– Простите, – твердо заявила Бася, – но подобной ерундой мы заниматься не будем. То есть я не буду.
– Я тоже! – воскликнула Аля.
Гросс-Либхабер усмехнулся. Зловеще и не слишком естественно. Станиславский сказал бы: не верю. Но Станиславского в комнате не было.
– Идете по стопам своего сожителя? – мрачно процедил адепт Михаила Грушевского. – Имейте в виду, гражданочка, что с гражданином Ерошенко, тайным деникинцем и убежденным врагом украинства, мы еще разберемся!
Вот оно и прозвучало. То самое. Которое… Бася застыла в оцепенении. Аля изготовилась к страшному. Отыскала глазами утюг. Рядом с утюгом лежали ножницы.
– Ах, забыл, – продолжал неосторожный Коханчик, – с вашим возлюбленным разобрались ваши соотечественники. Воистину своя своих не познаша!
Аля поглядела на мусорное ведро. Налезет?
Всё дальнейшее произошло в малую долю секунды.
Бах!
Бася сама не ожидала от себя подобного – и тем более не ожидал подобного Коханчик. Испуганно отпрыгнув в угол, Гранд-Аман тер рукой по тщательно выбритой утром щеке, на которой отпечатался след Бахиной ладони. Переводя глазенки с одной дивчины на другою – другая подхватила венский стул, – перепуганная особь в сбившемся набок галстуке искала безопасный путь отхода.
– Убирайся, ублюдок! – проорала недоумку Барбара, указывая на дверь. – И радуйся, что сегодня у меня нет при себе пистолета. Понял, тупая тварь?
Устрашенный Коханчик проскользнул по-змеиному к выходу. Ренегат не услышал в голосе женщины ни дрожи, ни муки, ни слез – совершенно отчетливых. Он видел перед собой трясущуюся в гневе бабу – а что такое гневные бабы, он, многолетний сельский педагог и знаменитый Гросс-Либхабер, раза три познал на опыте.
***
Отразив последние атаки Врангеля, не пропустив врага в Донбасс, вытеснив его с Правобережья, подбив, подпалив, захватив под Каховкой британские танки, армии русской революции изготовились к решительному наступлению.
Революционных армий было пять. Их расположение напоминало полумесяц. Линия фронта тянулась с юго-запада на северо-восток, от моря по Днепру до Александровска, далее шла на восток, до района Орехова, далее на юг – до Азовского побережья. Между ними, в таврийских степях группировались силы Антанты – официально они именовались Русской армией. Русские против русских, в русской степи. Неужели последний раз?
План ликвидации антантовских войск был разработан Фрунзе, его помощником Владимиром Ольдерогге (бывший генерал-майор, бывший командующий армиями Восточного фронта) и начальником штаба фронта Иваном Паукой (бывший подполковник, бывший командующий тринадцатой армией). Согласно плану, в самых общих чертах, тринадцатая армия Иеронима Уборевича и четвертая армия Владимира Лазаревича, активизировав наступление с востока и севера, должны были разгромить стоявшие перед ними войска противника и притянуть к себе его резервы. Следующий удар наносили с северо-запада и севера шестая армия Августа Корка, Первая Конная Семена Буденного и Вторая Конная Филиппа Миронова. Перед частью войск Буденного и Корка была поставлена особая задача – стремительным маршем с северо-запада на юго-восток захватить Перекопский перешеек (стрелковые дивизии Корка) и переправы через Сиваш (кавдивизии Буденного). Силам Антанты был приготовлен мешок.
Русские красные силы превосходили врангелевские в несколько раз. Ничего подобного походу Тухачевского на Вислу, то есть наступлению на превосходящие силы противника, в Северной Таврии не наблюдалось. Успех операции предопределяли смелость, скорость, воля.
Климатические условия ведению военных действий не способствовали. Ударили необычайные для Таврии и для конца октября морозы. Бешеный ветер гнал по степи тучи снега. Впору было приостановиться, подождать. Республика ждать не могла.
Двадцать шестого октября восточный и северо-восточный участок фронта продолжил свое движение – наступали дивизии тринадцатой и четвертой. Двадцать восьмого перешли через Днепр на каховский плацдарм дивизии Первой Конной. В тот же день двинулись в атаку полки Миронова и Корка. Двадцать девятого покинул плацдарм и направился в рейд Буденный.
Врангелю и его генералам сделалось ясно: на днях они приняли неверное решение. Следовало отвести заблаговременно войска на полуостров и занять там жесткую оборону. Они недооценили количества красных войск, они рассчитывали, оставаясь в степях, сохранить свободу маневра. Размах закипевшей битвы оказался для них неожиданным. Им слишком долго мнилось, что красные слабы, что даже двукратное превосходство ничего красным хамам не даст, что опытные боевые генералы, именные дивизии, природные всадники казачьих полков способны укоротить эту сволочь в любой момент – несмотря на то, что укорот не раз уже, под Каховкой, на Правобережье, в Донбассе, был дан именно им, боевым многоопытным генералам.
Волшебная сила иллюзий.
Превосходство красных оказалось подавляющим. Хамы били отовсюду. Уборевич двигался на Мелитополь, с севера ему наперерез уверенно шествовал Лазаревич. Две красных стрелковых дивизии вышли на Перекоп, две дивизии Конной пронеслись по тылам к Геническу и Чонгару. Все переправы были заняты красными.
Двое суток, контратакуя и маневрируя, Кутепов отражал напор Миронова и Корка. Тридцатого Врангель, оценив положение, отправил радиограмму – всем возвращаться в Крым.
Совсем недавно был возможен планомерный отход. Теперь войскам Антанты предстояло прорываться.
Трещал мороз, мела поземка. Солдаты революции, солдаты контрреволюции брели, тащились, ехали по голой и безжизненной степи. Валились от усталости, засыпали на мерзлой земле в отсыревших, дубовых шинелях. Не было топлива для костров, были тысячи обмороженных. Сотнями падали и не вставали больше кони.
***
– Я не говорю про скрытую контрреволюцию, хотя я мог бы сказать и обязан. Но таким, как Макаренко и Котвицкая, не место в нашем народном образовании, во всяком случае на нашей Украине. Ваш большевистский долг разобраться в ситуации и положить конец беспредельной…
Коханчик запнулся. Не сумел подобрать подходящего слова к эпитету «беспредельный». Другой на его месте превратил бы прилагательное в существительное, осчастливив республику неологизмом «беспредел», но у Коханчика, шагавшего с Суворовым и Мерманом по направлению к комхозовской столовке, не оставалось времени подумать.
– Вакханалии, – обходя свеженаметенный сугроб, подбросил Суворов первое пришедшее в голову словцо.
– Вот именно, – оживился идеолог, – вакханалии! Беспредельной и безудержной вакханалии, античной оргии, разгула в наихудших традициях царского угнетения и закрепощения. Дай волю такого рода субъектам, я бы давно тянул солдатскую лямку на Мангышлаке без права сочинять и рисовать! Но по счастью…
– Товарищ Коханчик, мы очень спешим, – пока еще вежливо попытался отделаться от взбудораженного интеллектуала Иосиф.
– В самом деле, – подтвердил Суворов.
Коханчик подстерег их на улице. Неподалеку от выхода из чрезвычкома, в месте обычно пустынном и населением избегаемом. Топтался на снегу, под лютым ветром, дожидался, дожидался и дождался. Мерман и Суворов, как и было обещано Коханчику Земскисом, вышли на пару десятков минут в столовую, съесть по порции каши, и тут же были перехвачены неутомимым активистом. И теперь уныло шагали в его сопровождении, выслушивая дикий, горячечный, стилистически отточенный бред.
– Именно поэтому данный вопрос надо решить без проволочек. Чтобы не терять напрасно времени, потребного нам для борьбы с кровавой врангелевщиной, великорусской реакцией и…
– Товарищ Коханчик, – перебил активиста Суворов, – а что вы понимаете под словом «великорусский»?
Гросс-Либхабер догадался, что выразился неудачно. Перепутал Суворова с Квохченко и Бляхером. Подвело умение бесперебойно выдавать наработанные поколениями коханчиков формулы.
– Я имею в виду… – Коханчик смахнул со лба налипший снег. – Но так ли это важно, дорогие мои товарищи? Важнее другое. Означенная Котвицкая, находясь под влиянием своего ультраконсервативного сожителя, ожесточенного врага украинского национального возрождения, тайного и явного белогвардейца, к сожалению для нас ушедшего от справедливого наказания…
Мерман чуть не поскользнулся на припорошенном снегом ледке.
– К сожалению для нас – это для кого?
– Для нас для всех! – уточнил очень громко Коханчик – так громко, что вздрогнули две проходившие мимо кумушки. – И теперь инспирированный ее бывшим сожителем тлетворный дух проникает в души слабых и доверчивых женщин. Я мог бы указать на известную вам гражданку Ривкину, каковая…
Мерман резко остановился. Вытер снежные капли со лба и недипломатично спросил:
– Слушай, знаешь, почему тебя, хоть ты весь такой из себя Коханчик, бабы не любят?
– Почему?
Все трое остановились. Коханчик понемногу начал зеленеть, но внешне сохранял невозмутимость уругвайской капибары.
– Потому что ты не только старый мерин, но и ненравственный тип.
– Вы уверены, товарищ Мерман? Мне казалось, что…
Суворов остановил руку Натаныча, протянувшуюся к воротнику Коханчикова полушубка. Свирепо округлил глаза: «Ося!» Мерман прорычал в ответ маловразумительное. Коханчик, таращась на Мермана, сглотнул. Суворов попытался возвратить беседу в относительно мирное русло. Так сказать, замять.
– Товарищ Коханчик, вы, мы слышали, из этих мест?
– Именно так, – обиженно, но с облегчением ответил активист. – А что, – он помедлил, – требуется помощь? Информация? Ради бога, обращайтесь. Мне есть что рассказать. Я тут трудился до прошлой эвакуации. Оказывал содействие.
– Надо полагать, и в письменной работе? – Суворов, несмотря на миролюбие, не удержался. – Заявление товарищу Бляхеровичу фон дем Бляхеру случаем не вы помогали писать?
Коханчик насторожился. С этим Суворов, предупредил его Земскис, надо есть иметь ухо наверху голова.
– Ну помогал. Что-то не так? Предпоследний декрет нарушил?
– Что вы, что вы. Ощущается рука мастера. Тонкий вкус, творческий почерк. Вы где-нибудь публиковались?
Коханчик, разумеется, публиковался. Еще до войны. Не так было много в будущей Украине национально мыслящих украинцев, чтобы позволить хоть единому из них не обнародовать своих национальных мыслей в небогатой авторами национальной и мыслящей прессе. Но стоило ли сообщать об этом явному кацапу и ультраконсерватору Суворову? Слишком многие из немногих дореволюционных украинских мыслителей оказались не по нужную сторону баррикады и нынче отбрасывали густую и совершенно не красную тень.
– Пока нет, товарищ Суворов. Но надеюсь. Есть стихи. Неоконченные. О возрожде… О революции. Пролетарской. Про выступление повстанцев. Ой, збирались на майданi хлопцi та дiвчата…
Они снова двинулись в путь. На последней полусотне шагов Суворов польстил Коханчику.
– Замечательно, что вы помогали товарищу Земскису приготовиться к сегодняшнему вечеру. Он так был увлечен. Что вы с ним разучивали? Надо полагать, из Шевченко?
– Увы, до украинских поэтов товарищ Земскис пока не дорос. Мы изучили стихотворение Демьяна Бедного про латышских красных бойцов.
По протоптанной совслужащими тропинке стражи революции добрели наконец до заметенного наполовину крылечка под вывеской «Їдальня № 2 комгоспу». К дверям была прикреплена бумажка. «Товарищ, веничек возьми, свою обувку обмети». Другая бумажка, свеженькая, извещала: «Сегодня перловка!» Пока Мерман и Суворов, вооружившись веничком, выполняли указание комхоза, Коханчик декламировал из Бедного:
– Латыш хорош без аттестации, таким он есть, таким он был. Не надо долгой агитации, чтоб в нем зажечь геройский пыл.
– Неплохо, – кисло одобрил Суворов, возвращая веничек на место.
Мерман также не стал возражать Демьяну. В самом деле, чем нам плохи латыши? Был героический Круминь, была прекрасная чухонка Магдыня. Но вообще-то странное занятие для советского автора – без перебору, совокупно прославлять одну отдельную народность. Мерман бы подобного даже про евреев не сказал. Еврей хорош без аттестации… Ага. Кого-кого, а евреев Иосиф знал.
– В принципе, товарищ Суворов, я не могу не согласиться, что неплохо, – заулыбался, остановившись у входа в тусклое помещение Коханчик, – но мне кажется, что и на Бедного пора бы обратить внимание. Представляете, Иосиф Натанович, после того как всем и каждому разъяснили, где теперь Украйна и что теперь Россия, эти акробаты стали хором писать… вы не поверите… о Руси. Вспомнили – в двадцатом веке! Просто Русь, единая, неделимая. Ты их в дверь, они в окно. Не мытьем, так катаньем. Что в лоб, что по лбу. И ведь этот Дёма Бедный, он же местный, из нашей из Херсонской губернии, окопался в Москве и строчит там под прикрытием. Русь им подавай. А об Украине – молчок! Дай им полную волю, они заявят, что украинцев и вовсе не существует. А я существую! И я им не хохол!
Коханчик попытался сообщить еще о ком-то, но утомленный Мерман Коханчика оборвал. Суворов, прощаясь с мыслителем, посоветовал:
– Что касается Котвицкой и Макаренко, то оставьте их, товарищ Коханчик, в покое. Вы не беспокойтесь, я с ними побеседую, растолкую текущий момент. Про Украину, про Россию, про Русь, про нехохлов. Лично. Договорились?
Коханчик, разочарованный, но вместе с тем и обнадеженный, кивнул. Беседу завершил Иосиф Мерман.
– А про Ривкину забудь, громадянин, насовсем. Лучше с Мартином за латышей учи. Как там дальше будет?
– Дальше? – неуверенно переспросил мыслитель. – Дальше очень хорошо, без всякой там Руси. Вот. Скажи «барон!» И словно бешеный, латыш дерется, всё круша. Чай, не один барон повешенный – свидетель мести латыша. До свидания, товарищи. Вечером увидимся.
«Латыши для Демьяна что-то вроде собачек? – подумал Суворов, усаживаясь за стол, покрытый древней, тысячу раз постиранной и двести раз порезанной клеенчатой скатеркой. – Условные рефлексы, академик Павлов? Лежать, к ноге, фас, апорт? А вот насчет Руси занятно. Надо бы прочесть сегодняшних пиитиков. Где только времени найти?»
Закутанная по брови во что-то лохматое немолодая женщина принесла две глиняные миски с исходящей чарующим паром перловкой. Оба начальника извлекли из карманов завернутые в тряпочки ложки. Натаныч аккуратно, самым краешком зачерпнул небольшую горочку. Любуясь, подержал ароматные жемчужинки перед глазами. В предвкушении острого наслаждения вздохнул.
– Хорошо, мы придумали с вечером, Валера. Кто его знает, как оно седьмого обернется. Лучше прямечко сейчас начнем все даты отмечать, пока спокойно и есть что праздновать. Как там наши, вышли к Перекопу?
– Есть такое дело, Осип. Буденный со своими Чонгар перекрыл и Арабатскую стрелку. Уборевич в Мелитополе. Отрезали белых от Крыма. Finis.
– Наконец-то. Неужели кончится? Только знаешь, не нравится мне эта затея с Махном. Сколько можно этой гниде доверять?
– Да кто же ему, сукину коту, доверяет? Но лучше пусть Врангелю гадит, чем нам. У него, конечно, не четыре корпуса, как мне недавно болвантроп один рассказывал, но все же силенка имеется. Бандитская, а силенка.
– Ну да ладно. Пока пусть лучше Врангелю. Ох, Валерка, сколько же еще всякой грязи мести. Откуда ты про Ерошенко-то прознал? Что он к гетману ездил и всё прочее.
– Ниоткуда. Предположил. На зыбких основаниях. Вовсе без оснований.
– А я-то подумал… Не было этого, значит.
– Не было, Осип. Не было.
***
Студеный ветер обжигал. По счастью, перед самой операцией, в ночь на двадцать шестое, к нам в Конную приехал эшелон с огнезапасами и одеждой. Командарм самолично следил за разгрузкой, распределяя по дивизиям подводы с обмундированием. Двадцать восьмого мы перешли по мосту через Днепр. Двадцать девятого двинулись с каховского плацдарма.
Армия разделилась. Четвертая и четырнадцатая дивизии зарысили по степи к перешейкам. Одиннадцатая и та, что прежде была шестой, заходили с юга в тыл Кутепову. С севера и с северо-востока на Кутепова напирали Миронов и Корк. Еще две дивизии Корка – пятьдесят первая Блюхера и пятнадцатая Раудмеца, действуя южнее Конной и сломив сопротивление сводногвардейского отряда, стремительно дошли до Перекопа, заняли одноименный городок и попытались с ходу овладеть Турецким валом. Неудачно.
Сопротивление антантовских войск в сердце таврического треугольника было бешеным. Речь шла о жизни и смерти. Корниловцы, дроздовцы, кубанцы, донцы, терцы, астраханцы, конный корпус Барбовича, сжавшись в могучий кулак и бешено огрызаясь, упрямо двигались на юг, пробиваясь на Чонгарский полуостров, к переправе.
Соединения другой антантовской армии, второй Абрамова, сбитые со всех позиций, частью отходили туда же, на Чонгар, частью – к другой переправе, наиболее восточной, стоверстной Арабатской стрелке.
Положение переправ – Чонгарской и Арабатской – было для белых угрожающим. Врангель стягивал туда всё, что еще было можно в Крыму наскрести – юнкерские училища, прибывших с Тамани кубанских белоповстанцев Фостикова, запасные части.
Трещали морозы. Двенадцать, пятнадцать, двадцать по Цельсию. Выл пронзительный северный ветер. Замерзали железнодорожные водокачки, поезда белогвардейцев застревали в степи. У красных были собственные трудности. Еще до операции выявилась невозможность привлечь к блокаде Арабатской стрелки красную Азовскую флотилию – ее суда застряли во льдах под Таганрогом. Именно так – во льдах под Таганрогом. Белые суда, напротив, свободно вышли из крымских портов и огнем орудий поддерживали своих, выходивших к косе.
Тридцатого и тридцать первого числа на Буденного обрушился удар главных сил Кутепова. Белым войскам удалось оторваться от шедших с севера Миронова и Корка. Оставалось пробить себе путь к спасительной чонгарской переправе.
Вместе со стрелковыми цепями, кавэскадронами и сотнями шли в атаку танки, броневики, грузоавтомобили с пулеметами. В воздухе носились антантовские самолеты. Наших самолетов не было – то, что они понадобятся именно тут, было понято лишь задним числом.
Белым удалось отбросить в сторону одиннадцатую и ту, что прежде была шестой. Придя в себя, одиннадцатая и бывшая шестая бросились в бой вторично, с новых уже позиций. Снова были отброшены, бросились в драку опять. Снова отброшены – и бросились вновь. Каждый раз – всё южней и южней, всё ближе к станции Сальково, находившейся в основании чонгарского дефиле.
***
Наконец-то они пригодилось. Вычищенная и отутюженная юбка, отстиранная еще в Киеве блузка, изящные шевретовые туфельки. Апрельские покупки, надевались лишь дважды – на злосчастную лекцию о якобинском терроре и на киевский вечер. Вот и настал третий раз. Залу в школе обещали протопить, и если надеть непосредственно перед выходом, то пожалуй, обойдется без простуды.
Аделина была в восторге.
– Баська! Ты буржуйка! Аристократка! Графиня де Монсоро! Тебя в комбед надо сдать мироедку! Можно я примерю? Ой, подошли. У нас с тобой одна нога. Мне всегда такие нравились: с перекладинкой и пряжечкой. Ты испанский каблучок больше любишь, да? Я тоже. И французский. На Кузнецком покупала? В Житомире? Шикарный город, надо полагать. Послушай, докуда мне им показать – досюда или досюда? Но плечи-то надо. Не простыну, не простыну. Что значит, Сольвейг носила закрытое? Ну да, у них в Норвегии холодно, а тут у нас юг, Херсонщина. Ну и что, что холоднее, чем в Норвегии? У них Гольфстрим, а у нас тё-тё-тёплое море. Макаренко дров раздобыл, а мне же только спеть.
Не следует думать, что Аля Ривкина была настолько бестактна, чтобы признаться Баське в страстном желании исполнить песню злополучной Сольвейг. Но Аля помнила: Сольвейг – ее коронный номер. В Минске, в Москве он покорял как юношей, так и зрелых мужей. Здесь же предполагалось присутствие молодого еще, но вполне уже зрелого мужа. На которого хотелось произвести неизгладимое… И чем? Шпиль-балалайкой? Аля, ни о чем не говоря, просто показала Басе список петых ею в разное время песен и рассказала, что у нее получалось лучше, что выходило хуже. Стараясь ничем себя не выдать, максимально равнодушно и безучастно сообщила про Сольвейг и Грига. С трепетом дожидалась ответа. «Брамса, Россини, – тыкала Барбара в список пальчиком, – и Сольвейг. Непременно. Наташа справится? Ты на немецком будешь петь?»
Времени до начала оставалось в обрез, не более полутора часов. В дверях нарисовалась волосяная шапка цвета ржи.
– Вы уже оделись, к вам можно?
– Не совсем. Не видишь, что ли? – запротестовала ради приличия Аля.
– Мне только краски забрать, там в шкапу еще должны остаться. И бумаги рулон за шкапом.
– Проходи и быстро, – разрешила Бася. – И нечего пялиться на неодетых женщин.
– Можно думать, я у этих женщин чего-нибудь еще не разглядел, – пробурчал живописец, раскрывая потрескавшийся шкап. – Вот прикончим Врангеля, я в Москве натурщицами поплотнее займусь, буду нюшки писать для пролетариев. Лучше курносыми займусь, с ними проще.
Бесстыжая и наглая аллюзия, напоминание о безвозвратно позабытом прошлом привели Барбару в негодование. Маляр в самом деле на них не смотрел, уткнулся в старый шкап и ковырялся там в поисках. Ну погоди, мерзавец, сейчас ты получишь. За всё. За любовь, за ласку, за красивые позы. За курносых нюшек.
– Алечка, милая, ты не заметила: там, где собираются очаровательные женщины, сразу же появляется некий шустрый блондинчик? Не подозрительно ли?
– Более чем, – подхватила мячик Аля. – Ты хочешь сказать, тут попахивает…
– Вот именно. Сдается мне, товарищ Ю. Кудрявцев лесбиянин.
Кудрявцев, отходя от шкапа, захихикал.
– Не проймешь, Котвицкая. Я, между прочим, твоего Бузескула дочел. Про афинские ночи ни полслова, зато резали друг друга за народное дело не хуже наших. Дай-ка, Алька, застегну тебе, а то так и будешь стоять как свобода на баррикадах И тебе, Котвицкая, кое-что подправлю. Глаз художника – это вам не хухор-мухор. Так бы обеих и написал в лучшем виде. И на выставку, в Париж.
– Ты права, Барбара, – безнадежно вздохнула Алина. – Лесбиянин. Он меня уже потрогал. Знаешь где?
– Догадываюсь.
Не оставляя мыслей о возмездии, Барбара позволила Кудрявцеву приступить к поправлению блузки и юбки. Сделалось теплее, шевельнулось сердце, пересохло в горле. Но едва живописец вполне погрузился в процесс, едва проворные руки достигли недостижимого – Бася вздрогнула и испуганно воззрилась на дверь. Свистяще прошептала: «Голицына!»
Рафаэля сдуло аквилоном. Через секунду в дверь просунулся гневный и обиженный кулак.
– Детские шуточки! Взрослые женщины! Не желаю вас писать. Ни в коем виде, даже самом обнаженном.
Аделина расхохоталась.
– Не сердись, мой ежик, – попросила Баська незаписанного мужа. – Мне померещилось. Ты же знаешь, до чего я стыдлива и целомудренна.
– Как Артемида, – присовокупила Алька. Намекая, надо полагать, на участь Актеона и прочих жертв беспощадной древнегреческой девственницы.
«Все вы целомудренны, пока вам не покажут», – услышали они бурчание уходящего по коридору Кудрявцева.
***
Мартин Земскис, отметила Аля, тоже был по-своему волнующ. Не Иосиф Натанович, конечно, молод еще и по-русски едва лопочет, но что-то в нем таки просвечивает. Бася, сидя возле Альки и слушая вирши Демьяна, улыбалась. Бред, ужасающий бред, но в исполнении наивного мальчишки презабавный.
Заслуги латышей отмечены,
Про них, как правило, пиши:
Любые фланги обеспечены,
Когда на флангах – латыши!
И не такой, если с научной точки зрения, бред. Над рифмоплетом Бедным можно посмеяться, поглумиться, поиздеваться, но невозможно отрицать: он описывает феномен, которым займутся историки будущего. Почему вклад одной из российских народностей в революцию оказался непропорционально высок? Действительно ли было что-то специфическое в латышах – или же то историческая случайность, стечение обстоятельств? Жаль, что у Баси не было близких знакомых – ни среди латышей, ни даже среди латышек. Впрочем, какая разница? Латыши по природе те же самые русские, те же самые поляки, только язык непонятный. У Баси на него мозгов, увы, не хватит. При том что курляндский мальчик упрямо, словно дятел долбит русский. К Басе подходил недавно, про спряжения глаголов спрашивал.
Ее собственный выход был первым и прошел, как обычно, успешно. Простучав по актовому залу каблучками, встав у рояля перед десятью рядами стульев, занятых красноармейцами, командирами, педагогами, партактивом, чекистами, чоновцами, комсомольцами, Суворовым, Мерманом, Макаренко, Коханчиком, Кудрявцевым – встав перед пестрой публикой и испытав прилив необходимого вдохновения, она прочла по одному стихотворению Блока, Гумилева, Сережи Есенина. В завершение ударила по чувствам огрубевших мужчин короткими строчками Володи Маяковского – о хорошем отношении к лошадям. С правильным авторским метром и рифмами55. Сдержав неизбежные слезы, переждав заслуженные аплодисменты, возвратилась на место, к Альке. Обозвала себя сентиментальным крокодилом, незаметно смахнула просочившуюся слезинку. Петя Майстренко ее бы понял. (Бася не видела, как отдельные бойцы и командиры, точно так же как она, напрягали старательно лица и прикрывали позорно влажнеющие глаза.)
Мартин Земскис читал после Котвицкой, номером вторым. Бася, периферическим зрением, видела сидевшего неподалеку Валерия Суворова. Усталое, осунувшееся лицо – и яркие, как звезды, глаза. Было стойкое ощущение – точно так же, как Бася Суворова, Суворов периферическим зрением рассматривает Басю.
Земскис между тем, изложив три первые строфы Д. Бедного о латышах, бодро перешел к заключительной.
Где в бой вступает латдивизия,
Там белых давят как мышей.
Готовься ж, врангельская физия,
К удару красных латышей!
Переглянувшись, Бася и Аля, захлопали. Физия так физия, что с Бедного возьмешь. Пусть симпатичный нерусский малыш, для которого пока всё едино – что физия, что морда, что лицо, – получит собственную порцию признания. Загремели поощрительные голоса.
– Браво, Мартин!
– Вдарим Земскисом по Врангелю!
– Придет Мартышка – барону крышка!
– Без покрышки и без дна!
Усатый и сухощавый Вениамин Макаренко, распорядитель вечера, дружески похлопав юного чекиста по плечу, аккуратно направил его на место. Вынув из нагрудного кармана френча лист бумаги, объявил новый номер – акробатический, в исполнении трех крепкоруких комсомольчиков и двух крепконогих, в красно-синих трусиках комсомолочек.
Бася плотнее укуталась в шаль. Кудрявцев, что ни говори, хоть и лесбиянин, но всё же не педераст – нежно позаботился об обеих женушках, раздобыл две старенькие шали. Как для первой супруги в ее неплотной белой блузочке, так и для второй – сверху вовсе ничем не прикрытой. И ведь не позволь они ему перед концертом застегнуть кое-что и подправить, он бы и не догадался, до чего обеим будет зябко.
– С физкультурой в Ка-Эс-Эр-Эм-У всё обстоит по уму! – весело представлял Макаренко слегка оробевших ребят и девчат. – Полюбуйтесь на сильных людей, позабудьте про старых коней.
«При чем тут кони? – удивилась Аля шепотом. – Ему твой Маяковский не понравился?» «Не знаю, Алечка. Неточная рифма».
Комсомольские акробаты, даром что любители, оказались на уровне задачи. Крепкорукие мальчишки, вскидывая на могучих предплечьях своих крепконогих девчонок, ловко вращали теми в воздухе, прямо над стоявшим на небольшом возвышении глобусом – накануне подаренным школе Суворовым и лично принесенным в учительскую комнату Земскисом. Остроконечные девичьи выпуклости проплывали над океанами, над континентами, над РСФСР – аэростатами, аэропланами, междупланетными кораблями. Выходило очень символично, хотя что именно оно символизировало, этого Барбара объяснить бы не смогла. Но что за дело? Главное – красиво, волнующе. «Нам бы такие на лето, для купаний», – шепнула Басе Аля. О чем она? О трусиках? Ну да, пожалуй, на них обеих смотрелось бы неплохо. Две акробатки. А на Голицыной… Голицына перетопчется.
После комсомольцев и комсомолок состоялся матч по французской борьбе. Пролетарий Коноваленко и черный-пречерный, неподдельный и редкостный в русских широтах негр Бубакар. (Имя Бубакар показалось Барбаре знакомым, но откуда – оставалось вопросом.) Пролетарий олицетворял эксплуатируемый пролетариат, а черный-пречерный негр – угнетенных империализмом черных-пречерпных негров. Любопытно было бы узнать, как они договорились на тему кто кого. Бася сроду не интересовалась цирком и борцами, но слышала неоднократно – все их матчи завершаются по договору. В данном случае, конечно, речи о деньгах быть не могло, но зачем валять друг друга просто так? Должен ведь присутствовать некий высший смысл, эстетический, идеологический, моральный. Лидия, та бы про эстетику объяснила, она бы показала высший класс – и Коноваленке, и Бубакару. Где же Баська слышала такое имечко, Бубакар?
Донельзя веселый Макаренко – где-то он, похоже, успел перехватить – весело продолжил рифмовать.
– Коновал еще не Коноваленко, Бубакар уже не Бубакаренко. Средняя Африка и наша Европа – мощные руки, широкая слава.
В течение шести минут, под фортепианный аккомпанемент из макабрических танцев Сен-Санса, атлеты эстетически приподнимали и подбрасывали друг друга, живописно, как любовницу, укладывали супротивника на ковер, издавали художественное, в такт музыке посапывание. Лопатки каждого три раза почти касались ворса, но до туше не доходило – в последний миг тела волной вздымались кверху и агон разномастных силачей возобновлялся. На середине Барбаре стало ясно: победит международная межрасовая солидарность. Так и вышло. Но срежиссированно было отлично, и публика, не хуже Баси понимая, в чем тут дело, выражала одобрение.
– Браво, хлопцы! На лопатки Врангеля! На карачки его! Свiжих бананiв Бубакаровi! Ти йому краще сала дай. Як би менi зранку горiлочки шклянку… Кто о чем… Товарищи, не отвлекайтесь!
«Все же я, – шепнула в разгар аплодисментов Алина, – не понимаю, как мужчины могут обниматься. Словно женщины. Фу». «Не все законченные лесбияне, как Кудрявцев». «Точно. Как тебе Бубакарка? Правда, что у них неевропейские размеры?» «Не знаю. Тут бы Лидку спросить Юлианову».
– А теперь, – провозгласил Макаренко после торжественного, с победным фараоновским маршем ухода цветных ратоборцев, – под аккомпанемент нашей несравненной Наташи Герасимук, ученицы Феликса Блуменфельда…
Со стульчика перед роялем вскочила молоденькая, небольшого росточка, но изящная и белокурая аккомпаниаторша. Поступившая в прошлом году в киевскую консерваторию, дважды прерывавшая – по причине Деникина с Пилсудским – обучение, а ныне командированная в прифронтовую полосу для поднятия духа у красных солдат. Умненькое, синеглазое лицо озарилось смущенной улыбкой. Привычка для смущения имелась. Про Блуменфельда Макаренко, не вникнув в детали, домыслил – Наташиным учителем был Генрих Нейгауз.