Вот уже два дня меня не было в университете. В душе пустыня Сахара, сил нет выходить на свет Божий, смотреть людям в глаза. Живу у родителей. После случившегося Алекс забрал меня с вечеринки Эштона и отвёз прямиком домой. Пока ехали, не сказал ни слова. Ни одного.
На третий день своего «отходняка», плавно перетекающего в глубокую депрессию, я случайно подслушала их разговор:
– …я не могу…
– Но ты ведь сам приучил её обсуждать подобные вещи только с тобой! Она не хочет говорить со мной! Признаёт только тебя, так же, как и Алёша! Ты так сильно хотел их признания, что теперь они признают в качестве советчика только тебя!
– Неправда, ты преувеличиваешь, Лера!
– Ты знаешь, что нет!
– Лер, я не могу говорить девочке подобные вещи, ни один отец не может, потому что слова мужчины для неё имеют больший вес, нежели слова женщины! И вовсе не потому, что кто-то из нас хуже или лучше, а потому что так задумано природой! Слова, сказанные тобой, будут восприниматься иначе, если их произнесу я!
– Так нам это и нужно, разве нет?
– Нет! Её самооценка как женщины, самоуважение – это самое важное! Она и так сейчас уязвима, и без того унижена, обижена, отвергнута и прочее, и ты предлагаешь мне идти к ней и читать мораль о том, как не следует себя вести с мужчинами? Да она после этого из дома не выйдет!
– Я просто поражаюсь тому, как ты всегда умудряешься вывернуть ситуацию так, что виновные вроде как и не виноваты!
– Объективно, да. Я считаю, Эштон виноват, а не Соня.
– Да неужели?
– Именно. Моя девочка не пошла бы на такое, если бы ей не дали повод. Значит, он дал! Моя Соня держалась, как скала, все эти годы, и мне, Лерочка, очень хорошо известно, чего ей это стоило! Нет! Мы не говорили об этом ни разу! Просто когда-то я на своей шкуре всё это пережил!
– Звучит, как упрёк!
– Просто пытаюсь объяснить себя, вот и всё. Эштон виноват. Он дал повод, не сомневайся.
– У меня такое чувство, что у тебя всегда и во всём только Эштон виноват! Даже там, где он целиком и полностью пострадавшая сторона, всё равно его вина!
– Иногда мне кажется, что я ненавижу его…
– Господи, Алекс, что ты такое говоришь?!
А я зажимаю рот руками, потому что душат рыдания, и не знаю сама, почему же мне так больно…
– Зачем? Зачем ты говоришь такие страшные вещи? – кажется, у матери голос тоже на срыве.
– Потому что я их чувствую. Если я не могу сказать об этом тебе, то кому же тогда?
– Ты ему нужен! Ты так сильно ему нужен!
– Ровно так же, как и ты…
У этой фразы есть шипы, и предназначены они моей матери. Я слишком занята собой, чтобы набраться смелости и заглянуть в их комнату, посмотреть, почему молчат, что происходит у них, как она отреагировала. Внезапно слышу негромкое:
– Прости…
Слышу, что мать плачет, отец, очевидно, утешает её, как всегда, они обнимаются.
– Нет такой кнопки, на которую можно было бы нажать, чтоб получить желаемое. Нет такой точки у меня на теле, которая отвечала бы за любовь к сыну, которого я узнал уже взрослым мужиком, а не ребёнком. Но хуже всего то, что и у него нет кнопки, имеющей функцию «люби!».
– Он твой сын! Твой родной сын, Алекс!
– А может Провиденье потому и забирало их у меня, всех до единого, что ничего хорошего они не могли бы дать ни миру, ни мне? Я сам сколько боли людям принёс, преимущественно женщинам, конечно! Да что далеко ходить: Амбр, например!
– У Амбр был выбор и свои взгляды и цели в жизни, а вот у Эштона его не было, он получил набор жизненных активов, где одного из самых главных не хватало!
– Теперь ты упрекаешь?
– Нет! Тоже хочу объяснить себя!
Дальше не слушаю, плетусь в свою комнату – этот родительский спор выжал меня, как лимон. Сил нет ноги переставлять.
Спустя примерно час стук в дверь:
– Соняш, можно к тебе? – это мама. Видно договорились всё-таки миссию вправления моих мозгов возложить на неё.
– Можно, но мам, не надо, прошу тебя! Я всё понимаю и всё знаю, самой тошно и противно! Самой стыдно, только не пили меня доводами благоразумия и воспитанности, скромности и гордости, а последней у меня отродясь нет, так где ж её взять?
Мать не реагирует на мой резкий выпад, спокойно подходит к кровати, садится рядом и кладёт свою тёплую ладонь на мою голову. Потихоньку начинает поглаживать, точно так же, как делала это в далёком детстве, и, несмотря на возраст и перемены, я реагирую так же, как и тогда: расслабляюсь, тугой ком в горле становится мягче, позволяя мне дышать свободнее.
– Всё у тебя есть, доченька, и гордость, и ум, и красота. А благоразумие – дело наживное. Просто ты слишком сильно влюбилась, а когда любишь, разумность уже не кажется такой важной. Я тебя очень люблю, и Алекс тоже любит, мне только Эштона жалко. Он больше всех пострадал в этой ситуации, а его же и виноватым выставляют!
А может, он действительно виноват? Ключевой вопрос тогда: а мог ли он контролировать себя там, в лесу, ночью, когда ел меня своими жадными губами, или и в самом деле был в полусне, потерял ощущение реальности? Ведь именно после того случая и сорвало мою уже почти спокойную голову! И потом ещё та ночь, когда мне снился мой первый и последний эротический сон, и я не очень уверена в том, что всё это приснилось…
Не влюбляйтесь в сильных, не влюбляйтесь в страстных, не влюбляйтесь в мстительных.
Новый год начался новыми проектами и почти ежедневной практикой в отделении детской онкологии. Я не делаю здесь ничего военного, мои обязанности ничтожны в сравнении с теми представлениями, которые сложились о профессии ранее. Я раздаю ежедневные лекарства, делаю инъекции, записываю в журнал изменения в состоянии маленьких пациентов.
Тяжело. Не физически, нет! Морально. Но я знала, на что шла. И желание доказать всем и отцу самому первому, что способна на большее, чем он думает, никуда не исчезло, оно покрылось слоем стальной глазури.
Я изобрела собственный способ защиты – улыбки. Почти сразу заметила, что, улыбаясь, быстрее и легче гашу слёзы. Дети меня любят, дети меня ждут, дети слушают и верят моим обещаниям. Но я никогда не обещаю им того, чего не смогу выполнить, поэтому, устанавливая капельную систему, улыбаюсь всем ртом и напеваю песенку про маленького паучка, упавшего в водосточную трубу, потому что семилетняя Кэти каждый раз спрашивает, точно ли вылечит её это противное лекарство, от которого её тошнит и болит живот.
Тот день, а это был трудный понедельник, сразу начался на пределе моих возможностей: Рони, корейский мальчик с диагнозом, не оставляющим ему слишком много времени, прыгал как ошпаренный по кроватям, не потому что играл в пиратов, а потому, что его обезболивающее уже не помогает. Он просил меня пообещать, что боль скоро прекратится. И я почти сдалась. Почти набрала номер отца, чтобы сказать, что он был прав…
Я в тамбуре нашего отделения, не тесном, но и недостаточно просторном, чтобы назвать холлом. В этом месте нет окон, но есть цветные витражи – узкие полосы мозаики раскрашенного яркими красками стекла. Иногда, когда мне совсем плохо, я прихожу сюда в компании мерзкого кофе из автомата и представляю себя сидящей на широкой длинной скамье в затерянной католической церкви какой-нибудь итальянской деревушки. Большая часть практикантов с моего курса – уже курят, нервы сдают почти у всех, и каждый находит свой собственный способ обуздать эмоции. Мой оказался уникальным, поэтому чаще всего я медитирую в этом тамбуре в полнейшем одиночестве, и это помогает полностью отключиться от реальности, перенести себя в мечты, где никто не болен, не страдает от боли, страха, отчаяния.
В тот момент, когда мои глаза осознают стоящего напротив Эштона, одетого к тому же не в дорогой костюм, каким я привыкла его видеть в последние наши встречи, а в джинсы и батник, я всерьёз задаюсь вопросом, всё ли в порядке с моей психикой? Эштон словно вернулся из прошлого: на его голове бейсбольная кепка ярко-красного оттенка и капюшон серого батника поверх неё – двойная защита, двойная броня, почти полностью скрывающая его лицо.
Он медленно приближается и останавливается в полу сантиметре от меня, не касается ни в каком месте, но будто давит, прессует моё тело своим. Поднимает руки, упирается ими в стену по обеим сторонам моей головы и дышит: громко, судорожно, рвано.Дышит так, словно говорит… словно угрожает, пугает смертью, обещает много боли и обид, клянётся уничтожить.
Lana Del Rey–Heroin
Мне кажется, я слышу, как бьётся его сердце. Глухие удары. Не медленные… Не быстрые… Уверенные…
Я смотрю на его прикрытые веки, ресницы, губы. Ощущаю тепло и влажность его дыхания и знаю уже наверняка: в его крови нет алкоголя, нет наркотических веществ, только трезвое, ясное сознание, осмысленные решения. Осознанные поступки. Движения, продиктованные разумом и волей.
Моя кожа впитывает тепло – каждый выдох, каждый приближающийся его выдох. Касание… Лишь один слабый контакт двух чуждых друг другу планет, и в сознании наших миров уже запущены необратимые изменения. Головокружение… В крови жар, в крови желание…
На моей коже его кожа, на моей щеке его губы, на моих губах… его губы… Мне больно и сладко… Мне страшно и … не страшно…
Меня больше нет: то, что мгновения назад было мной, расплавилось в бесформенный, медленно текущий поток желаний, главное из которых – унять застарелую боль, которая втайне от всех и даже меня самой навечно поселилась в самой глубине моего сердца. Только он, только его губы, кожа, запах, сетка вен на руках под моими пальцами, шёлк волос, приятная и возбуждающая щетина, нежность кожи на его шее, ладонях, пальцах, его дыхание, его сердцебиение способны спасти меня.
Эштон – не Эштон. Это снова не он. Я не знаю, никогда не встречалась с этим жадным, дрожащим мужчиной. Он не в состоянии даже дышать: его тело борется за жизнь, заставляя лёгкие делать судорожные, обрывочные вдохи. Его руки – не его руки, пальцы больно вдавливаются в мой затылок, прижимают мой рот к его рту. Я не отвечаю, но ему, похоже, всё равно – он поглощает мои нерастраченные поцелуи, он неудержим в желании не считая отдавать свои. Мы сталкиваемся зубами, но это не та неловкость, которая способна остановить его, и даже она распаляет сильнее, вдавливая всем телом в меня.
Ладонь на моём крестце прижимает мои бёдра к его бёдрам, но волшебство не в этом, вся магия в её тепле, ручьями и реками растекающемся по моему невинному телу. Телу грёбаной девственницы!
Я не ханжа и не гуттаперчевая героиня романа, я взрослая, живая женщина из плоти и крови и не вижу пошлости в том, что в эту секунду ощущает моё, прижатое к его паху, бедро. Я хочу его так сильно, как не хотела ещё никогда, и только в это мгновение понимаю, что, в сущности, до этого момента понятия не имела о том, что такое физическое влечение.
Но это понимание оказывается слабее моей уязвлённой гордости, самолюбия, чести, в конце концов.
Отталкиваю его. Он не поддаётся и не останавливается. Упираю ладони в его грудь и снова толкаю, на этот раз, приложив все свои силы. И он поддаётся – его рот со стоном отрывается от моего, тяжело и часто втягивая воздух, но ему, похоже, всё ещё слишком сильно нужен контакт, и его лоб прижимается к моему. Я знаю, это немая просьба не отталкивать, не отказываться от него в этот момент, когда он уязвим. Я принимаю его условия, но не потому, что не в силах сказать себе «нет», проблема в том, что я всего лишь женщина – слабое, любящее существо, не способное адекватно противостоять физически, не желающее причинять боль в те моменты, когда её можно избежать.
Он переводит дыхание, набирается сил, хватка ослабевает, мой лоб уже не испытывает боли от давления, облегчение сменяется болью утраты – контакт разорван, руки вырваны из моего мира. Последними расстаются наши бёдра – наиважнейшие энергетические точки, центры сексуального влечения. Они последние, потому что именно в них меньше всего чувств, но максимум желаний.
– Я так и думал, что на самом деле ты просто шлюха!
Его взгляд снова холоден и непроницаем, губы изогнуты в злорадной усмешке, он издевается, не гнушаясь моей открытостью, уязвимостью, всем тем, что делали со мной его руки и его губы.
Сколько ещё унижения мне нужно пройти, чтобы излечиться от больного чувства к нему? Как сильно он должен обидеть? Как больно ударить? Сколько жалящих слов сказать?
Помнится, этот человек разбил нос парню, назвавшему даже не его девушку этим же самым словом, а теперь он сам, его рот и его язык посмели произнести его в мой адрес. Он бросил этим оскорблением в меня – в человека, девушку, упорно хранящую свою невинность для НЕГО…
Слёзы… Слёзы – это слабость, обложка моей поверженной личности, проигравшей самое главное в жизни сражение – любовь желанного мужчины.
Он видит их, и в этом мой проигрыш. Эштон смеётся… Нет, не смеётся – ухахатывается! А в красивых глазах ненависть… И боль!… Ненависть и боль.
И мне так плохо, что уже всё равно, остались ли ошмётки достоинства:
– Зачем ты так, Эштон?
Это не смех, это ядовитый хохот зверя.
– Потому что ты – дура! Круглая, тупая дура! Когда же до тебя дойдёт, наконец, что никогда, ни единой секунды ни ты сама, ни даже твоё тело не были мне нужны?! Я презираю тебя, понимаешь? Мне тошно видеть твои взгляды, слышать твои вздохи, улавливать любой звук твоего мерзкого голоса! Прекрати уже это! Перестань маячить перед моими глазами со своей постылой, прыщавой любовью!
Вот это слово «прыщавой»! Одно единственное, маленькое, сказанное невпопад слово, обрушивает на меня мою непознанную доселе мощь – теперь уже истерический хохот опрокидывает мою голову. Я не могу успокоиться, потому что умом уловила подвох:
– В следующий раз, когда будешь упражняться в ядопускании, продумывай свои монологи заранее, чтобы не выглядеть смешным – у меня нет, и никогда не было, прыщей, Эштон. На моём лице и теле идеально чистая кожа, а внутри – такая же чистая душа. Чего не скажешь о твоей! Уж если где и есть грязь и инфекция – так это в твоём мозгу!
Он не был готов услышать подобное от меня, его черты разглаживаются, злоба и презрение готовы уступить место чему-то другому, но я не узнаю, чему, потому что уже выхожу в бокс с раздвижными дверями – на этот раз сил хватило уйти первой.
God Knows I Tried – Lana Del Rey
В моей голове слишком много мыслей, вопросы плавят мозг, не находя своих ответов. Банальная гниль внутри успевшего показаться хорошим человека – не есть решение моей задачи. Слишком просто. Слишком поверхностно. Теперь Софье уже достаточно лет и накопленного опыта, чтобы понять, что в её уравнении несколько неизвестных.
Больше месяца ушло на то, чтобы переварить, переосмыслить последний эпизод нашего «общения». В сухом остатке получилось следующее: не может человеческое существо беспочвенно ТАК ненавидеть; у всякой ненависти есть причина. Не может ненавидящий мужчина ТАК целовать ненавистную женщину, ведь поцелуй – самая интимная вещь на свете, это откровение, признание, лишённое фальши. Иногда в поцелуе больше смысла и правды, чем в любых сказанных словах. И наш последний не даёт мне покоя, потому что вносит безобразный беспорядок в стройность моих, сделанных ранее, выводов.
Мне нужны ответы. Мне нужны знания.
– Пап, у меня проблема с квартирой вышла, негде остановиться на ночь, можешь дать адрес матери Эштона? Я сейчас на Монмартре, она ведь здесь живёт?
– Это плохая идея, Сонь. Езжай в любую гостиницу, с квартирой я что-нибудь решу завтра же!
Именно такой ответ я и ожидала.
– Хочу увидеть место, где он вырос, узнать его мать.
– Зачем?
– Чтобы найти ответы на свои вопросы.
– Соня… Дочь, у тебя ведь уже есть её адрес, верно?
– Да. Я просто… решила, что ты должен об этом знать. Именно ты.
– Почему не мама?
– Потому что она была твоей женщиной, а не маминой. И мама никогда не смогла бы понять, она бы остановила меня, нашла бы нужные кнопки и надавила.
– Соня, Амбр никогда не была моей женщиной. Одна ночь – всё, что у нас было… – его голос едва слышно.
– Только одна?
– Одной было достаточно, чтобы понять.
– Понять что?
– Что я не способен отказаться от большего.
– Большего?
– От твоей матери и своего, хоть и призрачного, но будущего с ней. У этой женщины есть все основания ненавидеть меня, Соня, но для твоей матери она может быть опасна. А ты её дочь!
– Хочешь найти мои кнопки?
– Нет. Всего лишь пытаюсь уберечь! Обиженная женщина способна на многое, Соняш. Мы все уже имели шанс это понять. А я сильно виноват перед ней.
– Ничего она не сделает, ты сгущаешь краски!
– Возможно, не сделает прямо, но косвенно… Соня, ты слишком много значишь для меня, и это становится проблемой в последнее время! Не заставляй меня делать выбор между тобой и Эштоном, мне нелегко сблизиться с ним, поверь, моя ситуация намного серьёзнее!
– О чём ты?
– О том, что этот выбор всегда будет в твою пользу. Понимаешь, что это значит?
Я молчу.
– Знаю, что понимаешь… Просто поезжай в гостиницу!
– Хорошо, пап.
– Соняш, я очень люблю тебя! Знай это!
– Я знаю…
Кладу трубку, Алекс никогда не завершает звонок первым – плохой тон, если собеседник – дама. Но в кругу его дам только два человека – я и мама.
Еду в дорогой отель, оплачиваю дебетовкой, потому что знаю: он прямо сейчас следит за моими счетами в своём планшете. Контролирует, всё ли со мной в порядке, и можно ли доверять выбранному месту. В номер заказываю ужин и несколько книг, выжидаю ещё полчаса и дозаказываю набор пирожных плюс любимый чай – для правдоподобности.
Почти сразу сообщение: «Умница!». Багаж оставляю в номере, в дорожную сумку перекладываю самое необходимое, в такси расплачиваюсь наличными.
Дверь открывает пожилая женщина. Смотрит некоторое время, внимательно разглядывая моё лицо, одежду, но останавливает свой взгляд на сумке.
– Здравствуйте… – едва выдавливаю, всю мою решимость как ветром сдуло.
Несмотря на почти полную темень на площадке и в коридоре квартиры, мне кажется, женщина слишком тщательно изучает меня, чересчур подозрительно молчит, обдумывая увиденное.
– Здравствуй, – отвечает спокойно. – У тебя почти нет акцента, – добавляет без единой эмоции.
– С детства много занималась… – зачем-то отвечаю, и не подозревая, какие мысли может вызвать моя необдуманная поспешность в выдаче информации.
Амбр отходит в сторону, приглашая меня, тем самым, войти, и только в этот момент до меня доходит, что я не представилась.
– Ты ведь Софи, дочь Леры?
Чёрт! Она не только знает, кто я, но и помнит имя моей матери!
– Да, странно, что Вы знаете… – я наивнее, чем предполагала.
– У Эштона много фотографий.
И вот тут меня бросает в жар.
– У Эштона?
– Да, он вырезал статьи из журналов. Но я бы и без них тебя узнала: ты очень похожа на неё. Только волосы другие… а вот глаза – такие же точно! Небесно-синий… лазурный… необычно глубокий оттенок… как омут…
Если бы не её рост, а Амбр ниже меня примерно на целую голову, худощавое телосложение и едва слышимый голос, я бы стала бояться её прямо с этого же момента.
– Проходи на кухню, сейчас чай заварю.
Квартира тесная, на кухне одновременно пять человек не поместятся, столовой нет.
Тусклый свет кухонного абажура позволяет мне разглядеть её лучше: Амбр – маленькая, буквально миниатюрная женщина с внушительным бюстом на фоне практически осиной талии. На ней надеты тёмные джинсы и чёрная водолазка, купленные давно и отчаянно вышедшие из моды. Волосы… Они длинные, тёмные и практически полностью поседевшие. Амбр совсем не старуха, она скорее того же возраста, что и моя мать, но вот выглядит запущенно. Невольно перед глазами возникает мама: холёная, всегда дорого и со вкусом одетая, сияющая аккуратными бриллиантами в ушах и на шее. У моей матери нет такого количества морщин, как у Амбр, и каждый новый седой волос у неё на счету, потому что их всего с десяток. Моя мать занимается йогой и фитнесом, чтобы сбросить лишний вес и «наметить талию», как сама она выражается, а Амбр выглядит так, будто давно голодает.
Но при всём этом мать Эштона завораживает своими глазами – они просто огромны, светло-карего цвета. Цвета полудрагоценного камня, ведь Амбр – это янтарь. У неё тонкие, изящные черты лица, миниатюрный нос, но потрясающие губы – яркие и полные, не чета моим. Амбр красива. Даже несмотря на возраст, усталость и явную финансовую нужду, мать Эштона НАМНОГО красивее моей матери. Неудивительно, что Алекс в молодости не смог не заметить её. И тут в памяти всплывают его слова: «Только одна ночь, не смог отказаться от большего…»
Чего, большего? Что? Что есть в моей матери такого, чего нет в Амбр и нет во мне?
– Можно, я останусь у Вас? Не хочу ночью вызывать такси, искать гостиницу…
Амбр удивлена моей просьбе.
– У нас только две спальни, моя и Эштона.
– Я могу прилечь на софе в гостиной! – смело предлагаю.
Внезапно на лице Амбр появляется улыбка:
– Я поменяю белье в комнате Эштона, хотя после его отъезда уже меняла… просто постелю свежее.
– Не стоит беспокоиться! Я не привередливая, да и не хочется доставлять Вам неудобства!
Она словно не слышит меня:
– Кровать у него почти новая, и полгода не поспал на ней. До этого подростковая была, так сломалась под ним, – смеётся. – Малышом был, никогда не думала, что таким вымахает!
– Да, – тяну задумчиво, – Эштон выше Алекса…
Услышав болезненное для себя имя, Амбр мгновенно сникает, даже как будто бледнеет:
– Он почти не изменился, всё такой же, только немного седых волос появилось… Говорят, мужчина седеет раньше, если рядом с ним любимая женщина.
– Разве? Почему?
– Живёт на пределе возможностей, стремится всегда угождать, соответствовать, не разочаровывать.
– Интересная мысль. Алекс считает иначе.
– Как?
– Что жизнь пустая и бессмысленная, если рядом не те люди, которые должны быть, которых ты хочешь. А поседел он за одну ночь, когда мама умирала. Боялся остаться один.
– Что с ней произошло?
– Это долгая история, расскажу позже, если не возражаете, и при одном условии! – улыбаюсь.
– Что за условие?
– Вы расскажете об Эштоне так много, как сможете, но главное – я хочу знать о нём самые важные вещи – то, что сделало его Эштоном.
Амбр усмехается:
– Ты умная девочка! Как и твоя мама…
Амбр открывает дверь в комнату Эштона, и тут же в образовавшуюся щель просовывается коричневая морда с чёрным носом.
– Вэнди, постой-постой, это наша девочка! – Амбр хватает ротвейлера за ошейник и запихивает обратно в комнату.
– Софи, спрячься пока в ванной, я совсем забыла про собаку, сейчас запру её в своей комнате!
Послушно выполняю команду, конфликты с собаками мне ни к чему.
Комната Эштона… Даже не зная, кому она принадлежит, можно было бы догадаться без особого напряжения. Стены серые, на них нет никаких плакатов или постеров, ничего того, что обычно в изобилии можно найти в мальчишеской обители. Одна единственная фотография в большой рамке, сделанная в летнем парке, гордо стоит на небольшом столике в углу комнаты. На ней – Эштон, примерно лет десяти, и Амбр. Они улыбаются, но, если вглядеться в их лица, легко можно заметить обман – улыбаются их губы, но не глаза. Это не фото из жизни, это постановочный кадр «на память».
Вдоль одной из стен стоят старинные деревянные полки, полностью забитые книгами на французском, английском и… русском. Многое о медицине, истории, философии.
– Эштон знает русский?
– Учил… Не знаю, выучил ли, – смеётся. – Мы упор делали на английский – Университет требовал вступительный экзамен по языку, а русский он сам как-то учил, в интернете, что ли. Общался с кем-то по скайпу, друзей заводил.
Вот это… подстава, думаю. Мы ведь часто нарочно на русский переходили в его присутствии, хоть мама и пеняла нам за это, но язык, которого окружающие не знают, очень удобен в некоторых случаях. Но знать и скрывать – это подло… За все годы я теперь и не вспомню уже, сколько всего и о чём было сказано в его присутствии.
– Интересная мебель у него в комнате, – замечаю.
– О, сколько ругались с ним из-за неё. Эштон хотел сменить эти полки на новые, какую-то дешёвую икеевскую ерунду. Я не поддалась – эта мебель досталась мне ещё от прабабки, как и квартира. Эштон, правда, возмущался, что от нашего дома и от мебели этой мертвечиной несёт. Всё восхищался высотками в Новом Париже, знаешь, этими из стекла и стали. Интересно, только теперь вдруг в голову пришло: а ведь именно там он и был зачат… Алекс там жил в то время. Высоко, тридцатый этаж, кажется, сплошное стекло в квартире, мебель непонятная, да и почти не было её – комнаты, можно сказать, пустые были. Серые. Очень неуютная квартира, не понравилось мне у него. А Эштона вот тянуло, оказывается. Никогда раньше не придавала этому значения, – бормочет.
– Тут стены тоже серые… – замечаю.
Амбр застывает на мгновение:
– Да… сам перекрасил. До этого были жёлтые, весёленький такой цвет, жизнерадостный. А теперь…
Спалось мне в кровати Эштона беспокойно, но… сладко. Хоть и неприятно было осознавать, что всё-таки забралась в его постель, хоть так, но влезла. Дура одержимая. Именно так, дура. И сделать ведь ничего с собой не могу. Четыре года уже прошло, как заболела, а облегчение всё не приходит, с каждым днём делается только хуже. Бывает, наступает временная ремиссия, но потом накрывает ещё более жестокими рецидивами.
Среди ночи мне приспичило в туалет. Выходя уже из ванной, обнаружила, что дверь в комнату заблокирована: в темноте жутким подозрением сверкали глаза Вэнди.
– Я хорошая, я с Эштоном… дружу, – вру собаке.
Я вообще-то не из тех, кто без особой причины боится собак, но вот эта огроменная ротвейлерша с квадратной пастью, в темноте, посреди коридора, показалась мне кошмаром на улице Вязов.
– Ты же не будешь мне мстить за своего хозяина? – говорю ласково.
«А есть за что?» – спрашивают тоскливые собачьи глаза.
– Есть, – отвечаю. – Люблю его слишком сильно. Так сильно, что сделала себя едва ли не врагом ему. Он ненавидит меня, а я люблю его, понимаешь?
Собака опускает голову, нюхает мои голые коленки, затем резко чихает, забрызгав их своей собачьей слюной.
– Ох, – выдыхаю, потому что мне это отчего-то невыразимо приятно.
Но у Вэнди есть для меня кое-что получше: горячий шершавый язык, ласково сообщающий о её дружелюбном настрое, от которого я тут же таю, опускаюсь на колени, глажу её по голове, треплю за уши. Собака обнюхивает меня, нежно тыкаясь своим мокрым носом, обдавая горячим собачьим дыханием и внезапно вспыхнувшей любовью.
– Знаешь, Вэнди, я ведь тебе завидую… Да, хоть и редко, но он приезжает к тебе, ласкает, и ты даже можешь уснуть рядом, положить свою собачью морду ему на колени… Я бы тоже положила… Хотя бы на колени, если б он только позволил… Ты ведь любимая собака у него? Расскажи, поделись секретом, как понравиться ему, хотя бы немножечко, хоть чуть-чуть? Так хочется, так безумно хочется хотя бы крошечный кусочек его жизни, хотя бы такой как у тебя, добрая ты, ласковая собака Эштона…
Утром нахожу на столе записку, сообщающую о том, что завтрак ждёт меня в микроволновке, а хозяйка вернётся с работы после пяти.
День полностью посвящаю прогулке – люблю Париж, а теперь обожаю и Монмартр: в каждой узенькой улочке вижу мальчишку Эштона, в каждом проходящем мимо человеке – часть его странного детства. Захожу в овощную лавку в их доме, покупаю ароматный виноград и бутылку вина у престарелого улыбчивого араба.
– А Эштон у Вас работал?
– Да, было такое! – отвечает. – Хороший парень, серьёзный. На отца похож.
– Что?! Вы знаете его отца?
– Знаю. Здесь ведь не всегда магазин этот был, до него мой отец держал тут парикмахерскую. И я как-то стриг молодого человека, очень красивого, помнится, февраль тогда был. У него волосы были особенные – от таких барышни млеют, – смеётся. – А через девять месяцев Эштон родился… сильно похожим на того парня. Амбр – хорошая женщина, умная, но крылья свои обожгла о того красавца.
– Он – мой отец.
Араб перестаёт улыбаться.
– Ты не похожа на него…
– Знаю, но это сути не меняет.
– Значит, сестра Эштону?
– Вроде того.
Араб молчит, вглядывается в моё лицо.
– Денег не нужно, так бери. Эштону передавай пожелания крепкого здоровья от Хабиба.
– Передам, спасибо, – направляюсь к двери.
– Моя покойная бабушка как-то сказала, что есть мужчины, подобные огню: много мотыльков и прекрасных бабочек сгорает в его пламени, смотри, не сгори и ты.
– Хм… А если уже?
Хабиб пожимает плечами:
– На этот случай бабушка ничего не говорила, – скалится.
– Царство небесное твоей бабушке, Хабиб.
Вечером мы с Амбр распиваем бутылку вина и смотрим альбомы с фотографиями. Я ей нравлюсь, не знаю, чем, но совершенно точно она словно нашла во мне некую отдушину. Рассказывала много, в основном о детстве Эштона, о своей жизни, о семье, о Париже.
– Я знаю, что выгляжу ужасно… запущена до безобразия, – оправдывается Амбр, заметив мой интерес к своей молодости, запечатлённой на фото. – Если из жизни женщины исчезают мужчины, она перестаёт быть женщиной.
– Мужчин в Вашей жизни больше нет? Почему?
– Разве это не очевидно?
– Мне нет. Вернее, то, что Вы имеете в виду, я не считаю достаточно веской причиной, чтобы сознательно лишать себя даже возможности счастья.
– Не знаю, об одной ли и той же причине мы говорим…
– Я имела в виду сохранившиеся чувства к отцу Эштона.
– Да, ты все верно поняла, девочка. Именно так – в сердце не осталось места ни для кого больше.
– Это неправильно, жизнь и судьба требуют шансов!
– Пока была молодой, давала себе эти шансы, вернее, пыталась. Но Эштон был маленький, и объяснить ему свой эгоизм было очень сложно, как и самой себе. Это ведь только в теории звучит рационально, а на деле: когда у тебя есть маленький ребёнок, и ты разрываешься между работой и учёбой, постоянно мучаясь угрызениями совести, что сын тебя практически не видит, а у него кроме тебя больше никого нет, совсем никого, отнимать у него эти крошечные моменты, когда вы вместе и пусть маленькая, но семья – непростительная жестокость. А потом, когда ему было восемь, он застал дома случайного мужчину и сбежал. Случайного, потому что к тридцати у рожавшей женщины потребности приобрели слишком уже настойчивый характер. Эштона не было всю ночь и утро. Тогда у меня и появилась первая седая прядь, вот так за ночь из молодой женщины превратилась в старуху. Он вернулся после школы, долго стоял в коридоре и смотрел, как я рыдаю, потом подошёл и сказал, что больше никогда не уйдёт из дома, что бы ни случилось. Но я не испытывала судьбу, научилась обходиться без живых мужчин, – смеётся. – А в мечтах никто не выдерживал конкуренции с НИМ, поэтому все они всегда были о нём. О, в моей голове со временем родилась альтернативная реальность… которая стала западнёй: Эштон вылетел из гнезда, пути открыты, а уже ничего не хочется, да и привлечь по большому счёту больше нечем.