Tiflis. 23 fevr<ier> 1837.
J'etais profondement affecte de la fin tragique de Poushkine, cher Paul; bien que cette nouvelle m'etait communiquee par une femme charmante. Tout malheur imprevu ne penetre pas d'abord jusqu'au fond du coeur, mais on dirait, qu'il attaque seulement mon epiderme; mais quelques heures apres dans le silence de la nuit et de solitude le venin filtre dedans et s'y dilate. Je n'avais pas clos la paupiere durant la nuit, et a l'aube du jour j'etais deja sur le chemin escarpe, qui conduit au couvent de St-David, que vous savez. Arrive la, j'appelle un священник et fais dire le service funebre sur la tombe de Griboyedoff, tombe d'un poete foulee par des pieds profanes, sans une pierre, sans inscription dessus. J'ai pleure alors, comme je pleure maintenant, a chaudes larmes, pleure sur un ami et un camarade d'armes, sur moi-meme: et quand le pretre chanta: «За убиенных боляр Александра и Александра» – j'ai sanglote au point de me suffoquer – elle m'a parut cette phrase non seulement un souvenir, mais une prediction… Oui, je sens, moi, que ma mort aussi sera violente, et extraordinaire, et peu eloignee – j'ai trop du sang chaud, du sang qui bout dans mes veines pour qu'il soit glace par l'age. Ma seule priere est de ne pas succomber sur le lit de souffrance, ni dans un combat singulier. Soit le reste comme il plaira a la Providence. Quel sort pourtant pese sur tous les poetes de nos jours! En voila trois de peris et de quelle mort tous les trois! Le triput de condoleance paye par la populace au grand talent mourant est tout a fait touchant. La munificence imperiale epanchee si genereusement sur la famille du defunt doit faire rougir nos malveillans d'outre-mer. Mais Poushkine n'en est pas moins mort pour cela, et cette perte est ineffagable. Vous accusez d'ailleurs trop Dantes – la morale ou plutot l'immoralite generate l'absout – d'apres moi: son crime ou son malheur, c'est d'avoir tue Poushkine – et c'est plus qu'assez pour en faire un outrage irremissible a mes yeux. Qu'il se tienne done pour averti (Dieu m'est temoin, que je ne plaisante pas) que lui ou moi ne reviendra pas de notre premiere rencontre. Quand j'ai lu votre lettre a Mamouk Arbelianoff, il eclata en imprecations. «Je tuerais ce Dantes, si jamais je le vois!» – dit-il. J'ai remarque, qu'il у a en Russie assez des Russes pour venger le sang cheri. Gare done a lui.
Je reste encore quelque temps a Tiflis. Le temps est superbe, la ville magnifique; mais je suis triste. Puissiez-vous etre mieux ou vous etes.
Point d'argent de la part de Smirdine et je me trouve a sec. C'est faux qu'il m'en ait envoye au commencement de l'annee – il blague.
Votre Alexandre.
<P. S.> 18 февр<аля> у барона Роз<ена> был блестящий бал на его серебряную свадьбу. Он был умилительно приветлив, и все шло как нельзя лучше.
Перевод:
Тифлис. 23 февр<аля> 1837.
Я был глубоко потрясен трагической гибелью Пушкина, дорогой Павел, хотя эта новость была сообщена мне очаровательной женщиной. Неожиданное горе не проникает сперва в глубину сердца, говорят, что оно воздействует на его поверхность; но несколько часов спустя в тишине ночи и одиночества яд просачивается внутрь и распространяется. Я не сомкнул глаз в течение ночи, а на рассвете я был уже на крутой дороге, которая ведет к монастырю святого Давида, известному тебе. Прибыв туда, я позвал священника и велел ему отслужить панихиду на могиле Грибоедова, могиле поэта, попираемой невежественными ногами, без надгробного камня, без надписи! Я плакал тогда, как я плачу теперь, горячими слезами, плакал о друге и о товарище по оружию, плакал о себе самом; и когда священник запел: «За убиенных боляр Александра и Александра», рыдания сдавили мне грудь – эта фраза показалась мне не только воспоминанием, но и предзнаменованием… Да, я чувствую, что моя смерть также будет насильственной и необычайной, что она уже недалеко, – во мне слишком много горячей крови, крови, которая кипит в моих жилах, слишком много, чтобы ее оледенила старость. Я молю только об одном, чтобы не погибнуть простертым на ложе страданий или в поединке, – а в остальном да свершится воля провидения! Какой жребий, однако, выпал на долю всех поэтов наших дней!.. Вот уже трое погибло, и какой смертью все трое! Дань сочувствия, приносимая толпой умирающему великому поэту, действительно трогательна! Высочайшая милость, столь щедро оказанная семье покойного, должна заставить покраснеть наших недоброжелателей за границей. Но Пушкина этим не воскресишь, и эта утрата невозместима. Ты, впрочем, слишком обвиняешь Дантеса, – нравственность, или, скорее, общая безнравственность, с моей точки зрения, дает ему отпущение грехов: его преступление или его несчастье в том, что он убил Пушкина, – и этого более чем достаточно, чтобы считать, что он нанес нам непростительное, на мой взгляд, оскорбление. Пусть он знает (свидетель Бог, что я не шучу), что при первой же нашей встрече один из нас не вернется живым. Когда я прочел твое письмо Мамуку Арбелианову, он разразился проклятиями. «Я убью этого Дантеса, если только когда-нибудь его увижу!» – сказал он. Я заметил, что в России достаточно русских, чтобы отомстить за дорогую кровь. Пусть он остерегается!
Я еще немного пробуду в Тифлисе. Погода великолепная, город замечательный, но я печален, печален. Да будет тебе лучше, чем мне, там, где ты сейчас находишься.
Денег от Смирдина нет, и я сижу без гроша. Это ложь, что он послал их мне в начале года, – он шутит.
Твой Александр.
1837 года, июня 7.
Против мыса Адлера, на фрегате «Анна».
Если меня убьют, прошу все здесь найденное имеющееся платье отдать денщику моему Алексею Шарапову. Бумаги же и прочие вещи небольшого объема отослать брату моему Павлу в Петербург. Денег в моем портфеле около 450 р.; до 500 осталось с вещами в Кутаисе у подпоручика Кириллова. Прочие вещи в квартире Потоцкого в Тифлисе. Прошу благословления у матери, целую родных, всем добрым людям привет русского.
Александр Бестужев.