– Ну что, какова ловля, Шемардан? – спросил небрежно Аммалат-бек.
– Было плохо. Русские сторожки, и разве с лезвия случалось угнать полковой табун или продать в горы человек двух солдат. С мареной и шелком громоздко возиться, а персидских тканей стали мало возить на арбах. Приходилось и сегодня порыскать и повыть даром по-волчьи, да, спасибо, Аллах смилостивился: в руки дал богатого бека и русского полковника!
У меня замерло сердце, когда я услышал эти слова.
– Не продавай сокола в небе, – возразил Аммалат, – продавай, когда посадишь его на перчатку.
Разбойник сел, схватился за курок ружья и устремил на нас проницательные взоры.
– Послушай, Аммалат, – сказал он, – неужели вы думаете убежать от меня, неужели дерзнете защищаться?
– Будь покоен, – возразил Аммалат. – Что мы за глупцы – идти двум на шестерых? Любо нам золото, однако душа дороже. Попались, так нечего делать: лишь бы ты не заломил беспутной цены за выкуп. У меня, сам ты знаешь, ни отца ни матери, а у полковника и подавно ни роду ни племени.
– Нет отца, так есть наследство от отца. Ведь мне с тобою не роднёю считаться. Впрочем, я человек совестливый – нет червонцев – так я возьму и баранами; а про полковника ты не пой мне песен: я знаю, что за него отдадут все солдаты последнюю пуговицу с мундира. Уж коли за Швецова дали выкупу десять тысяч рублевиков, за этого дадут и больше. Впрочем, увидим, увидим! Коли будете смирны, я ведь не джеуд (жид) какой, не людоед, Первиадер (Всевышний) прости!
– Ну, то-то же, приятель: корми да пои нас хорошенько, так присягу даю и честью моей заверяю, мы не задумаем ни бить тебя, ни бежать от тебя.
– Верю, верю! Люблю, что без шуму дело сладили. Какой ты молодец стал, Аммалат: конь не конь, ружье не ружье – загляденье, да и только! Покажи-ка, друг, кинжал свой? Верно, кубачинская насечка на ножнах?
– Нет, кизлярская, – отвечал Аммалат, покойно растягивая поясок кинжала. – Да клинок-то посмотри: диво! Гвоздь пополам, словно свечку… на этой стороне имя мастера; на, хоть сам читай: Али-ycma Казанищский И между тем он повертывал обнаженным клинком перед глазами жадного лезгина, который хотел показать, что знает грамоте, и со вниманием разбирал связную надпись…
Но вдруг кинжал сверкнул как молния: Аммалат, улуча миг, рубнул Шемардана по голове со всего размаху, и удар был столь жесток, что кинжал остановился в зубах нижней челюсти. Труп рухнул на траву. Не сводя глаз с Аммалата, я последовал его примеру и положил из пистолета ближнего ко мне разбойника, державшего за узду моего коня. Это было знаком к бегству остальных бездельников, как будто со смертью атамана расторгся узел своры, на которую были они привязаны.
Между тем как Аммалат, по азиатскому обычаю, снимал с убитых оружие и связывал вместе повода оставленных коней, я выговаривал ему за его притворство и клятвы перед разбойником. Он с удивлением поднял голову:
– Чудный вы человек, полковник, – возразил он мне. – Этот злодей наделал исподтишка русским тьму вреда, то пожигая стоги сена, то уводя в плен одиноких солдат-дровосеков! Знаете ли, что он бы замучил, истиранил нас, для того чтобы мы пожалобнее писали к своим и тем более дали выкупу.
– Все это так, Аммалат, – сказал я, – но лгать, но клясться не должно ни в шутке, ни в беде. Разве не могли мы прямо кинуться на разбойников и начать тем, чем кончили?
– Нет, полковник, не могли. Если б я не заговорил атамана, нас бы при первом движении пронзили пулями; притом я знаю эту сволочь весьма хорошо – они храбры только в глазах атамана, и с него надобно было начать расправу.
Я качал головою. Азиатское коварство хотя и спасло меня, но не могло мне понравиться. Какую веру могу я иметь к людям, привыкшим играть честью и душою!
Мы собрались было садиться на коней, когда услышали стон раненного мною горца. Он очнулся, приподнялся и жалобно умолял нас не покидать его на съедение зверям лесным. Мы оба кинулись помогать несчастному, и каково было удивление Аммалата, когда он узнал в нем одного из нукеров Султан-Ахмет-хана Аварского. На вопрос, как он попал в шайку разбойников, отвечал:
– Шайтан соблазнил меня. Хан послал меня в соседнюю деревню Кемек, с письмом к славному гакиму (доктору) Ибрагиму, за какой-то травой, что, говорят, всякую болесть как рукой снимает… на беду повстречал меня на дороге Шемардан; пристал: поедем да поедем со мной наездничать, из Кубы едет армянин с деньгами. Не утерпело мое сердце молодецкое… Ох, Алла, гиль Алла! Вынул он из меня душу!
– Тебя послали за лекарством, говоришь ты, – спросил Аммалат. – Да кто же у вас болен?
– Наша ханум Селтанета при смерти; вот и писанье к лекарю про болезнь ее. – При этом слове он отдал Аммалату серебряную трубочку, в которую вложена была свитая бумажка.
Аммалат побледнел как смерть, – руки его дрожали, очи скрылись под бровями, когда пробегал он записку… прерывающимся голосом повторял он несвязные слова:
– «Не ест, не спит уже три ночи… бредит! жизнь ее в опасности… спасите!» Боже правды! а я здесь веселюсь, праздничаю, в то время как душа души моей готова покинуть землю и оставить меня тлеющим трупом. О, да падут на голову мою все ее болезни[30], да лягу я в гроб, если этим искупится ее здоровье! Милая, прелестная девушка – ты вянешь, роза Аварии, – и на тебя простерла судьба свои железные когти! Полковник! – вскричал он наконец, схватив меня за руку, – исполните мою единственную, священную просьбу, позвольте мне хоть еще однажды взглянуть на нее…
– На кого, друг мой?
– На мою бесценную Селтанету, на дочь хана Аварского, которую люблю более, чем жизнь, чем душу свою… Она больна, она умирает, может быть, уже умерла теперь, когда я теряю слова даром! И не я принял в сердце последний взор, последний вздох ее, не я отер ледяную слезу кончины. О, зачем угли разрушенного солнца не падут на мою голову, зачем не погребет меня земля в своих развалинах!
Он упал на грудь мою и, задушенный тоскою, рыдал без слез, не могши промолвить слова.
Не время было упрекать его в недоверчивости, еще менее – представлять причины, по которым ему бы неприлично было ехать ко врагу русских. Есть обстоятельства, пред которыми рассыпаются в прах все приличия, и я чувствовал, что Аммалат находился в подобных. На свой страх решился я отпустить его. Кто обязывает от чистого сердца и скоро, тот обязывает дважды, – моя любимая пословица и твердое правило. Я сжал в объятиях тоскующего татарина, и слезы наши смешались.
– Друг Аммалат… – сказал я, – спеши, куда зовет тебя сердце. Дай Бог, чтобы ты привез туда выздоровление, а оттуда покой душевный… Счастливый путь!
– Прощайте, благодетель мой! – произнес он, тронутый, – и, может быть, навек. Я не ворочусь к жизни, если Алла отнимет у меня Селтанету. Бог да хранит вас!
Мы завезли раненого аварца к гакиму Ибрагиму, взяли у него по рецепту ханскому травы целительной – и через час Аммалат-бек с четырьмя нукерами выехал уже из Дербента.
Итак, загадка разгадалась: он любит. Это плохо, а еще того хуже, что он любим взаимно. Я вижу, милая, я слышу твое изумление. «Может ли то быть несчастием для другого, чего ждешь ты для себя как благополучия?..» – спрашиваешь ты… Одно зернышко терпения, ангел души моей! Хан, отец Селтанеты, – непримиримый враг России, тем более что, будучи взыскан царскими милостями, он изменил оным; след<ственно>, брак возможен только в таком случае, если Аммалат изменит русским или хан смирится перед ними и будет прощен: обе вещи малосбыточные. Я сам испытал горе безнадежное в любви; я много пролил слез на уединенное изголовье мое и сколько раз жаждал могильной тени, чтобы простудить в ней бедное сердце! Могу ли же не жалеть юноши, которого люблю бескорыстно, который любит безнадежно? Но это не намостит мосту к счастью, и потому думаю, что, если б он не имел несчастья быть любимым взаимно, он бы понемногу забыл ее.
«Однако, – говоришь ты (и, мне кажется, я слышу твой серебристый голос, любуюсь твоей ангельскою улыбкою), – однако обстоятельства могут перемениться для них, как они переменились для нас. Неужели одно несчастие имеет привилегию быть вечным на свете?..» Не спорю, милая, но со вздохом признаюсь: сомневаюсь… даже боюсь и за них и за нас. Судьба улыбается нам, надежда поет сладкие песни, но судьба – море, надежда – сирена морская: опасна тишина первого, гибельны обеты второй. Все, кажется, споспешествует нашему соединению – но вместе ли мы? Не понимаю, отчего, милая Мария, холод вникает в грудь мою вместе с самыми жаркими мечтами о будущем блаженстве – и мысль о свидании потеряла свою определенность! Но это все минет, все обратится в наслаждение, когда я прижму твою ручку к устам своим, твое сердце к своему сердцу!! Ярче сверкает радуга на черном поле туч – и самые счастливейшие мгновения суть междометия горести.
Аммалат загнал двух коней и бросил на дороге нукеров своих; зато к концу другого дня был уже невдалеке от Хунзаха. С каждым шагом росло его нетерпение, и с каждым мигом увеличивался страх не застать в живых свою милую. Он затрепетал, когда показались ему из утесов верхи башен ханского дома… в глазах померкло. «Жизнь или смерть встречу я там?» – молвил он в самом себе – и, скрепя сердце, удвоил бег коня.
Он настиг всадника, вооруженного с головы до ног; другой всадник ехал из Хунзаха ему навстречу – и едва завидели и разглядели они друг друга, пустили коней вскачь, съехались, соскочили на землю и вдруг, обнажив сабли, с ожесточением кинулись друг на друга, не вымолвя ни одного слова, – как будто бы удары были обычным дорожным приветствием. Аммалат-бек, которому они заградили узкую тропинку между скал, с изумлением смотрел на бой двух противников… он был короток. Попутный всадник упал на камни, обливая их кровью из разверстого черепа; победитель, хладнокровно отирая полосу, обратил слово к Аммалату:
– Кстати приход твой! Я рад, что судьба привела тебя в свидетели нашего поединка. Бог, а не я, убил обидчика, и теперь родные его не скажут, что я умертвил врага украдкою из-за камня, не подымут на мою голову мести крови.
– За что встала ссора у тебя с ним? – спросил Аммалат. – За что заключил ты ее такой ужасною местью?
– Этот харам-зада, – отвечал всадник, – не поладил со мной за подел грабленых баранов, в досаде мы всех их перерезали… не доставайся же никому – и он дерзнул выбранить жену мою… Пускай бы он лучше опозорил гроб отца и доброе имя матери, нежели тронул славу жены… Я было кинулся на него с кинжалом, да нас розняли; мы стакнулись при первой встрече рубиться – и вот Аллах рассудил нас. Бек, верно, едет в Хунзах, верно, в гости к хану? – примолвил всадник.
Аммалат, заставляя своего коня перепрыгнуть через труп, лежащий поперек дороги, отвечал утвердительно.
– Не в пору едешь, бек, очень не в пору!
Вся кровь кинулась в голову Аммалата.
– Разве в доме хана случилось какое несчастье? – спросил он, удерживая коня, которого за миг прежде ударил плетью, чтобы скорей домчаться до Хунзаха.
– Не то чтобы несчастье; у него крепко была больна дочь Селтанета, и теперь…
– Умерла? – вскричал Аммалат, бледнея.
– Может быть, и умерла; по крайней мере умирает. Когда я проезжал мимо ханских ворот, на дворе поднялась такая беготня и плач и вой женщин, будто русские берут Хунзах приступом… Заезжай, сделай милость…
Но Аммалат уже не слышал ничего более – он стремглав ускакал от удивленного узденя… только пыль катилась дымом с дороги, словно зажженной искрами, сыплющимися из-под копыт. Быстро прогремел он по извилистым улицам, влетел на гору, спрыгнул с коня среди двора ханского и, задыхаясь, пробежал по переходам до комнаты Селтанеты, опрокидывая, расталкивая нукеров и прислужниц, и наконец, не приметив ни хана, ни жены его, прорвался до самого ложа больной и почти без памяти упал при нем на колени.
Внезапный, шумный приход Аммалата возмутил печальное общество присутствующих. Селтанета, в которой кончина пересиливала уже бытие, будто проснулась из томительного забытья горячки… щеки ее горели обманчивым румянцем, как осенний лист перед паденьем; в туманных глазах догорали последние искры души; уже несколько часов была она в совершенном изнеможении, безгласна, неподвижна, отчаянна. Ропот неудовольствия в окружающих и громкие восклицания исступленного Аммалата, казалось, воротили отлетающий дух больной… она вспрянула… глаза ее заблистали…
– Ты ли это, ты ли?!. – вскричала она, простирая к нему руки. – Аллах берекет!.. Теперь я довольна! Я счастлива, – промолвила она, опускаясь на подушки… улыбка сомкнула уста ее, ресницы упали – и она снова погрузилась в прежнее беспамятство.
Отчаянный Аммалат не внимал ни вопросам хана, ни выговорам ханши; никто, ничто не отвлекало его внимания от Селтанеты, не исторгало из скорби глубокой. Его насилу могли вывести из комнаты больной. Прильнув к ее порогу, он рыдал неутешно, то умоляя небо спасти Селтанету, то обвиняя, укоряя его в ее болезни. Трогательна и страшна была тоска пылкого азиатца.
Между тем появление Аммалата произвело на больную спасительное влияние. То, чего не могли или не умели сделать горные врачи, произошло от случая. Надобно было пробудить онемевшую жизненную деятельность сильным колебанием, – без этого она погибла бы, не от болезни, уже затихшей, но от изнеможения, как лампа, гаснущая не от ветра, но от недостатка воздуха. Наконец молодость взяла верх; после перелома жизнь опять разыгралась в сердце умиравшей. После долгого, кроткого сна она пробудилась с обыкновенными силами, с свежими чувствами.
– Мне так легко, матушка, – сказала она ханше, весело озираясь, – будто я вся из воздуха. Ах, как сладостно отдохнуть от болезни, – кажется, и стены мне улыбаются. Да, я была очень больна, долго больна; я много вытерпела… теперь, слава Аллаху, я только слаба, и это пройдет скоро… я чувствую, что здоровье, как жемчуг, катится у меня по жилам. Все прошлое представляется мне в каком-то мутном сне. Мне виделось, будто я погружаюсь в холодное море, а сгораю жаждою… вдали носились, будто во мраке и в тумане, две звездочки – тьма густела и густела; я погрязала ниже и ниже. И вдруг показалось мне, что кто-то назвал меня по имени и могучею рукою выдернул из леденеющего безбрежного моря… лицо Аммалата мелькнуло передо мной, словно наяву, – звездочки вспыхнули молниею, и она змеей ударила мне в сердце; больше не помню!
На другой день Аммалату позволили видеть выздоравливающую. Султан-Ахмет-хан, видя, что от него не добиться путного ответа, покуда сомнение не стихнет в душе, кипучей страстью, склонился на его неотступные просьбы.
– Пускай все радуются, когда я радуюсь, – сказал он и ввел гостя в комнату дочери.
Селтанету предупредили – но со всем тем волнение в ней было чрезвычайно, когда очи ее встретились с очами Аммалата, столь много любимого, столь долго и напрасно ожидаемого. Оба любовника не могли вымолвить слова, но пламенная речь взоров изъяснила длинную повесть, начертанную жгучими письменами на скрижалях сердца. На бледных щеках друг друга прочитали они следы тяжких дум и слез разлуки, следы бессонницы и кручины, страхов и ревности. Пленительна цветущая краса любимой женщины; но ее бледность, ее болезненная томность – очаровательны, восхитительны, победны! Какое чугунное сердце не растает от полного слез взора ее, который без упрека, нежно говорит вам: «Я счастлива… я страдала от тебя и для тебя!»
Слезы брызнули из глаз Аммалата, но, вспомнив наконец, что он тут не один, он оправился, поднял голову – но голос отказывался вылиться словом, и он насилу мог сказать:
– Мы очень давно не видались, Селтанета!
– И едва не расстались навечно, – отвечала Селтанета.
– Навечно? – произнес Аммалат полу укорительным голосом. – И ты могла думать это, верить этому? Разве нет иной жизни? жизни в которой не ведомо горе, ни разлука с родными и с милыми? Если бы я потерял талисман своего счастия, с каким бы презрением сбросил я с себя ржавые, тяжкие латы бытия! для чего бы мне тогда сражаться с роком?
– Жаль, что я не умерла, коли так, – возразила Селтанета шутя, – ты так заманчиво описываешь замогильную сторону, что хочется поскорее перепрыгнуть в нее.
– О нет, живи, живи долго, для счастия, для… любви, – хотел при молвить Аммалат, но покраснел и умолкнул.
Мало-помалу розы здоровья опять раскинулись на щеках довольной присутствием милого девушки. Все опять пошло обычной чередою. Хан не успевал расспрашивать Аммалата про битвы и походы и устройство войск русских; ханша скучала ему спросами о платьях и обычаях женщин их… и не могла пропустить без воззвания к Аллаху ни одного раза, слыша, что они ходят без туманов. Зато с Селтанетой находил он разговоры и рассказы прямо по сердцу. Малейшая безделка, друг до друга касающаяся, не была опущена без подробного описания, повторения и восклицания. Любовь, как Мидас, претворяет все, до чего ни коснется, в золото и ах! часто гибнет, как Мидас, не находя ничего вещественного для пищи.
Но с крепнущими силами, с расцветающим здоровьем Селтанеты на чело Аммалата чаще и чаще стали набегать тени печали. Иногда вдруг среди оживленного разговора он останавливался незапно, склонял голову, и прекрасные глаза его подергивались слезною пеленою, и тяжкие вздохи, казалось, расторгали грудь; но вдруг он вскакивал… очи сверкали гневом, он с злобной улыбкою хватался за рукоять кинжала… и после того, будто пораженный невидимою рукою, впадал в глубокую задумчивость, из которой не могли извлечь его даже ласки обожаемой Селтанеты.
Однажды в такую минуту любовники были глаз на глаз. С участьем склонясь на его плечо, Селтанета молвила:
– Аз из (милый), ты грустишь, ты скучаешь со мной!
– Ах, не клевещи на того, кто любит тебя более неба, – отвечал Аммалат, – но я испытал ад разлуки и могу ли без тоски вздумать о ней. Легче, во сто раз легче мне расстаться с жизнию, чем с тобою, черноокая!
– Ты думаешь об этом, – стало быть, желаешь этого…
– Не отравляй моей раны сомнением, Селтанета. До сих пор ты знала только цвести, подобно розе, порхать, подобнр бабочке; до сих пор твоя воля была единственною твоею обязанностию. Но я мужчина, я друг; судьба сковала на меня цепь неразрешимую, цепь благодарности за добро… она влечет меня к Дербенту.
– Долг! обязанность! благодарность! – произнесла Селтанета, печально качая головою. – Сколько золотошвейных слов изобрел ты, чтобы ими, как шалью, прикрыть свою неохоту остаться здесь. Разве не прежде ты отдал душу свою любви, нежели дружбе?.. Ты не имел права отдавать чужое! О, забудь своего Верховского, забудь русских друзей и дербентских красавиц!.. Забудь войну и славу, добытую убийствами. Я ненавижу с тех пор кровь, как увидела тебя, ею облитого. Не могу без содрогания вздумать, что каждая капля ее стоит неосушимых слез сестре, или матери, или милой невесте. Чего недостает тебе, чтобы жить мирно, покойно в горах наших? Сюда никто не придет возмутить оружием счастия душевного. Кровля наша не каплет, плов у нас некупленного пшена; у отца моего много коней и оружия, много казны драгоценной – у меня в душе много любви к тебе. Не правда ли, милый, ты не едешь, ты останешься с нами?
– Нет, Селтанета, я не могу, я не должен здесь остаться! С тобою одной провести жизнь, для тебя кончить ее – вот моя первая мольба, мое последнее желанье; но исполнение обоих зависит от отца твоего. Священный союз связывает меня с русскими, и, покуда хан не примирится с ними, явный брак с тобою мне невозможен… и не от русских, но от хана…
– Ты знаешь отца моего, – грустно сказала Селтанета, – с некоторого времени ненависть к неверным усилилась в нем до того, что он не пожалеет принести ей в жертву и дочь и друга. Особенно он сердит на полковника за то, что убил его любимого нукера, посланного за лекарством к гакиму Ибрагиму.
– Я уже не раз заводил речь с Ахмет-ханом о моих надеждах – и всегдашним ответом его было: поклянись быть врагом русских – и тогда я выслушаю тебя!
– Стало быть, надобно сказать «прости» надежде?
– Зачем же надежде, Селтанета! Зачем не сказать только «прости, Авария!»
Селтанета устремила на него свои выразительные очи.
– Я не понимаю тебя, – произнесла она.
– Полюби меня выше всего на свете: выше отца и матери и милой родины – и тогда ты поймешь меня. Селтанета! жить без тебя я не могу, а жить с тобою не дают мне… Если ты любишь меня, бежим отсюда!..
– Бежать! Дочери ханской бежать, как пленнице, как преступнице!., это ужасно… это неслыханно!
– Не говори мне этого… Если необыкновенна жертва, то необыкновенна и любовь моя. Вели мне отдать тысячу раз жизнь свою, и я кину ее с усмешкою, будто медную пулу[31]; брошу в ад душу свою за тебя, не только жизнь. Ты напоминаешь мне, что ты дочь хана, – вспомни, что и мой дед носил, что мой дядя носит корону шамхальскую!.. Но не по этому сану, а по этому сердцу я чувствую, что достоин тебя; и если есть позор быть счастливым вопреки злобы людей и прихотей рока, то он весь падет на мою, не на твою голову.
– Но ты забыл месть отца моего.
– Придет пора, и он сам забудет ее. Видя, что дело свершено, он отбросит неумолимость. Сердце его не камень – да если б было и камень, то слезы повинные пробьют его, наши ласки его тронут!.. Счастие приголубит тогда нас крылами, и мы с гордостью скажем: «Мы сами поймали его».
– Милый мой – я мало живу на свете, а что-то в сердце говорит, что неправдой не изловить счастья!.. Подождем, посмотрим, что Аллах даст. Может, и без этого средства совершится союз наш.
– Селтанета! Аллах дал мне эту мысль… вот его воля!.. Умоляю тебя: сжалься надо мною!.. Бежим, если ты не хочешь, чтобы час брака пробил над моею могилою. Я дал честное слово возвратиться в Дербент и должен сдержать его, сдержать скоро… но уехать без надежды увидать тебя и с опасением узнать тебя женою другого! – это ужасно, это нестерпимо!! Не из любви, так из сожаления раздели судьбу мою… не лишай меня рая… не доводи меня до безумства… Ты не знаешь, до какой степени может увлечь обманутая страсть… я могу забыть и гостеприимство и родство… разорвать все связи человеческие, попрать ногами святыню, смешать кровь мою с драгоценною мне кровью… заставить злодеев содрогаться от ужаса при моем имени и ангелов плакать от моих-дел… Селтанета! спаси меня от чужих проклятий, от своего презрения… спаси меня от самого меня!.. Нукеры мои бесстрашны, кони – ветер… ночь темна: бежим в благодатную Россию, покуда перейдет гроза. В последний раз умоляю тебя: жизнь и смерть, слава и душа моя в одном слове твоем: да или нет?
Обуреваемая то страхом девическим и уважением к обычаям предков, то любовью и красноречием любовника, неопытная Селтанета, как легкая пробка, летала по мятежным бурунам противоположных страстей. Наконец она встала, с гордым, решительным видом отерла слезы, сверкавшие на ресницах, как янтарная смола на иглах лиственницы, и сказала:
– Аммалат! не обольщай меня: огонь любви не ослепит, дым ее не задушит во мне совести; я всегда буду знать, что хорошо и что худо, – и очень ведаю, как стыдно, как неблагодарно покинуть дом отеческий, огорчить любимых, любящих меня родителей, – знаю, – и теперь измерь же цену моей жертвы: я бегу с тобою… я твоя! Не язык твой убедил, а сердце твое победило меня. Аллах судил мне встретить и полюбить тебя, – пусть же будут связаны сердца наши вечно и крепко, хотя бы терновым венком! Теперь все кончено: твоя судьба – моя судьба!
Если бы небо обняло Аммалата необъятными своими крыльями, прижав к сердцу мира – солнцу, – и тогда бы восторг его был не сильнее, как в эту божественную минуту. Он излился в нестройных словах и восклицаниях благодарности. Когда стихли первые порывы, любовники условились во всех подробностях побега. Селтанета согласилась спуститься на простынях из спальни своей на крутой берег Узени. Аммалат выедет вечером из Хунзаха со своими нукерами, будто на дальнюю соколиную охоту, и окольными путями воротится к ханскому дому, когда ночь падет на землю; он на руки свои примет милую спутницу. Потом они тихомолком доберутся до коней – и тогда враги прочь с дороги.
Поцелуй запечатлел обеты – и счастливцы расстались со страхом и надеждою в сердцах.
Аммалат-бек, изготовя к побегу и бою удалых нукеров своих, с нетерпением смотрел на солнце, которое, будто ревнуя, не хотело сойти с теплого неба в холодные кавказские ледники. Как жених, жаждал он ночи, и, как докучного гостя, провожал он глазами светило дня. Сколь медленно шло, ползло оно к закату… еще целый век пути оставался между желаньем и счастием!
Безрассудный юноша! Что порука тебе за удачу? Кто уверит тебя, что твои шаги не сочтены, твои слова не пойманы на лету?.. Может быть, с солнцем, которое ты бранишь, закатится твоя надежда!!
Часу в четвертом за полдень, в обычное время мусульманского обеда, Султан-Ахмет-хан был обыкновенно дик и мрачен. Глаза его недоверчиво блистали из-под нахмуренных бровей – долго останавливал он их то на дочери, то на молодом госте своем; иногда черты лица его принимали насмешливое выражение, но оно исчезало в румянце гнева; вопросы его были колки, разговор отрывист – и все это пробуждало в душе Селта-неты раскаяние, в сердце Аммалата опасенье. Зато ханша-мать, словно предчувствуя разлуку с милой дочерью, была так ласкова и предупредительна, что эта незаслуженная нежность исторгала слезы у доброй Селтанеты – и взор, брошенный украдкою Аммалату, был ему пронзительным укором.
Едва совершили после обеда обычное умовенье рук, хан вызвал на широкий двор Аммалата: там ждали их оседланные кони и толпа нукеров сидела уже верхом.
– Поедем попытать удали новых моих соколов, – сказал хан Аммалату, – вечер славный, зной опал, и мы успеем еще до сумерек заполевать птичку-другую!
С соколом на руке безмолвно ехал хан рядом с беком: влево, по крутой скале, лепился аварец, забрасывая железные когти, на шесте прикрепленные, в трещины, и потом, на гвозде опершись, подымался выше и выше. На поясе у него привязана была шапка с семенами пшеницы; длинная винтовка висела за плечами… Хан остановился, указал на него Аммалату и значительно сказал:
– Посмотри на этого старика, Аммалат-бек. Он в опасности жизни ищет стопы земли на голом утесе, чтобы посеять на ней горсть пшеницы. С кровавым потом он жнет ее и часто кровью своею платит за охран стада от людей и зверей. Бедна его родина; но спроси, за что любит он эту родину, зачем не променяет ее на ваши тучные нивы, на ваши роскошные паствы? Он скажет: «Здесь я делаю что хочу, здесь я никому не кланяюсь; эти снега, эти гольцы берегут мою волю…» И эту-то волю хотят отнять у него русские, как отняли у вас… и этим-то русским стал ты рабом, Аммалат!
– Хан! ты знаешь, что не русская храбрость, а русское великодушие победило меня: не раб я, а товарищ их.
– Тем во сто раз хуже и постыднее для тебя! Наследник шамхалов ищет серебряного темляка! хвалится тем, что он за стольник полковника!
– Умерь слова свои, Султан-Ахмет! Верховскому обязан я более чем жизнию, – союз дружбы связал нас!
– Может ли существовать какая-нибудь священная связь с гяурами? Вредить им, истреблять их, когда можно, обманывать, когда нельзя, суть заповеди Корана и долг всякого правоверного!
– Хан! перестанем играть костями Магомета и грозить тем другому, чему сами не верим. Ты не мулла, я не факир: я имею свои понятия о долге честного человека.
– В самом деле, Аммалат-бек? Не худо, однако ж, если бы ты чаще держал это на сердце, чем на языке. В последний раз позволь спросить тебя: хочешь ли послушать советов друга, которого меняешь ты на гяура; хочешь ли остаться с нами навсегда?
– Жизнь бы свою отдал я за счастье, которое предлагаешь ты мне так щедро, – но я дал обет воротиться и сдержу его.
– Это решительно?
– Непременно.
– Итак, чем скорее, тем лучше. Я узнал тебя, ты меня знаешь издавна; обиняки и лесть между нами некстати. Не скрою, что я всегда желал видеть тебя зятем своим; я радовался, что тебе полюбилась Селтанета. Плен твой на время удалил мои замыслы… твое долгое отсутствие, слухи о твоем превращении огорчали меня. Наконец ты явился к нам и все нашел по-прежнему – но ты не привез к нам прежнего сердца. Я надеялся, ты опять нападешь на прежний путь, – и обманулся, горько обманулся! Жаль, но делать нечего; я не хочу иметь зятем слугу русских…
– Ахмет-хан! я однажды…
– Дай мне кончить. Твой шумный приезд, твое исступление у порога больной Селтанеты открыли всем и твою привязанность, и наши взаимные намерения. Во всех горах прославили тебя женихом моей дочери… но теперь, когда разорван союз, пора рассеять и слухи. Для доброй славы моего семейства, для спокойствия моей дочери тебе должно оставить нас, и теперь же. Это необходимо, это неизменно. Аммалат! мы расстанемся добрыми друзьями – но здесь увидимся только родными, не иначе. Да обратит Алла твое сердце и приведет к нам нераздельным другом… до тех пор прости!
С этим словом хан поворотил коня и поскакал во весь опор, вправо к своему поезду.
Если б на сонного Аммалата упал гром небесный, и тогда он не был бы так изумлен, испуган, как этим неожиданным объяснением. Уже давно и пыль легла на след хана, но Аммалат все еще стоял неподвижен на том же холме, чернея в зареве заката.