидев Оську, она подумала, против воли: если возможно такое чудо – появление тут Мермана, то ведь возможно и другое. Что сейчас он ей скажет: всё написанное в газете ошибка, что Костя… Но Иосиф знал только то, что написано было в газете.

– Иосифа Мермана? – Бася помедлила: стоит ли? Стоит ли вдаваться в давние обстоятельства? Но так и быть, она расскажет. – По Житомиру, Аля. Была одна история, не самая приятная, но обошлось. А потом Иосиф Натанович воевал вместе с Кос…

Молчать, рявкнул голос. Заткнись, дуреха, немедленно! Иначе разревешься. Забыть, забыть, молчать.

И всё-таки разревелась. Как последняя институтка. Бедная Алечка – прямо платье выжимай.

***

В этот уездный город Мерман прибыл вместе с Суворовым. Двух чекистов командировали сюда сразу же по завершении чрезвычайной выездной сессии Ревтрибунала Конной. Ее, сессии, публичные заседания проходили в Елисаветграде с двадцать первого по двадцать третье октября (для читателей, привыкших к республиканскому календарю, добавим: на исходе вандемьера и в начале брюмера). Оба чекиста, а также Петя Майстренко и Коля Нагорный, выступили там в числе пугающе многочисленных свидетелей. После приговора Коля Нагорный приуныл еще сильнее. Сто сорок одного погромщика, вчерашних бойцов знаменитой дивизии, приговорили к расстрелу, среди них – девятнадцать командиров. «Здорово же я с Конармией познакомился. Одного кончил сам, других под пулю подвел». «Их и без нас бы туда спровадили, – успокаивал товарища Петя. – Материала в избытке. Меня по сей день выворачивает». Когда узнали, что для тридцати одного мерзавца расстрел заменили заключением, не ведали, что и думать. Хуже оно или лучше?

Причины направления Суворова и Мермана в очередную командировку были до обидного типичны. На уездную чрезвычайную комиссию поступило множество жалоб, даром что жаловаться на чрезвычайщиков было себе дороже. Следовало разобраться и при необходимости взять в собственные руки управление чекистской работой. До фронта было двести верст, в условиях маневренной войны, можно сказать, ничего. Две недели назад враг прорвался за Днепр, в Екатеринославский и Херсонский уезды50, и не без труда был отброшен обратно. Под городом, как обычно и повсеместно, орудовали всевозможных ориентаций бандитские формирования. По железным, шоссейным, проселочным дорогам двигались к днепровским переправам массы наших пеших и конных войск.

 

…Предъявив свои грозные и убедительные мандаты, Мерман и Суворов в сопровождении помощника коменданта, молодого латыша по фамилии Земскис, обошли нацеленный на выход пулемет Льюиса, поднялись на второй этаж и двинулись по коридору к кабинету председателя. Латыш Иосифу не показался. Не по причине слабого владения русским – просто не показался, и всё. Не было в нем того, что привлекало в Крумине – спокойной силы в глазах, уверенности в правоте своих действий, основанной на однозначной их справедливости. «Неинтеллигентный какой-то парень», подумалось Оське. Подумалось и поразило. С каких это пор он, Иосиф Мерман, стал видеть в интеллигентности положительное качество, да еще для сотрудника органов пролетарской защиты? Воистину, с кем поведешься… Круминь, Ерошенко, Суворов. Дурно влияете, товарищи студенты.

Чем далее по коридору, тем медленнее шел помкоменданта. (Иосифу внезапно показалось, что где-то он его когда-то видел.) Наконец, войдя в обширную приемную, латыш остановился перед обитой чем-то квазикожаным дверью. Стоявший рядом боец с трехлинейкой, подобравшись, принял положение «смирно». Из-за пишущей машинки, отложив на пепельницу самокрутку, вежливо и грустно кивнул новоприбывшим поэтического облика юноша. Мерман внутренне поморщился: надымил, холера.

– Тут есть его кабинет, – объяснил помкоменданта. – Я могу иду?

Суворов не согласился.

– Покуда останьтесь, товарищ Земскис.

В самом деле, лишний свидетель не помешает. Итого трое местных: боец с винтовкой, помощник коменданта и этот парень, писарь или секретарь. Помощник коменданта нервничает. Оно и понятно. Не успел предупредить начальство, и теперь приходится пассивно наблюдать, как двое проверяющих вслушиваются в речи, доносящиеся из-за двери. Вполне стандартные – Суворов такие стандарты корчевал третий год подряд.

– Я те не германский маршал Блюхер, я предуездчрезвычкома Бляхер! Запиши в своей кровавой памяти: Генрих Аронович Бляхер. Что, имечко мое не нравится, отчество? Пристрелил бы меня, распял бы, выпорол бы, повесил? Предсмертные мечты погромщика? Ладно, гусь лапчатый, с тобою ясно, можешь мне не отвечать. Квохченко, пиши скота на утилизацию.

– На що його писати?

– На то самое. В штаб Духонина. На распыл.

– Зрозумiв. Зараз зроблю.

– Они себе там в белом штабе думают, я их агентам буду допросы устраивать? Следствие вести по форме? В концлагере полгода фильтровать? А они тем временем… Хрен им в глотку. Верно, Квохченко?

– Атож. Нема про що з такими розмовляти. Так що, писати?

– Ты, индюк, еще не написал? Осторожничаешь, хуторянин? Как бы чего не вышло? Как бы проверочка не заявилась? Из Харькова, Москвы? Запомни, брат: мы с тобой на красном фронте революции и отвечаем только перед нашей революционной совестью. А ты чего глаза таращишь, гнида? Еще раз в рыло захотелось?

Мерману сделалось слегка не по себе. Не оттого, что стало жалко по-детски наивного, глупого, грубого, жестокого Бляхера, а оттого, что бляхеровская манера напомнила ему… Кое-что, кое-кого напомнила. И еще раздосадовала фамилия с отчеством. Так и будут говорить: иудеи мстили православным христианам. И не вспомнят, что в Волгубчека самым пакостным был некто Петров. Благополучно расстрелянный за свои преступления аккурат по освобождении Житомира. Оська бросил взгляд на Суворова – не усмехается ли. Суворов не усмехался.

– Доложите, – хмуро приказал он Земскису.

В обширном помещении, выходившем окнами во двор, стояло два бюро и два набитых бумагами шкапа. Слева от более солидного стола, дубового, председательского, на полуторааршинной этажерке голубел океаническими пятнами немалого размера школьный глобус. Рядом с глобусом, не очень над ним возвышаясь, стоял неприятного вида лысоватый мужчина в защитном френче, в широченных синих галифе, надо полагать тот самый Генрих Бляхер. За вторым бюро, заваленным бумагами, пребывал объект номер два, настолько хуторской наружности, что ее не могли скорректировать ни гороховый со стоячим воротником кителек, ни портупея маузера через плечо, словом совершенно очевиднейший Квохченко. На табуретке перед председательским столом сидел молодой и худощавый, сильно изможденный человек. Его Суворов мысленно определил в вольноперы или юнкера – несмотря на партикулярное с брюками навыпуск платье.

(Не следует думать, что Суворов разделял сужденья иных поэтесс о курносых и горбоносых. Опыт его показывал: очень многие хуторские ребята, переодевшись и обучившись, ничем не отличались ни внешне, ни внутренне от образованных и городских, тогда как городские, да что там городские, многие дворяне и офицеры вид и нрав имели более чем простодушный. Но Квохченко выглядел именно по-хуторскому, в наихудшем смысле слова, и не исключено, что бессознательно, полусознательно или сознательно таковой свой образ культивировал.)

После появления Суворова и Мермана арестованного вывели в приемную. Бляхер и Квохченко тщательнейше, вглядываясь пристально в лица, изучили мандаты и иные документы. Наконец оба сделали выводы и пригласили, не очень радушно, незваных гостей присаживаться. Табуретку Земскис оттащил к стене, от стены принес два венских стула. Председатель, наблюдая за перестановкой, задумчиво покручивал глобус.

– Интересный экспонат, – отметил Суворов, пока что вполне добродушно. – Увлекаетесь географией?

Председатель не ответил, только хмыкнул.

– Это надо думать, – предположил Натыныч, – для ориентации на местности. Глобус Херсонской губернии.

– Или уезда, – повернулся к хуторянину Суворов.

Квохченко пошевелил плечами и осклабился.

– Мы люди простые, товарищ Суворов, академий не кончали. Иной раз на досуге и посмотрим, где там что. Мадрид, Париж, Берлин, Нью-Йорк. Революция в Мексике, сопротивление империализму в Турции.

«Ах ты морда, как заговорил!» – восхитился мысленно Иосиф. Суворов же обратился к заскучавшему подле глобуса Бляхеру.

– Досуга у вас, я понимаю, в избытке. Дела ведете споро, по-революционному. Без формализма, протокольщины, без Харькова и прочей Москвы. Правильно, Генрих Аронович?

Бляхер насупился. Выражаясь по-простому, набычился. Резко крутанул ладонью земную сферу.

– Пугаете? Мы тут наслышаны. Вы вроде бы тоже не особо формальничали. В Житомире, в Виннице, в Белой Церкви, Раздельной.

Бляхер действительно был наслышан. Но факты искажал. И потому Суворов возразил. Пока что по-прежнему мягко.

– Никак нет, Генрих Аронович, формальничаю. Протокольничаю. Даже со злостными нарушителями законности. Необходимые бумаги, если кто интересуется, отложились в Киеве, Харькове, Москве. Можно проверить. Хотя лично вы, Генрих Аронович, вряд ли получите такую возможность.

– Угрожаете?

– К делу, – отрезал Суворов. Сел на венский стул и жестом пригласил всех сделать то же. – Как давно вы пребываете на должности? Пять недель? Приступаем к отчету. Да-да, прямо сейчас. И вы тоже, товарищ Квохченко. И вы, товарищ Земскис. Только сядьте, прошу вас, не маячьте. Есть же еще два стула. И табуретка, если роскошь вам претит.

Земскис осторожно примостился на стульчик. На самый краешек, на выпуклую кромку. Мерман поразился – до чего же знакомая физиономия.

Отчет продолжался недолго. Минуты через две железный Суворов сорвался. На пустячной фразе председателя: «За истекший период времени утилизировано девять контрреволюционеров и саботажников» – на пустячной формулировке, знакомой ему как минимум с восемнадцатого, по Северной коммуне, на пустячном словечке Суворов, не сдержавшись, прошипел:

– Что?

– То есть оприходовано.

– Что?

В другой бы ситуации Бляхер спросил: «У тебя со слухом херовато, гнида?» Но ситуация не располагала. Напрягся даже Земскис, для которого, с его слабым пока что русским, «утилизировано», «оприходовано», «ликвидировано», «расстреляно» звучало одинаково – как некая техническая терминология опытных старших товарищей.

– Значит, оприходовано, – медленно проговорил Суворов.

– Ну да, – почти выкрикнул Бляхер. – К словам цепляетесь? Выразился некультурно? Я вам тоже академий не кончал. Сунули в руки наган, и пали. Вам хорошо там в Москве. А вы у нас попробуйте, рядом с фронтом!

– Попробую, – заверил Суворов, – попробую. Слова, говорите? Да, слов в великом русском языке хватает. Знаете, коллеги, как выражался в подобных случаях царь Иван Васильевич? Тот, который Грозный. Отделано десять людишек. Отделано двадцать людишек. Отделано тридцать. А у вас всего-то девять.

Мерман заметил, что простодушный Квохченко расслабился. Земскис сдвинул тощее седалище вглубь стула, съехав с неудобной, врезавшейся в ляжку кромки. Бляхер попытался улыбнуться.

– Веселый был товарищ. Его бы к нам в ЧК определить.

– Иван Васильевич нам не товарищ, – объяснил председателю Суворов.

– Ну да, – согласился с ним Квохченко. – На хрена нам такие товарищи! Царей – в Екатеринбург.

– Сдать оружие, оба, – устало распорядился Суворов. – Товарищ Земскис, подтвердите, пожалуйста своим бывшим начальникам: со мной прибыло четырнадцать бойцов, выходы оцеплены, в приемной трое моих подчиненных, личный состав чрезвычкома выполняет исключительно мои распоряжения.

– Так есть. Я подтвердить, – подтвердил товарищ Земскис.

– И направьте потом сюда арестованного. Как его фамилия, товарищ Бляхер? Не помните? Товарищ Земскис, а вы? Помните?

– Старовольскис.

– Вы хотите сказать, Старовольский?

– Так есть.

Бляхера и Квохченко вывели. Удалился смущенный переменами Земскис. Контролеры, новое начальство, остались наедине. Суворов присел за председательский стол, отодвинул набитую окурками пепельницу, принялся перебирать разбросанные по столешнице бумаги. Насупленный Иосиф постоял у окна, походил. Остановился у этажерки. Начал пальцем покручивать глобус.

– Что разыскиваешь? – поднял голову Суворов. – Ольвиополь, Каховку?

Мерман оставил копию земшара в покое. Задумчиво, словно прочищая горло, крякнул.

– Ну, не тяни, – поторопил его Суворов.

Мерман тянуть не стал.

– Нехорошо выходит, Валера, – сказал он инспектору, – не по-большевистски. Сам говорил: процедура, протоколы, законность. А потом раз, и за одно только слово: сдать оружие. Мне этот Бляхер самому не по нутру, но если всякого, кто нам не по нутру…

Суворов поначалу отбивался.

– Скажи мне, Ося, ради чего мы сражаемся?

Но не согласиться с доводами не мог.

– Ты безусловно прав. Формально. А форма в нашем случае имеет решающее значение. Если наплевать на форму, то получается такое содержание… Бляхеровщина получается.

Нажав на кнопку в столе, вызвал Земскиса.

– Мартин Оттович, передайте товарищам Бляхеру и Квохченко, что они не арестованы, как возможно подумали, а временно отстранены от должности, до особого распоряжения. Оружия не возвращать, чрезвычкома не покидать, находиться на казарменном положении.

***

Изучение дел много времени не заняло. Сказать, что они велись небрежно, означало бы приукрасить действительность. Если принять гипотезу о краткости – сестре таланта, то Бляхерович с Квохченко могли претендовать на гениальность. Чтобы разобраться что к чему, надо было начинать ab ovo51 – только где, это ovum найти? Дела «утилизированных» вообще куда-то запропали, и теперь разыскивались Земскисом и поэтического облика юношей – обоим Мерман намекнул на саботаж и на возможные последствия. Сам Натаныч, отправив помкоменданта и юношу на поиски, ознакомился с бумагами отстраненных Суворовым начальников.

 

Кстати, поэтический юноша оказался ни много ни мало председателем следственной коллегии. Странноватое место отыскал он себе для работы – аккурат в приемной председателя чрезвычкома. А Земскиса Иосиф точно прежде знал. Кажется, в Киеве, летом девятнадцатого. То-то латыш так уставился, едва его увидев. Да уж, мотает всех нас. По морям, по волнам, нынче здесь, завтра там. Эх да, по морям, морям, морям, морям… О, какая занимательная бумажка!

– Бляхер-то наш, выходит, никакой не Бляхер, – поделился Иосиф с Суворовым очередным открытием. – То есть частично он Бляхер, но не так чтобы такой уж Бляхер, чтобы…

– Ты меня запутал, Иосиф. Полностью, частично, чтобы, чтобы.

– Я и сам, Валера, запутался. Слушай. «Прошу коренным и радикальным образом уточнить и исправить мою фамилию, являющую продукт и следствие насильственной русификации романовским царизмом, вернув таковую назад, к истинным и подлинным национальным и этнографическим истокам ее происхождения».

– Что за жуткая жуть?

– Бумажка при личном деле. Копия ходатайства. Девятнадцатый год. Удовлетворено в исполкоме Херсонского совдепа с перенаправлением в Херсонский загс НКВД УССР.

– И кем же был товарищ Бляхер до загса?

– А вот угадайте с трех раз.

– Некогда, Ося. Люди…

– Извини, Валера. Геня фон Бляхер был… – Иосиф подавил, не без труда, смешок. – Бляхеровичем.

Суворов смеяться не стал. Даже не подумал. Только заметил:

– Солидно. Очередная жертва кровавого режима, стало быть. В селах мужики мечтать не смели, чтобы «овичами» зваться. А тут добровольный отказ. Но спору нет, Бляхер звучит энергичнее.

Иосиф не ко времени расшалился.

– Шниперович-то наш, дурачок, не догадался себя жертвой объявить. Не стал энергическим Шнипером. Но Мерман, скажу тебе, будет поэнергичнее. Знаешь, как я прошлый год девушкам ученым представлялся, которые в гимназиях немецкого учились? Я им так прямо в лоб и закатывал: Иосиф Мерман, mehr als ein Mann52.

– Помогало?

– Расистки. Старовольского звать?

– Зови. Потом пускай хорунжего донского приведут. Потом попа и спекулянтку. Потом Семена Иванова, бандита петлюровского, потом… Всех придется выслушать, всех.

***

Делать было нечего. Залив горючими слезами платье Аделины, Бася больше не могла отмалчиваться и рассказала новой, неожиданной подруге про Ерошенко. Вернее, не рассказала, а показала страшную газету с текстом Георгия Пламенного. «Мы, большевики, не боимся горькой правды… Ослепительными звездами просияют на небосклоне… Израсходовав огнезапас… Под развернутым красным стягом… Человечество за вас отомстит».

Потрясенная Аля рыдала вместе с Басей. Платком отирала слезы с лица – себе, Барбаре, бормотала что-то ласковое, хорошее, Барбара бормотала в ответ, не менее утешительное и не менее хорошее. Поразительно, но с каждой минутой, с каждым новым потоком слез – боже, да откуда их столько! – она ощущала всё большую и большую свободу, легкость – не ту французскую, рококошную, фривольную легкость, к которой принуждала себя часом прежде, но легкость, которая осязалась каждой клеточкой, каждой частичкой плоти, духа и души. Легкость и просветление, понимание, мудрость. Быть может, ей просто надо было выплакаться, выреветься, вырыдаться раньше? А не носиться из города в город, не заковывать себя в броню фальшивой легкости. В конце концов, она всего лишь девочка. Взрослая, многоопытная, даже слишком многоопытная, но девочка. Которая раз в год, ну пускай не в год, а в три, имеет право. На что? На слабость, на слезы, на белужий бабий рев? Да хоть бы так! Но плакать было не с кем – а теперь есть Аделинка. Кто бы мог себе представить. Кто бы мог.

Увлеченные слезами, горем, легкостью и вспыхнувшей женской дружбой две нимфы не сразу расслышали стук. Поначалу несмелый, стук этот делался громче, настойчивее, и наконец в дверь начали молотить кулаками и, кажется, даже ногами. Колотившего легко было понять – из комнаты неслись отчетливые звуки, в ней были люди, но эти люди не спешили открывать!

Бася, соскочила с койки, накинула серое пальтишко и, улыбнувшись Алечке, сбросила с двери, один за другим, три крючка. Дверь распахнулась. В проеме возникла возбужденная и плачущая Голицына. Басе – против воли? – сделалось смешно. Сцена становилась всё более волнующей. Три одалиски одного сераля, три нимфы богини-охотницы, три натурщицы для Франсуа Буше.

Зиночка Баськиной веселости не разглядела. Зиночка отчетливо увидела слезы и распухшее, раскрасневшееся, не очень-то красивое лицо польской грымзы. И залитую аналогичной влагой физиономию мерзкой жидовки из Минска. И поэтому испугалась. Еще больше, чем прежде: неужели всё гораздо хуже?

– Вы уже знаете, да? – закричала она в полной панике. – Что вы знаете, что? Говорите, не молчите! Уже всё?

Бася с Аделиной в недоумении воззрились на трясущуюся как в ознобе и рыдающую институтку, на ее искаженное горем и страхом лицо. Не столько даже искаженное, сколь облагороженное, переставшее быть кукольным и институтским. Но о чем она, о чем? Что «уже всё»?

– Зина, – строго велела Барбара. – Проходи, садись и по порядку. Что случилось? Мы ничего не знаем. Ни-че-го.

– В самом деле не знаете? Не врете? Совсем ничего? Совсем-совсем? Чего же вы рыдаете тогда? Не из-за этого? Вы что, и правда ничего не слышали?!

Последнюю фразу Зина провизжала. Не в панике, в негодовании. Аделина, встав с койки, подошла, обхватила институтку крепкими артистическими руками и резко ее встряхнула.

– Хватит психовать! – рявкнула она, употребив наиновейший вульгаризм. – Варя сказала: по порядку и по делу! Ну, кому я сказала, кур…

Голицына троекратно икнула, двоекратно вдохнула, выдохнула и, глядя на зареванных мегер, произнесла:

– Юрочку…

– Что Юрочку? – бесстрастно спросила прожженная минчанка.

– В ЧК… Увели… Сегодня… Я думала… Вы узнали… Что его… Там… Того… Бася, родная! Спаси мне его! Ты же знаешь их! Ты на хорошем счету! Он твой муж!

Ривкина погладила Голицыну по глупенькой головке.

– Так ты его любишь, глюпий девотшка? Какие же мы дуры.

Котвицкая стала приготовляться к визиту.

– Я с тобой, – сообщила ей Ривкина.

***

И тут мы прервемся. Как всегда. На самом интересном месте. Потому что…

Потому что самой величественной, самой монументальной фигурой в событиях, о которых рассказывается в нашей повести, был безусловно он.

«Кто?» – не поймут наши милые читательницы.

«Ленин!» – воскликнет читатель-единомышленник.

Нет, товарищ, не Ленин. Ленин был далеко, в Кремле и, оказывая громадное влияние, непосредственно в данных процессах не участвовал.

«Тогда, похоже, и не Дзержинский?» – разочаруется другой, тоже искренний и сведущий наш чтец.

Как бы сказать… Дзержинский участие принял, но на периферии нашего повествования. Честь ему мы воздали в пятой части.

«Сталин? – озадачится третий. – Ну да, он был член РВС ЮЗФ».

Нет, товарищ, не Сталин. При всем почтении и уважении.

«Кто же? – поразится четвертый наш друг. – Не прохиндей же Пилсудскй в конце концов!»

И будет прав, ибо Пилсудский – при всех своих масштабных дарованиях – действительно был прохиндеем, личностью бесчестной, лживой, не ведавшей ни красоты, ни правды, ни добра, а потому, в согласии с классиком западного мира, претендовать на величие никоим образом не мог.

«Так кто же всё-таки? – задумается пятый наш единомышленник, верный красоте, добру и правде. – Семен Михайлович?»

Нет, товарищ, даже не он. Семен Михайлович нами чтим и является недостижимым образцом для подражания. Однако в определении того, кто наиболее величествен в истории русской гражданской войны, мы руководствуемся не личными пристрастиями.

Мы убеждены: Семен Михайлович с нами согласился бы и сам бы указал на ту фигуру, которую автор имеет в виду. Семен Михайлович сказал бы: «Разумеется, Михаил Васильевич. Кто же еще?» И усмехнулся бы в густые усы.

С ним бы вместе улыбнулись Ворошилов, Городовиков, Пархоменко и прочие герои Первой Конной. И Котовский бы улыбнулся. И Лазаревич бы согласился, и Уборевич, и Корк, и Василий Блюхер, и злосчастный Филипп Миронов. Ленин бы из Кремля подтвердил – по Юзу, поставив подпись рядом с подписью Дзержинского. Даже Петр Врангель не стал бы оспаривать, даже Нестор, прости господи, Махно. «Если не я, – сказали бы оба злодея, – то стало быть, он».

Он. Разумеется, он. Ибо…

Ибо счастливы молдаване – они его соплеменники. Счастливы семиреченцы – они его земляки. Счастливы ивановцы – они его соратники. Счастливы волжане, уральцы, казахстанцы, народы и племена Средней Азии – они его свидетели. В особенности повезло жителям киргизской столицы – шестьдесят пять лет подряд, лучших лет своей истории, они с гордостью могли провозглашать: «Мы фрунзенцы!»

Русская революция, как и всякая другая, была полна людишек и людей, глядевших в Бонапарты. Михаил Васильевич в ту сторону не глядел. Но именно он, по разносторонности дарований, по действенности действий мог бы соперничать с Бонапартом – выгодно отличаясь от последнего честностью, скромностью, жертвенностью. Миллионы двуногих тварей были для него не орудием. Его целью было их благо. Михаил Васильевич был коммунистом. В буквальном, чистом и незамутненном смысле слова.

Теоретик и практик революции, полководец и экономист, организатор, ликвидатор, освободитель, устроитель.

Нас спросят: ликвидатор чего? Фронтов. В пятый день двадцатого года он отправил телеграмму председателю Совнаркома Ленину.

Уральский фронт ликвидирован. Сегодня на рассвете кавалерия Н-ской армии, пройдя за три дня 150 верст, захватила последнюю вражескую базу – Гурьев и далее до берегов Каспия. Подробности выясняются. (…)

49После нас хоть потоп (фр.).
50Суворов и Мерман мыслят привычными категориями. Покровская волость, где находилась захваченная врангелевцами станция Апостолово, была к тому времени выведена из состава Херсонского уезда и в октябре 1920 г. являлась частью новообразованного Криворожского уезда Екатеринославской губернии. Еще раньше Херсонская губерния была разделена на Одесскую и Херсонскую, переименованную впоследствии в Николаевскую. Кроме того… Названия, количество и границы советских губерний, уездов, волостей, а также республик, областей, краев, округов, районов будут постоянно видоизменяться на протяжении более тридцати лет, приводя ответственных авторов в отчаяние.
51С яйца (лат.), то есть с самого начала.
52Больше чем мужчина; больше чем один мужчина (нем.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru