bannerbannerbanner
Кавказские повести

Александр Бестужев-Марлинский
Кавказские повести

Полная версия

V

Насиб олсун!

Да свершится судьба!

Надпись нa сабле.

Куда, подумаешь, прекрасная вещица – нос! Да и преполезная какая! А ведь никто до сих пор не вздумал поднести ему ни похвальной оды, ни стихов поздравительных, ни даже какой-нибудь журнальной статейки хоть бы инвалидною прозою! Чего-то люди не выдумали для глаз! И песни-то, и комплименты, и очки, и калейдоскопы, и картины-то, и гармонику из цветов. Уши они увесили серьгами, угощают Гайденовым хаосом, «Робертом-Дьяволом», «Фра-Дьяволом» и всеми сладкозвучными чертенятами музыки. Про лакомку-рот и говорить нечего: люди готовы бы жарить для него не только райских птиц, да самих чертей; скормить ему земной шар с подливкою знаменитого Карема. А что выдумали они для носа, позвольте спросить, для почтеннейшего носа? Ничего! Положительно ничего, кроме розового масла и нюхательного табаку, которыми развращают они носовую нравственность многих и казнят обоняние остальных. Неблагодарно это, господа, как вы хотите: неблагодарно! Он ли не служит вам верою и правдою? Глаза спят, рот смыкается иногда прежде пробития зори, а нос бессменный часовой: он всегда хранит ваш покой или ваше здоровье. Он вечно в авангарде. Испортятся глаза – его седлают очками. Нашалили руки – ему достаются щелчки. Ноги споткнулись, а он разбит! Господи, воля твоя… за все про все бедный нос в ответе, и он все переносит с христианским терпением; разве осмелится иногда храпнуть: роптать и не подумает.

Ну да забудем мы, что его преискусно изобрела природа, как бы разговорную трубу, для усиления нашего голоса, для придания ему разнозвучия и приятности. Умолчим, что этот духовой инструмент служит также и орудием всасывания благоуханий природы, проводником и докладчиком души цветов душе нашей. Откинем пользу его, возьмем одну эстетическую сторону, красоту, – и кто против носа, кто против величия носиного? Кедр ливанский, он попирает стопою мураву усов и гордо раскидывается бровями. Под ним и окрест его цветут улыбки, на нем сидит орел, – дума. И как величаво вздымается он к облакам, как бесстрашно кидается вперед, как пророчески помавает ноздрями – будто вдыхает уже ветер бессмертия.

Нет, не верю, чтоб нос предназначен был судьбой только для табакерки или сткляночки с духами… Не хочу, не могу верить!.. Я убежден, что, при всеобщей скачке к усовершенствованию, нос никак не будет назади!.. Для него найдут обширнее круг деятельности, благороднее нынешней роли.

И если вы хотите полюбоваться на носы, во всей силе их растительности, в полном цвету их красоты, возьмите скорей подорожную с чином коллежского асессора и поезжайте в Грузию. Но я предсказываю тяжкий удар вашему самолюбию, если вы из Европы, из страны выродившихся людей, задумаете привезти в Грузию нос на славу, на диковину. Пускай объявите вы у тифлисского шлагбаума, в числе ваших примет, нос Шиллера или Каракаллы: суета сует! На первой площадке вы убедитесь уже, что все римские и немецкие носы должны, при встрече с грузинскими, закопаться со стыда в землю. И что там за носы в самом деле, что за чудесные носы! Осанистые, высокие, колесом, а сами так и сияют, так и рдеют; ну вот, кажется, пальцем тронь – брызнут кахетинским. Надо вам сказать, что в Грузии, по закону царя Вахтанга VI, все материи меряются не аршинами и не локтями, а носами со штемпелем. Там говорят: «Я купила бархату семь носов и три четверти» – или: «Куда как вздорожал канаус, за нос просят два абаза». Многие дамы находят, что эта мера гораздо выгоднее европейской.

Да и в Дагестане, нечего Бога гневить, хоть редко, а попадаются такие носы, что ни один европейский nasifex, или ринопласт, то есть носостроитель, не посмеет без стропил выкроить. Не дальше искать, у дербентского бека Гаджи-Юсуфа, да укрепит Аллах его плечи, такой ветрорез, что, конечно, сделал бы честь любому носорогу. Нельзя мимо пройти без страха и умиления; так, кажется, и рухнет этот эрратический[106] утес на ноги! Зато под его тенью могли бы спать три человека. Должно полагать, такой нос был в большом уважении между всеми правоверными носами, потому что дербентцы выбрали хозяина его в проводники Искендер-бека; других достоинств, по крайней мере мною, за ним не замечено. Правду сказать, Юсуф, побывав при каком-то своем родственнике в Мекке, столько рассказывал чудес про все, что видел и делал, что между ротозеями, на базаре, слыл по крайней мере за льва пустыни. «Билян адам-дюр, гаджи хавай дегюль (Опытный человек, недаром путешествовал)», – говорили усы и бородки, когда тот без милосердия рубил языком головы кровопийцам, железоедам, разбойникам, каничан, дамиреян, гарамиляры; как однажды заблудился он в таких горах, что по хребту идешь, звезды, как репейник, в шапку цепляются; как питался он там две недели яичницею из орлиных яиц; как ночевал в пещерах, в которых такое сильное эхо, что чихни – оно «Аллах сахласын (Здравия желаю)!» отвечает[107]. И пальцы слушателей невольно прыгали в рот от удивления, и восклицания: «Машаллах, иншаллах» – раздавались кругом. Понабрался бы у него Бальби топографических и статистических сведений! Говорит – не задумывается, а скажет – так задумаешься. Господи, твоя воля, каких-то птиц, каких зверей не ловил он! Сам Кювье в допотопном мире подобных и не выкапывал. А людей-то, что за людей видал! Черти, да и только! У тех две головы и одна нога; у других вовсе нет головы, а думают брюхом. Эти питаются одними облаками, те глотают скорпионов не поморщившись, а скорпионы там с буйвола. Ну уж рассказчик был этот Гаджи-Юсуф! Да как примется клясться и божиться, даже пророк за бороду хватается. Я подозреваю, что он сам назвался в товарищи Искендер-бека, затем что россказни его очень поизносились; несмотря на множество заплат, которыми он их подновлял, надо было нарвать пучок свеженьких на Шахдаге. Как бы то ни было, миг спустя после намаза Гаджи-Юсуф, в полном вооружении и на коне, стоял у ворот Искендер-бека и кликал его на всю улицу. Все соседние щенки и ребятишки сбежались полаять и подивиться на пегливана (на богатыря)[108]. И точно он был, говоря словами волынского летописца, «дивлению подобен». На папах свой, по праву молельщика, навертел он в чалму целую простыню; ржавая кольчуга и стальные поручни выглядывали из-под чухи, испещренной галунами. На боку бренчала сабля; огромный кинжал рисовал на брюхе эклиптику. За поясом торчал пистолет; с пояса висели сумки и сумочки, накременники и пороховые рожки; сзади ружье, на которое заброшены были откидные рукава; на луках висели ковш, плеть и карманчики, – с чем, не знаю, – да и черт знает чего у него не было. Желтые сапоги с высокими каблуками довершали наряд: ратник наш насилу шевелился под своей военной сбруей. Граненый нос его сверкал последним румянцем зари и вовсе не мусульманскою краснотою. Молодец, кажется, на дорогу хватил заветного.

Искендер-бек выехал.

И оба они, миновав чешуйчатые ворота Дербента и осыпанные напутными благословениями народа, сидящего у ворот, пустили вскачь коней своих по Кубинской дороге: как не показаться, не поджигитовать перед толпою! Разумеется, что молодец Искендер несся впереди на лихом своем карабахце; за ним Юсуф; потом какая-то собачонка, которая из одного усердия провожала с лаем каждого коня; потом пыль, потом…? Потом ничего. Путники исчезли.

Но не вдруг исчез Дербент для путников. Доскакавши до холма Дашкесен, они остановились, чтобы послать прощальный взгляд городу. Вид был прелестный: слева крепость Нарын-кале ярко отделялась своими белыми зданиями и красноватыми башнями на зелени предгорий, а яркая зелень обнимала холмы, как фата грудь красавицы. Сквозь нее там и сям пробивались каменные сосцы. Справа играло море, как оживленное серебро или глазетовая дымка, чуть струимая ветерком. Жемчужная бахрома прибоя то обнажала, то покрывала опять взморье; два брига, как спящие киты, тихо зыбились на влажном поле. Городская стена, спадающая ступенями, тянулась, чернея, поперек и, будто дряхлый старик, подпершись башнями, казалось, дышала открытыми воротами; буйволы, неподвижные как на картине, стояли сбоднувшись; вереница ослов, с медными кувшинами на спине и с мальчиками, сидящими у них на хвостах, завивалась около фонтана. Подвижные группы идущих и сидящих татар, по холмам и близ стен, сновались живописно, и между них порой мелькали две-три белоснежные чадры, пролетали будто лебеди по черной туче, и пасть ворот поглощала их. Зоревой барабан, последний приказ дня, смолк, флаг упал, ворота сомкнулись тихо за толпами жителей, все опустело, все померкло… Грустно стало Искендер-беку, неизъяснимо грустно. Ему казалось, он позабыл душу в Дербенте. Уверенность в успехе его оставила, даль и сомнения раскинулись впереди безбрежною степью. Она на севере, – а надо ехать к югу, разорвать надвое сердце, раскинуть половинки бог весть куда, бог весть надолго ли!.. О, если вы были когда-нибудь молоды душою, любили душою и в первый раз удалялись от того места, где живет она, вы поймете тоску Искендер-бека! Если вы хотите, это глупость – воображать, что, дыша одним воздухом, мы мечтаем одну мечту; что, взглянувши десять раз на окно, даем десять воспоминаний; но это утешительная глупость! Это дарит нам самим мечты и воспоминания, правда одинокие, зато чистые, зато яркие, зато умирающие девственными. Воображение наше всегда роскошнее действительности; воображение – поэзия: оно порхает птичкою, на его крыльях нет ни бальной, ни подорожной пыли. Действительность – проза: она роется в подробностях словно крот, она зевает за бостоном с матушкою и в восторге от своей невесты разглядывает, не поддельный ли жемчуг у нее на шее; или ухаживает за мерзавцем мужем, подкупает служанок, шляндает по задворьям, чтобы пробраться в рай; в обетованной земле может хотеть египетского чесноку, то есть ужина; и… и… Со всем тем я бы отдал целый поток чистейших мечтаний за одну струйку одеколона, брызнутую на меня кстати: добивайтесь вы толку у людей!

 

– Поедем! – сказал Гаджи-Юсуф. – Коли не остались в городе с живыми, нечего медлить за городом с мертвецами, – сожгу я их гробы! улларын кабириляры яндырам! Посмотри, Искендер: гробовые плиты по кладбищам будто шевелятся, будто обходят нас; да и проклятая виселица у третьих ворот вытягивает вслед за нами свою черную лапу.

– Это она по себе вздыхает, Гаджи-Юсуф-бек; боится, чтобы ты не изменил ей, не убежал от нее, – возразил Искендер шутя.

– Плюю в бороду ее отца! Всякий раз, что пройду мимо, кажется, она так и хватает за ворот. По правде тебе сказать, Искендер-бек, не будь над нами этих гяуров, не усидели бы мы, молодцы, за стенами. Ружье за плечи, ногу в стремя, и чуть улитка-месяц покажет рожки свои – берегись, караваны! Уж задал бы я себя знать и этим табасаранцам: парча-парча эйляр-дым, в куски, в лепестки бы рубил!

– Ну, брат Юсуф, ты, видно, из совиного яйца проклюнулся, что ночью такой храбрый становишься. Во время осады Кази-муллою видел я тебя днем в схватке, или, лучше сказать, не видал я тебя ни разу в схватке. Не орлиное, кажется, у тебя сердце.

– Душечка, жертвочка ты моя, джаным, курбаным, Искендер-бек! Что ты вечно шутишь надо мной? Не при тебе ли я снес голову бейрахчи (знаменщику), когда ходили на вылазку на Кейфарскую гору? Гарам-заде так был зол на это, что голова его уж на полу укусила меня за ногу! Неужто ты не видал этого?

– He хочу хвастать, не допустил Аллах!

– Да и разве люди эти лезгины! Лезги ганда, гюзги ганда! Ли ганда, дораи ганда! (Куда лезгину глядеться в зеркало! Куда медведю одеваться в тафту)! Стоит ли их глупым, необтесанным пулям подставлять свой образованный лоб? Убей лезгина – одною лопатою меньше[109]; а ведь если меня убьют, сам Аллах призадумается, кем заступить мое опустелое место на дербентской шахматнице. Зато уж валял же я их из пушки! Топчи-баши, бывало, так меня за полу и держит: «Наведи, говорит, Юсуф, ты мастер целить». Что делать, наводишь; иногда и нехотя: гьозим усти! башим усти! изволь! ради моего глаза! ради моей головы! Да как грянешь из падишах тапенджасындан (из царского пистолета), так, где кучка лезгин была, одни крошки летят! Посмотришь – воробьи расклевали! Ну уж потешил я свою душеньку: и все даром отличался! Забыли начальники, так же как и тебя, Искендер. Обоим нам фук дали!

«Шайтан апарсын (Черт возьми)! – подумал Искендер-бек. – Сперва я рад был, что меня не наградили наравне с некоторыми трусами, а теперь и в числе недовольных вместе с Юсуфом быть стыдно».

– Однако не слыхал ли ты чего, Искендер?

– Чего здесь услыхать, кроме шелеста ветра по лесу да чакальего плача!

– Анасыны, бабасыны, атасынын эвельдакиляры батаим (И мать, и отца, и предков отца этих чакалов утоплю я)!.. Что это они распелись, словно тавлинские девки на чикмасане (на вечеринке) Улу-бея?

– Верно, чуют себе ужин из свежих трупов, так заранее радуются. Да и правду сказать, если твой нос достанется им в добычу, есть чему! Дербентские беки сделались нынче такие сидни, что самим чертям их мясо в диковинку; чакалкам и подавно!

– Не пугай понапрасну, душа моя Искендер! Худое слово кличет худое дело. Долго ли до беды! Теперь что ни самая-то пора для разбойников, теперь они рыщут по дорогам, как голодные тигры: ведь недаром говорят, когда в горах зерно не родится и сам-друг, порох родится сам-сот. Если Мулла-Нур?..

– А кто такой Мулла-Нур?..

– Тише ради Гусейна и Алия! Тише, Искендер! Не дожить мне с тобой до завтрашней бороды! У этого проклятого Мулла-Нура уши на всех деревах вместо ягод растут, паутины его раскинуты везде. Не думаешь, не гадаешь, а он, откуда ни возьмется, давай строчить из ружей, покуда «аман» не закричишь.

– А потом?

– А потом, разумеется, к расчету: Мулла-Нур большой шутник; если заметит, у кого душа вынимается вместе с червонцами, оберет до нитки; с иного, напротив, если ему взгляд по душе придет, не возьмет и рубля. У того потребует золота весом на две на три пули; у другого – серебряных монет сколько уложится на кинжал. «Я, – говорит он, – сам купец, торгую свинцом да булатом». Порой, бывает, только два на сто с товара возьмет. «Ведь платите же вы рахтар[110] на всякой переправе, в каждом городишке. А чем я хуже шамхала?» И все платят, да еще похваливают, что без прижимок и проволочек пропускает.

– Да разве у этих купцов одни трубки вместо огненного оружья? Разве этот разбойник из чугуна вылит?

– Не то из чугуна – из кованой стали! Сказывают, никакая пуля его не берет. Аллах акбер (Бог велик)!

– Если тебе верить, Юсуф, так он шайтан, не менее: потому что без чертовской помощи как мог бы один человек останавливать и грабить целые караваны!

– Видно, душа моя Искендер, что ты в сундуке рос и, кроме домашнего петуха, песен не слыхал. Да кто тебе говорит – у Мулла-Нура нет товарищей? Кому несеяный хлеб наскучит? Взойди здесь на первую горку: «Кто ко мне, кто со мной, стрельцы, удальцы, бездомные молодцы?» – от всех сторон, с поморья и с угодья, на это слово слетятся все головорезы, все, у кого имение укладывается в ножны, все, кому ружейный заряд души дороже. Примером сказать, не будь у меня сбоку родных да впереди наследства и этого стоглазого коменданта над головою… я бы сам… друг мой Искендер… Ой, Искендер-бек, куда ты удрал? Этакой иноходью как раз въедешь в пасть шайтана! Недаром говорят, что темнота – чертов мост; а теперь так темно, зюльмат кими (точно в преисподней)! Что же не отвечаешь, Искендер?.. О чем ты задумался?

– Я думаю, что ты был бы плохой наездник, Гаджи-Юсуф.

– Я – плохой наездник? Я? Есть ли у тебя стыд, утан мазмисын, Искендер! Баллах, биллях! Жаль, что ты не видал, как под самым Шамом (Дамаском) отработал я разбойников. Не хвастовски сказать могу, весь караван молельщиков у меня в ногах валялся. Правду сказать, и было за что. Дуз чурек кой гоздяры тутсун (Пусть мне хлеб-соль очи залепит), если я лгу! Ружье у меня раскалилось докрасна, так, что само стреляло, а сабля – чистый мисир, с золотою струйкою, – она у меня до сих пор как свидетель у стенки стоит, – сабля гребнем вызубрилась: да и расчесал же я этим гребнем арабские бороды, анасыны, бабасыны! А что за бороды у них, Искендер! Черкес япунджа кими (Словно черкесская бурка), на плечи закинуты. Кончилось тем, что ровно семерых я до смерти убил, а двух, алин аллиннан баглииб, эгерустине чекиб (рука с рукою связавши, на седло встянувши), в тороках до ночлега привез. На другой день шамский паша, при нас же, всех трех этих разбойников сжег: словно бурьян горели, бездельники, – так и трещат. Куда сухой народ эти арабы!

– И чернолицый, я думаю?

– Аллах упаси, какой чернолицый! Ни дать ни взять, сапог русских офицеров. Бывало, не пощупавши рукой, никак не узнаешь, где у них рожа, где затылок.

– И не краснеют они?

– Заводу нет краснеть! Я пробовал: даже пощечинами краски не добьешься.

– Вот бы тебе оттуда вывезти пару таких щек, Гаджи-Юсуф! А то, не ровен случай, родимые, хоть и желтый сафьян, все могут иногда полинять от подобных россказней. Ружье твое, на что железо, а и то имело больше тебя совести: покраснело-таки!

– И ведомо, покраснело от накала: спроси хоть у Сафар-Кули!.. Жаль, умер он недавно; что бы ему подождать, мошеннику, до сегодня! А то перед тобой хоть весь в клятвы рассыпься – не поверишь. Такая, видно, в тебе кровь, что ни с водой, ни с маслом смешать нельзя: след в след по отцу пошел! Да что же ты в самом деле трусом, что ли, в уме держишь меня? Подавай мне сейчас дюжину самых лютых людоедов: разобью я их путь и веру, иолины, динины кесем! Проглочу; и на семь лет без вести пропадут! Покажи мне их! только покажи ты мне их! Пхе!.. Ну-тка, умудрись мне их показать теперь? Чего, брат, я не вижу, того знать не хочу! Заглазно и коня не покупают; а я тебе стану без глаз драться? Нашел дурака! Я люблю, чтобы солнце любовалось на мою отвагу, чтобы сам я видел, куда метить; я ведь человек расчетливый, никуда не бью врага, кроме правого глаза. Чем он будет целиться, когда правого нет, а левый прищурен? Заневолю ружье бросит!

– Я повода бросил, Гаджи-Юсуф! У меня оба указательные пальца во рту от удивления. Машаллах!.. Иншаллах, как бы нам поскорее свету дождаться да, Бог даст, встретить хоть десяток разбойников на закуску… Я отступаюсь от своей доли, я их всех тебе отдаю. Я не обнажу не только кинжала, даже вилки из кинжала[111], валлах, биллях, не обнажу!

– Не божись даром, Искендер: черт меня унеси, это предурная привычка! Здесь и без исканья много разбойников, а ты к ним на встречу напрашиваешься. Видишь, какой здесь край воровской: шайтан, у тащил с неба месяц, а ночь у нас и дорогу из-под ног вытаскивает… Ай-ай-ай, Искендер!

– Что с тобой сталось, Юсуф? Кто тебя?

– Ох, ох, перепугал проклятый!.. Я поймал кого-то, Искендер. Ким сен, гардан сен (Кто ты, откуда ты)?

– Тащи его сюда, бездельника!

– Упирается, нейдет!

– Так брось его, да в сторону: я буду стрелять!

– То-то и беда, что не пускает: вцепился, мошенник, точно ястреб в фазана… Ой-ой, до костей когти запускает…

– Ты, видно, забыл, что на тебе кольчуга, Юсуф, что у тебя пистолеты за поясом!

– Забудешь, что и голова на плечах!.. Ой, выручи, Искендер-бек, ради самого пророка, выручи!

Искендер-бек не спешил; он знал, что у страха глаза велики. Он подъехал шагом, ощупал кругом Юсу фа и сказал вполсмеха и с полудосадою:

– Так и есть! В него терновый куст вцепился! Ах ты, дали-баш, дали-баш, горемыка[112], возил бы ты лучше на осле воду из фонтана, чем ездить на коне в горы за снегом! А еще разбойничать собирается!

 

– На худой конец разбойников колотить мое дело, – произнес ободренный Юсуф. – Задал же я ему тумака, бездельнику… Лови, лови, Искендер; вон он под кустом шелестит словно ящерица… Слышишь?

– Слышу, как на тебе колечки дрожат!

– Дрожали, брат, и у этого лезгина косточки, когда я его тузил! Сжег я бороду его отца, да и его собственной бороде спуску не дал. Теперь он черту в чубукчи годится: пощупай-ка, сколько волос я у него из усов выщипал!

И Гаджи-Юсуф рванул целый клок из правого зильфа своего (локона сзади уха) и насильно втиснул его в руку Искендер-бека. Между хвастунами есть свои ханжи и свои мученики. У Юсуфа текли слезы от боли.

И вдруг он схватил за поводья коня Искендерова.

– Посмотри, погляди вперед, – произнес он трепетным голосом, – видишь ли, как сыплются искры? Это с полки срывает… Там засада!

– Там Дарбас, – отвечал спокойно Искендер, – неужели ты не видишь и не слышишь, как сверкает и шумит река?.. Худые же приказчики твои уши и глаза, Юсуф: надувают тебя на всяком шагу в половине со страхом! Право, я бы тебе советовал выбрать в проводники свой нос и ехать лучше ощупью.

– Лучше совсем не ехать, Искендер! Река?.. Безделица! Бешеная река!.. Шутка! Да теперь сам шайтан нарочно, я думаю, кипятит снега и камни в горах, чтобы в мутной воде утопленников ловить; он не разбирает, есть ли, нет ли чешуя на этой рыбе[113]. Искендер-бек, душечка ты мой, Искендер, не езди! Пожалуйста! Миннет эйлярам! тавакой эйлярам сана! У меня конь так и спотыкается. Пустим коней покормиться, а сами переждем здесь ночь… Не слушает! Уф-уф, так на седло и плещет! Напьешься после, разбестия. Да какая же холодная вода!.. Что ж ты стал среди реки, гарам-заде? Ух, кто-то тянет меня за полу!.. Ой, падаю, ой, тону!

К счастию, Юсуф удержался в седле, и конь, выскочив на берег, зафыркал, затрусился, заржал. Переправа была в самом деле опасна, и молодой бек, выехав ранее на другой берег, то хохотал, то трепетал, слыша жалобные восклицания своего хвастливого спутника. По крайней мере Юсуф, почти выкупавшись, выудил в реке достаточную причину сваливать на лихорадку страх свой. Перед рассветом наши путники доехали до Самбура, а тот ревел и кипел, разлившись широко. В мутных волнах прядали, гремели, мелькали каменья; глухой гул стоял над потоком. Они стреножили коней и пустили их щипать мураву, а сами легли отдохнуть под бурками. Юсуф и тут не перестал бояться, не перестал хвастать; Искендер мечтал, засыпая. Один рассказывал про то, чего никогда не было; другой наслаждался в мыслях тем, что, может быть, никогда не сбудется. Наконец разговор, составленный из вздохов Искендера и зевков Юсуфа, редел, редел и прекратился. Впрочем, пугливый герой спал вполглаза и вполуха: он раз десять окликал собственный свой нос, воображая, что кто-то крадется задушить его, что кто-то трубит в рог, – а это он сам храпел. Он бредил, но и сквозь бред пробивались клятвы и обломки хвастовства…

Разгадайте мне, пожалуйста, отчего трусы всех возрастов и всех стран на одну стать. Природа или расчет – в них хвастовство? Так или этак, но меня не обманывала примета: кто обнажает саблю, не видя неприятеля, или много рассказывает про себя после дела, тот, верно, не из храброго десятка. Истинное мужество немногоречиво: ему так мало стоит показать себя, что самое геройство оно считает за долг, не за подвиг; а кто рассказывает про свои долги? Трусость, напротив, бесстыдно скрываясь перед неприятелями, бесстыдно поднимает нос перед приятелями и сочиняет наглые небылицы. Чем же, вы думаете, это кончается? Очевидцы хохочут, а слушатели привыкают верить, особенно люди, в которых более чести, чем прозорливости. Смотришь, хвастун награжден вдвое; и немудрено: у строевого меча одно острие, а язык – меч двуострый. Дело уходит в область минувшего без возврата, слово повторяется по произволу; оно живет, оно живит.

По-моему, шпага есть прекрасная эмблема истинной храбрости, одетой в скромность: она всегда в ножнах во время мира, она не бренчит и не сверкает как болтливые шпоры.

Впрочем, пусть не ропщут на меня охотники пенить свою водицу: хвастовство – природа человека, потому что человек горд от природы. Послушайте-ка, что говорит он: «Свой ум – царь в голове, а с умом я – царь природы». Дом его провалился сквозь землю, нос упал на землю, сам он умирает оттого, что холодный ветер дохнул ему в лицо – а он даже на исповеди не кается, что называл себя царем природы. Обманывая себя, привыкают обманывать других. И в самом деле, что такое воспоминание, что такое надежда? Хвастовство минувшего и будущего! То и другая надувают, хотя не наполняют нашего настоящего. Настоящее – миг пробуждения между двумя снами, но – миг забот и страхов, миг голода желаний и жажды ума, миг, помноженный на страдания и наслаждения души и тела попеременно. Только в этом мы страх близоруки: все, что еще вдали или уже далеко, нам кажется величавым и пленительным. Все, что нам заветно или недоступно, рождает неутомимую охоту овладеть им.

Вот почему хвастун и завистник, две стороны одной и той же поддельной монеты, сами на себя доказывают, что дела или достоинства, которыми они хвалятся или которые они унижают, им невозможны.

106Заносный издалека водоворотами или землетрясениями: огромный обломок, чуждый составом почве, на которой лежит. Геологический термин.
107Татары при чиханье здравствуются, точно так же как русские.
108Пегливанами называют также прыгунов по канату, которые показывают вместе и чудеса силы и ловкости.
109Лезгины нанимаются всегда копать марену у дербентцев и их обыкновенно называют лопатчиками – кюрекли.
110Пошлина. В мусульманских провинциях не только провоз товаров через каждый город обложен ею, но, по старым правам, многие ханы взимают пошлину за переезд через свои владения. Это чрезвычайно стесняет тамошнюю торговлю.
111На исподней стороне ножен приделывается обыкновенно место для ножичка, бичах, и шила, биз. Хотя последнее и похоже на однозубую вилку, но как мусульмане едят все руками, то она предназначена для провертывания путлищ.
112Дали, или дали-баш, собственно, значит безумная, удалая голова, храбрец; но у турок дали-баши – особенный род кавалерии. Они носят высокий черный колпак, с рукавом, с него веющим, и первые кидаются в ряды неприятельские.
113Закон запрещает мусульманам есть бесчешуйную рыбу, и оттого рыболовство у них почти неизвестно.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54 
Рейтинг@Mail.ru