Он забросил за спину винтовку и был таков.
Искендер-бек между тем взобрался на каменный пояс, по которому, хотя с большою опасностью, можно было ехать. Направо под ним синела пропасть; налево вставали скалы над скалами, там, инде изгрызенные молниями. В иных расселинах еще лежал снег, недосягаемый лучам солнца, и дробные струйки, как стеклянная бахрома, вились через плиты, на которых он медленно таял. И не было возврата дерзкому путнику: узкий, как острие меча, прилеп не представлял места для поворота коня; неволею должно было ехать вперед, и он ехал, ехал, ехал… Он уперся наконец в край треснувшего утеса. В трещине этой, не более шагов десяти шириною, упавшие с вершин лавины образовали гибельный мост, под которым, невидим, ревел и гулил поток, глубоко внизу. На миг сжалось сердце юноши; но мысль о Кичкене опять согрела его. Он еще более ободрился, заметив одинокие следы подков на рыхлом снегу, и быстрою рысью пустился в гортань ущелия, зная, что один миг остановки мог раздавить случайный свод снегу, по которому скользил он, если не разделять точек опоры скоростью. Страшно хрустел и трещал под копытами снег. Не раз оседал он за ним целыми глыбами, оставляя на закраине утеса белую ленту. Конь потел от ужаса и вот-вот, кажется, пробил насквозь пласт, вот рухнут! Но Искендер вздохнул отраднее: за углом, как заря, рассветала яркая полоса, обет выезда, и вдруг, как будто упавший на луче, всадник стал перед ним внезапно. Озаренный в тыл западающим солнцем, он чернел на снежной белизне, как вылитый из чугуна памятник: он был огромен и неподвижен, как памятник.
– Стой! – загремело навстречу Искендер-беку. – Стой и брось оружие, или ты погиб: я Мулла-Нур!
Изумленный сверхъестественным видением, Искендер сдержал было своего коня, но, услышав заманчивое имя противника, он удвоил бег.
– Береги свое, Мулла-Hyp, – закричал он, взводя курок, – и прочь с дороги!
– Пускай же судьба решит, кому проехать этою дорогою, – возразил Мулла-Нур, поднимая пистолет в уровень с грудью Искендера, остановившегося в десяти шагах. – Стреляй!
– Стреляй ты! – сказал Искендер. – Я не прячусь за коня.
Они с минуту стояли друг против друга с нацеленным оружием, выжидая первого выстрела, – это обыкновенная формула разбойничьих приветствий Дагестана; потом оба опустили стволы.
– Ты решил (удалец), Искендер-бек! – молвил Мулла-Hyp. – Я не хочу разлучать тебя с оружием. Отдай мне коня и ступай куда хочешь!
– Возьми оружие, возьмешь и коня; но покуда есть заряд в дуле, а душа в теле, рука позора не тронет ни этого замка, ни этой узды!
Мулла-Hyp улыбнулся.
– Не надо мне твоего ружья, твоего коня, – сказал он, – надобна твоя покорность. Не из добычи – из прихоти своей разбойничает Мулла-Нур; и беда тому, кто станет поперек его прихоти. Я слышал про тебя не раз, Искендер-бек, и теперь сам уверился, что ты игит. Но я недаром искал встречи с тобою: мы не разойдемся, не сложив рук или сабель. Ахырымджи сюз диим (Вот мое последнее слово): поклонись мне, скажи: «Будь другом» – и дорога твоя!
– Вот мой последний ответ, наглый хвастун! – кликнул Искендер, прицеливаясь, и спустил курок.
Далеко брызнули искры из дула, но, к удивлению Искендера, выстрела не последовало… Только огненный фонтан кипел долго. Он с гневом бросил ружье за левую руку и выстрелил из пистолета; слабо раздался удар, пуля упала к ногам Мулла-Нура, а Мулла-Hyp, сложа руки, глядел на бешенство Искендера и, будто надежный на очарование, насмешливо улыбался.
– Не спасут тебя ни чары, ни латы, – вскричал Искендер. И тут же сверкнули сабли обоих противников, и тут уже ярость вспыхнула в обоих сердцах, и они оба ринули коней на роковую схватку, – грудь с грудью сгрянулись бегуны, сабля свистнула над головой Мулла-Нура, удар пал как Божий гнев.
Но с глухим треском расселась под копытами сразившихся лавина: она не смогла выдержать тяжести двух всадников. Конь Искендер-бека встал на дыбы в самый тот миг, когда сабля, описав полкруга, падала на Мулла-Нура и не достигла его; он обрушился. Искендер-бек опрокинулся назад и только этим был задержан в падении. Но оторванная от ущелин глыба садилась, уступала и, трескаясь, клонилась в бездну. Притоптанный своим конем в снегу, Искендер судорожно выбивался, с ужасом прислушивался к гулу падения несчастного Мулла-Нура, к шороху катящихся льдинок, сорванных с утеса, к зловещему лопанию глыбы, на которой сам он висел над гибелью. Наконец все стихло кругом. Только бездна глухо рычала, точно тигр, когда он пожрал свою жертву и щелкает языком, зарясь на новую, и лижет еще окровавленную морду. Жалость проникла в сердце Искендера; он ползком добрался до края провала и взглянул вниз: у него захватило дух и померкло в глазах от ужаса.
Летя с конем в глубину по крайней мере полверсты, Мулла-Hyp пробил два снежные помоста, вдалеке друг от друга образовавшиеся от падающих лавин. Эти проломы широко разевали пасти свои; но далее, в самой глуби, невозможно было ничего разглядеть: все сливалось в мутный дым, в синеватый мрак, сквозь который временем мерцало что-то, будто глаза какого-нибудь чудовища. И со дна вставал какой-то страшный ропот, будто хрипение умирающего… Искендер отвратил очи и осторожно подполз к коню своему; но желание спасти или по крайней мере увериться в судьбе Мулла-Нура не замлело в нем. Он скоро выехал из гибельного ущелия, проскакал по каменному поясу и спустился вниз, отыскивая исток ручья, текущего по дну теснины, в которую обрушился Мулла-Hyp. Ему нетрудно было найти его: гора в этом месте раскололась почти до корня, и белая полоса снегу, залепившего трещину, издали отбивалась на буром поле утесов. Искендер сошел с коня и пешком, ползком почти, решился войти под свод, из которого вырывался быстрый, но мелководный поток. Чем далее – свод этот возвышался и наконец сомкнулся высоко над головою, так что смелый бек мог вольно идти под ним. Свод этот, от паров мерзнущей воды, подернулся ледяною корою; ледяные сосульки гребешками низались по плитняку. Там царствовал мрак и холод могилы. Там гробовой саван снегу задушил или грозил задушить все живое; и самый ручей, притаившись на донышке, спешил вырваться на вольный свет, покуда мертвенность не сковала его вовсе. Мороз страха пробежал по всему телу Искендера и сосредоточился на сердце, когда он огляделся, когда оценил всю опасность пути. Но великодушие перемогло чувство самосохранения: он бегом пустился по дну потока кверху и скоро, путеводимый просветом, достиг до того места, где должен был упасть Мулла-Hyp сквозь два пробитые им помоста из снегу. Первое, что поразило взоры юноши, была размозженная голова коня, избитого падением, издохшего под грузом лавин. Одна рука и лицо Мулла-Нура выказывались из-под снегу; остальное было погребено в нем. Смертная бледность лежала на лице павшего, глаза были закрыты, уста незыблемы дыханием. С неизъяснимою тоскою, с торопливостью отчаяния принялся Искендер отрывать его, тереть полою виски и сердце. Казалось, ни одного члена не было изломано, ни одной раны по телу, только одежда там и сям была изорвана острыми каменьями. И наконец грудь Мулла-Нура ответила вздохом на призвания жизни! Он открыл тусклые очи, он хотел говорить, но звуки замирали на губах, не связанные в слово. Искендер-бек волоком вынес его из ледяной пасти, и только на чистом воздухе совершенно очнулся Мулла-Hyp. Со слезами на глазах сжал он руку великодушному врагу своему.
– После Бога тебе первому благодарность, – сказал он, – тебе одному вечная приязнь моя! Не за свою жизнь благодарю я тебя, Искендер-бек, а за твою, которою ты жертвовал для моего спасения. Люди обидели меня: я платил им с лихвою. Спасибо тебе, я помирюсь хоть с одним человеком. Много злых качеств дала мне судьба, еще более взвалили их на меня враги мои; но и самые враги не скажут: «Мулла-Hyp неблагодарен!» Послушай, Искендер-бек: беда ходит по всем головам без разбора; если она ступит и на твою – мое сердце, моя рука к твоим услугам; а это сердце, эта рука не дрогнут ни от чего в свете. Пусть Аллах будет по мне поручителем: я продам за золото, отдам железу свою голову, чтобы выкупить и выручить тебя из беды! Я сказал, я докажу это.
И оба медленно стали всходить на гору: Мулла-Hyp хотя чувствовал себя разбитым, однако не согласился сесть на коня Искендерова. Он указал ему незаметную тропинку, которая скоро привела путников к утесу, служившему подзорной башнею разбойников. Закат уже осыпал последними искрами грани Шахдага, когда они достигли до площадки.
– Вот мой старший брат, – сказал Мулла-Hyp своим товарищам, любопытно столпившимся около пришельца. – Ему почет, ему все услуги ваши при всякой встрече. Кто поможет ему в пустом или в заветном деле, тому я должен до смерти. Кто сделает ему вред, тому я мститель, как за кровь… того не схоронит от моего гнева ни могильная доска, ни волна морская! Пью клятву[131], и пусть она сожжет ядом мою грудь, если не исполню этого!
И Мулла-Hyp предложил гостю скромный ужин, за которым лилась веселость вместо вина. Гюль-шад скромно стояла в стороне, и хотя Искендер-бек узнал уже, что она жена хозяина, однако ж и не подумал просить ее сесть вместе на ковер поужинать; в каждом краю свои обычаи. Между тем молодой месяц всплыл золотою рыбкою над голубым океаном неба и плескал бледным светом своим в лицо заснувшей красавицы Земли, полуодетой сотканием теней и туманов. О, какая тихая, прелестная ночь растекалась тогда по Дагестану! Тихая, как чистая совесть; прелестная, как самая молодость, томящаяся в таинственном огне своих желаний, в радужных парах мечты своей! На востоке, перед очами Искендера, море, подобно хрустальной стене, возникало гранью небосклона с золотой трещиною посередине. Внизу, будто по дну моря, видимого сквозь прозрачную влагу, расстилалась Кубинская долина и побережья Самбура, чуть-чуть потопленные зыбью туманов. Влево тянулись, толпились, мерцали, чернели зубчатые, волнистые верхи Кара-сырта и кюринских, табасаранских, каракайтахских гор. Они были безмолвны и чудны, как сонные грезы, облегшие ложе Дива – Шахдага, погруженного в очарованный сон на снеговых подушках своих. И тихо разливался аромат лугов по охладевшим слоям горного воздуха, и усладою журчал невдалеке горный ключ, летя падучею, но не гаснущей звездою с утеса; и все в небе и на земле было очарование, повторенное зеркалом души, не только взора, слышное не только тимпану уха, но и сердца; очарование в воздухе, в камне, в тишине ночи, в сладкозвучной песне природы. О, какое бы юное, любящее сердце не распустилось негою, как ночной цветок, под свежим дыханием южной ночи и не отдало ей своего благоухания в замену капель росы? За дружные советы Мулла-Нура Искендер отдарил полною откровенностью. С юношеским самоверием он рассказывал о любви своей, о своих надеждах и замыслах.
– О, если б я мог птичкою перелететь через месяц вперед, я бы привез мою Кичкеню на эту гору, я бы показал ей все, на что глядеть мне совестно одному, – так оно хорошо; я бы наслаждался ее восхищением, и когда б у нее из уст вырвалось восклицание: «Прекрасно!» – я бы сжал ее на груди и прошептал: «Ты еще прекраснее!» Посмотри, Мулла-Hyp, как мило земля, озаренная месяцем, засыпает в тысяче улыбок; но, я верю, милей человеку засыпать под тысячею поцелуев. Счастливец ты: волен как ветер, как орел не знаешь пут, как ему, тебе подругой орлица. Не дивлюсь я, а завидую судьбе твоей!
В краю, где война есть не что иное, как разбой, а торговля – воровство, разбойник в общем мнении гораздо почтеннее купца, потому что добыча первого куплена удальством, трудами и опасностями, а добыча второго одной ловкостью в обмане и в обмене. Рыцарство не умерло на Востоке, но восточный паладин, наездник, игит, выезжает погулять не для избавления красавиц от чародеев, а для похищения их себе, не для возмездия притеснителям, а для грабежа встречного и поперечного. Очень часто кидается он в опасность очертя голову, без всякой надежды на выгоды, – из одной неодолимой охоты побуйствовать, истратить на ком-нибудь избыток жизненной деятельности, – чтобы принести домой осколок отбитого оружия или рану на теле и потом весело охать под шумом поздравительных песен соседей. Разбойник – самое занимательное лицо азиатских сказок и поэм, неизбежное лицо напутных анекдотов, и вообще весь быт его так плотно вкраплен в характер народа, его слава так заманчива, а неприступность гор и покровительство жителей, даже ханов, дает столько способов удачно и безнаказанно быть им, что разбои в подвластном нам Закавказье, несмотря на все старания правительства, очень нередки. Непокорные горцы хищничают, вкрадываясь под личиною мирных; мирные делают то же под именем непокорных, – и разве сотый виновник впадает в руки правосудия. Не дивитесь же, меряя Азию европейским аршином, что Искендер-бек от глубины чувства позавидовал разбойнической жизни Мулла-Нура. Но грустно качал головою Мулла-Hyp, слушая неопытного юношу.
– У всякого есть своя звезда, – возразил он, – не завидуй мне, не ходи по моему следу; опасно жить с людьми, но и без них скучно. Дружба их – безумящий или усыпительный терьяк[132]; зато и вражда к ним горче полыни. Не охотой, а судьбой выброшен я из их круга, Искендер: нас делит струя крови, и не в моей силе перешагнуть за нее назад. Прекрасен вольный свет: но разве нельзя наслаждаться им, не быв изгнанником? Раздолье в глуши человеку; но пустыня всегда пустыня: никакие думы не населят ее, никакие чародейства не оборотят камни в товарищей. Было время, я ненавидел людей; было время, я презирал их; теперь устала душа от того и другого. На один год станет забавы для гордого внушать своим именем страх и недоверчивость; но страх – игрушка, подобная всем другим игрушкам: она скоро опостылеет. Потом наступает злая охота унижать людей, насмехаться над всем, чем они хвастают, обнажая на деле их гнусности, топча под ноги все, чем дорожат они более души… Жалкая потеха! Она забавляет на миг, а дает желчи на месяц, потому что как ни дурен человек, а все-таки он брат нам. На конец концов, отрадно ли, подобясь коршуну, в каждом живом существе видеть только добычу, оставлять в каждом встречном нового врага? При молитве думать о проклятиях, посылаемых заочно на мою голову; засыпать и ждать измены самых близких; пугать собою, не доверять никому?.. И посмотри кругом, Искендер: неизмеримо широки угорья Дагестана, богаты они дарами своими; но в целом свете, не только здесь, нет деревца, которое бы покрыло меня своей тенью и сказало: «Спи спокойно, здесь не тронет тебя вражеская пуля, здесь тебя не выследят, как дикого зверя». Многолюдны ваши города, богач и бедняк теснятся там, но каждый имеет свой угол, каждый укрыт от непогод зимних; а у меня бурка – единственная кровля, а мне город не даст ни для дома покоя в стенах своих, ни даже горсти земли на кладбище закрыть погаснувшие очи. Да, Искендер, да! Печаль, как ханская жена, умеет ходить по бархатным коврам и, как серна, прядать на утесы. Ты видишь: я и в пустыне не ушел от нее!
– Ты многое претерпел, Мулла-Hyp? – спросил Искендер-бек с живым участием.
– Не говори, не поминай об этом! Когда поедешь мимо треснувшей скалы, не допытывайся, разбита ли она молниею или разорвана морозом, но проезжай скорей мимо: она может рухнуть на твою голову. В саду садят цветы, а не зарывают умерших; не хочу отравлять твоей юности повестями о моем прошлом. Что было – было: оно не стлеет и не изменится. Что будет – не минует нас: его не отведешь рукою, не отмолишь слезами. Добрый сон тебе, и дай Аллах, чтобы никогда не приснилось никому во сне, что случилось со мной наяву! Завтра я укажу тебе самую краткую дорогу к снегам Шахдага на свершение твоего подвига. Прощай!
И он завернулся в бурку. Прочие давно спали.
Искендер долго думал о происшествиях дня, о судьбе Мулла-Нура, и когда заснул, странные мечты не раз пробуждали его: то ему казалось, выстрел взрывает грудь, то конь сорвался в бездну – и он летит бездыханен по острым кремням сквозь мрак и холод, – и нет конца паденью! Грезы наши – отголосок настоящей жизни и прежнего хаоса. Крепкий сон – казовый конец смерти.
Тепелярдан ель кими, дерилярдан селль кими;
Баш ястуга коймииб; поз юхуя всрмииб.
Он мчался, как ветер по хребтам, как водопад по ущелиям,
Не преклоняя головы на подушку, не предавая очей сну.
Из повести.
Одна за одной облетали с неба звездочки, как поблеклые блестки с темно-голубой чадры ночи. Просветлело небо, как взор девственницы, и вот закипел восточный край моря, подобно заздравному кубку; солнце брызнуло лучами на горы. Проснулись все около Мулла-Нура и, отдав молитвою «селям» новому сыну вечности, весело принялись холить коней, чистить оружие, готовить завтрак.
– Товарищ твой провел худую ночь, – сказал, смеючись, Мулла-Нур гостю своему. – И знаешь ли где? В пятидесяти шагах отсюда. Ты еще вчерась просил меня послать за ним в поиск, но я пустил это мимо ушей, не хотел беспокоить тебя вестью, какое наказание готовится хвастливому Юсуфу. Возьми его с собой и делай что хочешь… А между прочим, эй, молодцы, снесите-ка поесть нашему пленнику! Я знаю, что для него, как для янычара, котел – святыня[133]. Накормите и скажите, что Мулла-Нур не хочет голодным отправлять его в бесконечное путешествие: пусть он ест плотнее, чтобы мог дождаться второй трубы ангела Страшного суда[134].
Тут Мулла-Нур рассказал Искендеру, как жена его перепугала Юсуфа и как, в возмездие его лести и трусости, он послал его связанного ждать до утра казни. Искендер-бек хохотал до слез. Когда новые друзья позавтракали, Мулла-Hyp прижал руку гостя к сердцу и потом к челу.
– Ты у меня здесь и здесь, – сказал он, – я не отведу от тебя глаза, не отниму руки. Теперь ты знаешь дорогу к верху и к подошве горы: спеши быть полезным для своих земляков! Я еду в другую сторону и на иное дело: кто поборет судьбу! Она бросает одного в свет абазом, другого пулею: моего свинца не перечеканить в монету. Прощай, друг, помни Мулла-Нура!
Вереницей диких голубей, обгоняя друг друга, понеслась шайка разбойников к Тенгинскому ущелью. Скала опустела. Искендер-бек свел в поводу коня до пещерки, в которой наперед указали ему Юсуфа, лежащего ниц с завязанными руками и глазами.
– Встань и приготовься умереть! – произнес Искендер густым басом: ему захотелось продлить комедию, начатую Мулла-Нуром. Гаджи-Юсуф, трепетный как тополевый лист, поднялся сперва на четвереньки, а потом на колени: ничего в мире нельзя было выдумать уморительнее его тогдашней образины. Вся краска его лица взобралась на кончик носа, как будто спасаясь в самом неприступном месте. Огромные усы, висящие словно крылья огромного носа, были растрепаны и перепачканы глиною; бритая, но не выбритая борода, проседая в отчаянном беспорядке по впалым щекам, еще более обличала их бледность. И весь он был расстегнут и распоясан, будто на карантинный осмотр. И он умильно протягивал к небу у кистей связанные лапки свои; и так жалобно упрашивал помиловать себя, что надо было опоясаться тройным поясом: простой бы лопнул от смеха.
– Ангел Азраил! – восклицал он, – пощади мою голову; она еще не созрела для смерти. И чем я обидел тебя? В чем я виноват перед тобою?
– Не моя воля, приказ Мулла-Нура казнить тебя. Он говорит: этот недоверок Гаджи-Юсуф, как свирепый тигр, дрался с моим другом, Кази-Магамма[135], и я должен отомстить кровь моих товарищей, зарезанных им во время вылазок из Дербента!
– Кто? Я дрался с воинами Кази-муллы? Я? Осрамлю гробы отцов и дедов того, кто наговорил на меня такие небылицы! Я зарезал многих лезгин на вылазке, я? Аллах, Аллах! Чего не выдумают клеветники! Нет, джаным, курбаным, не таковской я человек, чтобы стал воевать против правоверных. Бывало, во время осады, юс-баши кличет: «На стену, на стену!» А я шмыг на базар. Мне очередь в караул[136], а я себе храплю всю ночь напролет во славу пророка. Из ружья, правду сказать, согрешил раза три, да и то когда неприятели были верст за пять; а сабли не вынимал, валлаги'ль-азим, билляги'ль-керим, не вынимал! Отведай сам, можно ли ее вынять: она еще при отце моем срослась с ножнами; и я соглашусь охотно, чтоб ею отрубили мне голову… долголетен я буду на земли! Да и за что стал бы я драться с Кази-муллою? Прекрасный он был человек; святой он был человек. Не руби он голов за трубки да за чарки, я бы сам пристал к нему!
– Еще, говорит Мулла-Hyp, он такой отчаянный шаги, что с нашим братом суннитом из одного ковша воды пить не станет! А Мулла-Нур поклялся истреблять всех, которые в молитвах своих поминают Али, в упрек Омару!
– Ощиплю я бороду этому Али, ему, да и двенадцати халифам, которых муллы наши зовут имамами (угодниками Аллаха). Что они мне? Пхе! вздор, пыль, пучзат! Какой я шаги? С какого конца я шаги? Молюсь я только тогда, как некуда деваться; затыкаю уши разве для того, чтобы не слышать имени Алия[137], а в ус себе никогда не дую: черт меня унеси, не дую! Да и рук не опускаю по швам, а, будто поправляя кушак, то и дело складываю их по-вашему, по-суннитски. Воды не пью, не хочу лгать; ни с кем не пью; у меня природная болезнь – водобоязнь. Зато поднеси мне водки не только ваш брат горец, а просто солдатский поросенок – посмотрел бы ты, кто кого перепьет! Спроси об этом у нашего Фергат-бека: он у нас почетный человек, достоверный человек, да и питух такой, что между русскими поискать ему равного, – а, верно, сознается, что я его при всякой попойке спать укладываю. Баллах, биллях, я не шаги! Я сунни: снутри и снаружи. Разве люди эти шаги! Пхе! Утоплю я в армянском бурдюке (в мехе с вином) души этих недоверков шаги!
– А главная вина, за что велел убить тебя Мулла-Hyp, – твоя дружба с Искендер-беком, его заклятым врагом. «Еще вздумал этот Гаджи-Юсуф, – говорит он, – провожать на Шахдаг, в мое владение, без спросу, для какого-то шагийского колдовства, этого мальчишку Искендера! Обрадовался невидальщине: по всему свету трубит, что он товарищ самому чистому, самому благородному, самому достойному юноше из всего Дербента!» Плачь, Юсуф! Голова твоего приятеля слетела уже прежде твоей.
– Слетела? Туда и дорога… Голова была самая лишняя вещь у этого трусишки. А кому спасибо за то, что он попался в руки Мулла-Нура? Разве не мне, скажи: разве не мне? Я нарочно привел его в западню! Друг? Откуда это известие? Нашли вы мне прекрасного дружка, нечего сказать! Продам я его за полпряника да еще пряник дам придачи! И кто это, признайтесь пожалуйста, выдумал, будто Искендер – самый благонравный у нас юноша? Припечь бы калеными щипцами язык у такого враля. Искендер – такой гуляка, что Аллах упаси! Кто первый поздравляет новое винцо в Армянской слободке?.. Искендер-бек! Кто у русских офицеров ест да похваливает богопротивную свинину? Опять Искендер-бек! Кто выплясывает лезгинку на чьей хочешь бурке, не говорю уже – на ковре; кто спит в саду на бубне вместо изголовья? Все-таки Искендер-бек! У нас разве ленивый не целует Искендера, а вы зовете его чистым юношею! Сожгу я бороду его матери!
– Ах ты, лгун, собачья голова! Мало тебе чернить Искендера, так ты принялся и за мать его? Да уж хоть без обмолвок бы бранил ты, кого хочешь без совести разбранить; а то нет в твоих россказнях ни складу ни сладу. Ну разве могла быть у Искендеровой матери борода?
– Ей-богу, была б длиннее Фетх-Али-шаховой[138], если б она ее не брила. Сколько бритв перезубрила у меня покойница, это известно только моему брусу, больше никому: я не люблю хвастать добрыми делами. Нет, не срамите, не вините вы меня дружбою к Искендеру; отрекаюсь и от него, от его рода и племени. Как может он быть добрым человеком, когда отец его был грабитель, мать глупа, а дядя сапожник!
– Устал я слушать тебя, бесстыдный враль. Протягивай голову: кинжал готов!
– Ох, пощади меня, раба твоего, твою верную собаку! По крайней мере дай мне посмотреть на смерть свою.
– Смотри на свой позор! – произнес Искендер и сдвинул с глаз повязку.
Весельчак был этот Юсуф, а умирать не любил: можете же вообразить его изумление, когда вместо палача он увидел перед собой смеющееся лицо Искендер-бека, когда вместо свиста кинжала он услыхал только упреки его.
– Что ты смотришь на меня, будто на моем лбу хочешь прочесть сотое имя Аллаха[139], ты, кабан, начиненный небылицами, бурдюк лжи, грязный перекресток грехов, базарная лавка всех глупостей? Повтори-ка, смей повторить, проклятый отступник веры, мне в глаза, что отец мой был грабитель, дядя шил сапоги, а сам я пляшу на бурке и на бубне сплю!
Что ж вы думаете, Юсуф сгорел от стыда, смутился, замешкался?.. Напротив, он хохотал, обнимая Искендера.
– Ай да я! – говорил он. – Успел-таки рассердить моего Искендера: умел отплатить насмешкой за насмешку. Что, брат, обжегся? Вперед не ешь чужой грязи, не наскакивай на терновый куст. Ставил силок на сокола, да и поймал ворону! Нашел простака надувать своими затеями! Да я узнал тебя по голосу с первого слова: я различу твой голос, если б ты даже вздумал лаять или мяукать промеж тысячи кошек и собак!
– Ах ты, ртуть бегучая! В тебя и в ступе пестом не попадешь. Ну, пускай ты узнал меня, пускай я поверю, что ты успел меня одурачить: да с чего же ты, беззаконный трус, отдал свое оружие жене Мулла-Нура? Как допустил раздеть себя бессильной женщине?
– Не хочешь ли ты, чтоб я застегивался на все пуговки перед красавицами? Чье же дело раздевать молодца, как не женское?.. А что, разве не правду я говорю? Мудрено очень, что я растаял, завидевши такую милочку, что я отдал ей все, начиная с чухи до сердца!.. Посмотрел бы я, что бы ты сделал, встретясь с ней гиоз-би-гиоз оланда, глаз на глаз? Ведь ходит она – галуны меряет, говорит – червонцами дарит. Два глаза и носик ее точно буквы «джим», «алиф» и «нун», рядком поставленные, с двумя точками внутри[140]. Ротик так мал, как скважина жемчужины, а пояс мог бы служить мне вместо перстня.
– Особенно если б руки твои были одного размера с твоим носом! Ну, допытай, Юсуф, поскорее; мне, право, некогда… Так ты из любви дал связать руки?
– Душа ты моя, Искендер, что ж мне делать, что у меня такое мягкое сердце! Не то ремнем – волоском привяжи она меня, так я пошел бы за ней на край света. Да как пристал к ней мужской наряд! У самого падишаха, я чай, нет таких нукеров.
– Ну, ну, надевай, добро, свое оружие! Мулла-Hyp велел его выбросить, чтоб оно не заразило трусостью оружия его товарищей. Я уверен, что ты по крайней мере при мне не станешь рассказывать про свой ночлег в этой пещерке. В утешение тебе, однако ж, скажу, что встреча с нами была приготовлена вперед. Нас предал зеафурец, у которого мы завтракали; известил Мулла-Нура и налил воды в ружья наши. Мулла-Hyp схватился было со мною, да оборвался в ущелие.
– А что, уехал он?
– Теперь уж далеко.
– Оборвался? А ведь черт не сломил ему шеи! Зачем не провалился он сквозь землю! Наплюю я когда-нибудь в дуло этого разбойника, заставлю ходить иноходью. Не будь у меня мокры заряды, я бы и вчерась дал ему знать, из каких букв слово хараб (гибель) складывается.
– Если ты будешь его бить по-вчерашнему, похвальными речами, так он скорее умрет от смеху, а ты с испугу, чем от твоих ударов.
– С испугу? Я умру с испугу! Да есть ли что в целом свете, чего бы испугался я?! Баллах, биллях, таллах, я разве самого себя испугаюсь!
И между тем оба бека взбирались по указанной Мулла-Нуром тропинке. Никакой глаз не отличил бы ее снизу, никакое воображение не создало бы возможности взобраться на столь крутую скалу, но опыт оказывал противное: коленчатые, незаметные уступцы выводили реями до самого венца.
Так многое считают неприступным, недостижным; но когда необходимость или крепкая воля увлекает нас, мы находим, что невозможное есть только трудное, только опасное. Хочу – половина могу.
Достигши, вблиз снегов Шахдага, Искендер-бек отдал держать своего коня Гаджи-Юсуфу, а сам с медным кувшином, бардаком, полез на круть. Солнечные лучи, протаяв верхний слой снега, образовали почти ледяную кору. На ладонь ниже под рыхлым снегом лежала такая же кора; глубже – еще и еще, в подобном порядке, так что промывающийся под ногами путника слоеный наст очень затруднял подъем. Ослепительное отражение солнца, пылавшего во всей красе, кружило голову Искендера. Перед очами его, по снегу, вспыхивали алые пятна и тысячи радуг пересекались на каждом шагу. К счастию, хребет Шахдага не сахарной головой, а крутым порогом проникает в область холода и снежная черта его, во время лета, неглубоко вьется от вершины. Задыхаясь от усталости, пал наконец Искендер на снег, не топтанный от века никем, кроме ангелов; но он пал на самом темени.
Слишком чист, нестерпимо чист для человека воздух неба; ослепительно ярок луч солнца. Сыну земли необходимы испаренья земли для дыхания. Ему нужно раздробить или переломить свет, чтобы он мог наслаждаться им. Он ничего не может пить из родника, даже самой истины; родник поражает его холодом или пламенем невыносимым. Так и бек Искендер изнемог на вершине Шахдага: грудь его расторгалась от редины воздуха, очи залиты были волнами света. Но если небо замкнуто было для взоров его лучезарным замком солнца, земля раскрывалась внизу тем прекраснее. Зрение, заманенное в сеть оптики, не знало, куда обратиться и что покинуть. Прямо перед ним, на север, гряда за грядой вставали хребты, идущие от моря до Аварии, дающие ложа рекам Самбуру, Гюльгори, Дарбасу и другим меньшим[141]. Они смыкались между собою множеством ветвей и, пробив параллельною морю каменною волною Кара-Кайтах, изливались хребтом Салатафа в синюю даль. Влево, вблизи, изумрудные холмы ханства Кюринского роскошно купали в воздухе кудри своих плодовых лесов, то взбрасывая на опененные скалами волны флот деревень, то почти поглощая его в глубину зелени. Далее между хребтов, там и сям убеленных снегами, черною полосой тянулись ущелия ханства Кази-Кумык, осажденные враждебными крутизнами вольных обществ Алты-Пара, Докус-Пара, Ахти, Сиргили, Акуши, Табасарани и, наконец, замурованные в облачном отдалении скалистым берегом Койсу, под прямым углом кидающимся с запада на север. А там – горы Султанов Елису, рядом с горами Джарскими, крепостью свирепых глуходаров. А там Шекинская и Шамахинская области, тонущие во мраке гор Карабахских. И все это смешение света и теней, зелени и буризны камня, переливающихся дивными узорами и кое-где затканных золотой ниткою вод, волновалось перед очами, как покрывало, накинутое рукою Аллаха на тайны земли. На востоке, будто стальной, повороненный щит, окованный горизонтом, сверкало море под огневой насечкою лучей. И все было тихо, безмолвно кругом; с высоты снегов не было видно никого, ничего не слышно: туда не долетал обаятельный лепет жизни! И вот мир заснул в груди Искендеровой – мир, который носит человек с собой неотлучно, и в пустыню дикую и в святыню молитвы. Привлеченный на темя этой горы своекорыстным желанием овладеть любимою женщиною, он почувствовал, проникнутый благостью небесного воздуха, как недостойны были народного доверия его замыслы. Несчастия беднякам от засухи обступили, стеснили в нем сердце. Сомнение, которое мелькало в нем порой к щедроте Божеской, перешло в сомнение к самому себе. «В чистом сосуде подобает зажигать Аллаху курение молитвы за братии, а я?..» Он пал на колени и с примирительными слезами раскаяния молился за себя, с слезами умиления – за Дагестан. Наконец безотчетное, темное чувство веры умастило его душу. Он набрал снегу в кувшин, обвязал его чистым полотном и с набожною осторожностью стал спускаться долу. Обратная дорога была гораздо труднее восхода: стопы скользили по насту, крутизна увлекала. Но, даже скатываясь несколько раз, Искендер сохранил в своих объятиях не коснувшийся почвы сосуд надежды, долженствующий увлажить жадные поля. Так по крайней мере думалось суеверным дербентцам; так верил сам Искендер. Соединившись с Юсуфом, он не отвечал шутками на шутки его и дурачества: он уже был исполнен важных дум, и благоговение к своему подвигу, проницая наружу, давало его осанке какое-то гордое благородство. Гаджи-Юсуф не мог надивиться такой перемене.