– Простите, мой генерал, – говорит часовой, поднимая ружье.
И Матьё Дюма выходит на улицу без помех.
Ради безопасности ему следует покинуть Париж.
Матьё Дюма садится на лошадь, берет с собой двух своих адъютантов, галопом скачет к заставе, отдает распоряжение караулу, выезжает из города якобы для того, чтобы проверить другой пикет, и исчезает.
Вот как обстояли дела.
Когда происходит столь важное событие, как 13 вандемьера или 18 фрюктидора, оно вычерчивает в книге истории неизгладимый след. Все знают эту дату, и, когда произносят слова: «13 вандемьера» либо «18 фрюктидора», каждому известны последствия важного события, освященного одной из этих дат, но очень немногие знают, что за тайные силы подготовили почву для того, чтобы оно совершилось.
Поэтому мы тем более вменили себе в долг говорить в наших исторических романах или облеченных в форму романа исторических сочинениях то, что никто до нас не говорил, и рассказывать о том, что известно нам и еще очень немногим.
Раз уж мы по-дружески проговорились о том, каким образом раздобыли драгоценные книги, а также оригинальные и редкие источники, из которых черпали факты, настало время сказать, чем мы обязаны этим любопытным документам – любезным посредникам, коих так трудно заставить сойти со своих полок. Они служили нам факелами, с которыми мы прошли через таинственные лабиринты 13 вандемьера, и нам оставалось лишь вновь зажечь их, чтобы проникнуть в тайны 18 фрюктидора.
Посему, будучи уверены в том, что говорим правду, ничего, кроме правды, и всю правду, мы можем повторить первую фразу этой главы: вот как обстояли дела.
Семнадцатого вечером генерал-адъютант Рамель, обойдя посты, явился за распоряжениями к членам комиссии, которые должны были заседать всю ночь. Он присутствовал при том, как Пишегрю, которому его коллеги помешали опередить неприятеля, предсказал им то, что вскоре произошло, и, со свойственной ему беспечностью, доверился своей судьбе, хотя сам мог убежать и спастись от последовавших гонений.
Когда Пишегрю ушел, другие депутаты утвердились во мнении, что Директория не решится что-либо предпринять против них и даже если такая попытка будет сделана, то еще несколько дней ее можно не опасаться. Пишегрю даже слышал перед уходом, как некоторые депутаты, в том числе Эмери, Матьё Дюма, Воблан, Тронсон дю Кудре и Тибодо возмущались недоверием к Директории, что сеяло в обществе панику.
Итак, генерал-адъютанта Рамеля отпустили, не дав ему новых распоряжений; ему лишь предписывались те же действия, что и накануне; он должен был придерживаться их и на следующий день.
Вот почему он вернулся в свой штаб и не стал ничего предпринимать, убедившись лишь, что в случае тревоги его гренадеры будут готовы взяться за оружие.
Два часа спустя, то есть в час ночи, он получил приказ явиться к военному министру.
Он поспешил в зал заседаний комиссии, где не осталось никого, кроме одного из инспекторов по имени Ровер, которого он застал спящим. Рамель сообщил ему о полученном в столь поздний час приказе, призвав оценить его значение.
Он добавил, что предупрежден о вступлении нескольких колонн войск в Париж. Однако все эти угрожающие непроверенные факты не возымели на Ровера никакого действия: он заявил, что совершенно спокоен и что у него есть все основания сохранять спокойствие.
Выходя из зала заседаний, Рамель встретил командира караула кавалеристов, которому, как и ему, было поручено охранять Советы. Этот человек сообщил, что убрал часовых и перевел свое войско, а также две пушки, стоявшие в большом дворе Тюильри, на другую сторону реки.
– Как вы могли совершить подобное, – спросил Рамель, – ведь я приказал вам совершенно противоположное?
– Мой генерал, я в этом не виноват, – отвечал тот, – этот приказ отдал главнокомандующий Ожеро, и поэтому командующий кавалерией отказался подчиняться вашим приказам.
Рамель вернулся обратно и снова принялся настойчиво просить Ровера предупредить своих коллег, рассказав ему о том, что произошло после того, как они расстались.
Однако благодушный Ровер продолжал упорствовать и отвечал ему, что все эти движения войск абсолютно ничего не значат и его об этом предупреждали, а также что несколько корпусов должны были рано утром перейти через мост, чтобы проследовать на маневры. Следовательно, не о чем беспокоиться: сведения Ровера верны, на них можно положиться, и ничто не мешает Рамелю отправиться к военному министру.
Но генерал не подчинился этому распоряжению, опасаясь, что окажется оторванным от своего войска. Он отправился к себе, но не лег спать, а остался одетым и при оружии.
В три часа ночи бывший гвардеец Пуансо, с которым Рамель подружился в Пиренейской армии, явился, как ему доложили, от генерала Лемуана и вручил ему послание следующего содержания:
«Генерал Лемуан требует от имени Директории, чтобы командующий гренадерами Законодательного корпуса пропустил через разводной мост колонну в тысячу пятьсот человек, которым поручено исполнить распоряжения правительства».
– Меня удивляет, – сказал Рамель, – как мой давний товарищ, что должен меня знать, взялся передать мне приказ, которому я не могу подчиниться, не обесчестив себя.
– Поступай как знаешь, – отвечал Пуансо, – но я предупреждаю тебя, что всякое сопротивление окажется бесполезным; восемьсот твоих гренадеров уже окружены четырьмя десятками пушек.
– Я должен подчиняться лишь приказам Законодательного корпуса! – воскликнул Рамель.
Он выбежал на улицу и помчался к Тюильри.
Пушечный выстрел прогремел так близко от него, что он принял его за сигнал к атаке.
По дороге Рамель встретил двух командиров своих батальонов Понсара и Флешара; оба были превосходными офицерами, и он им всецело доверял.
Вскоре он вернулся туда, где заседала комиссия, и застал там генералов Пишегрю и Вийо. Он незамедлительно отправил инструкции генералу Матьё Дюма и главам обоих Советов: председателю Совета старейшин Лаффону-Ладеба и председателю Совета пятисот Симеону. Он также послал предупредить депутатов, проживавших поблизости от Тюильри.
В это же время решетка разводного моста была взломана, и подразделения Ожеро соединились с солдатами Лемуана; солдаты обеих армий заполнили сад; орудия одной из батарей были наведены на зал заседаний Совета старейшин; все улицы перекрыты; все пикеты увеличены вдвое и прикрыты превосходящими силами.
Мы уже рассказывали о том, как была выбита дверь и поток солдат во главе с Ожеро хлынул в зал, где заседала комиссия; как никто не решался поднять руку на Пишегрю и тогда Ожеро совершил кощунство, повалив на пол и связав человека, который был его генералом; наконец мы рассказали, как после ареста Пишегрю никто больше не сопротивлялся и был отдан приказ препроводить всех арестованных в Тампль.
Трое членов Директории заседали вместе с министром полиции, вернувшимся к ним после того, как он распорядился расклеить афиши.
Министр полиции считал, что арестованных следует немедленно расстрелять в Люксембургском саду под предлогом того, что они были задержаны с оружием в руках.
Ребель присоединился к этому мнению; кроткий Ларевельер-Лепо, этот миролюбивый человек, который всегда выступал за гуманные меры, был уже готов отдать роковой приказ, рискуя повторить слова Цицерона, сказанные им о Лентуле и Цетеге: «Они жили!»
Лишь один Баррас (следует воздать ему должное) изо всех сил воспротивился этой каре, заявив, что бросится между жертвами и солдатами, если только его не упрячут в тюрьму на время казни арестованных.
В конце концов депутат Гийемарде, снискавший дружбу членов Директории, перейдя на их сторону, предложил, чтобы покончить с этим, выслать арестованных в Кайенну.
Поправка была единодушно принята после голосования.
Министр полиции счел своим долгом из уважения лично препроводить Бартелеми в Тампль.
Мы упомянули о том, что слуга Бартелеми Летелье попросил разрешения последовать за ним. Сначала ему отказали, но затем удовлетворили его просьбу.
– Кто этот человек? – спросил Ожеро, не признав в нем ни одного из высылаемых.
– Это мой друг, – отвечал Бартелеми, – он попросил разрешения следовать за мной и…
– Пусть, – оборвал его Ожеро, – когда он узнает, куда ты идешь, он не будет так спешить.
– Извини, гражданин генерал, – возразил Летелье, – куда бы ни отправился мой хозяин, я пойду туда вместе с ним.
– Даже на эшафот? – спросил Ожеро.
– Тем более на эшафот, – отвечал тот.
По настоятельным просьбам и мольбам жен высылаемых их допустили в тюрьму. Каждый шаг по Тамплю, где так страдала королева Франции, причинял им мучение. Пьяные солдаты оскорбляли их на каждом шагу.
– Вы пришли к этим прощелыгам? – говорили они, указывая на узников. – Поторопитесь проститься с ними сегодня, ведь завтра их расстреляют.
Пишегрю, как читателю уже известно, не был женат. Прибыв в Париж, он не захотел перевезти сюда бедную Розу, для которой, как мы видели, купил когда-то на свои сбережения зонт, и она приняла этот подарок с радостью. Завидев жен своих товарищей по несчастью, он подошел к ним и взял на руки плачущего маленького Деларю.
– Отчего ты плачешь, дитя мое? – спросил Пишегрю, целуя его, со слезами на глазах.
– Оттого, – отвечал ребенок, – что злые солдаты арестовали моего папочку.
– Ты совершенно прав, бедный малыш, – отвечал Пишегрю, окидывая смотревших на него надзирателей презрительным взглядом, – это злые солдаты! Добрые солдаты не стали бы палачами.
В тот же день Ожеро написал генералу Бонапарту:
«Наконец-то, мой генерал, моя миссия окончена и обещания, данные в Итальянской армии, исполнены сегодня ночью.
Директория решилась нанести сокрушительный удар; час наступления вызывал сомнения, приготовления не были завершены, но страх, что нас опередят, ускорил наши действия. В полночь я разослал всем войскам приказ двигаться к указанным опорным пунктам. Еще до рассвета все они и главные площади были заняты орудиями; на рассвете место заседания Советов было окружено; охрана Директории побраталась с нашими войсками, а депутаты – их список я вам посылаю – были арестованы и отправлены в Тампль.
Сейчас мы ведем розыск недостающих.
Карно исчез.
Париж спокоен; он восхищен переворотом, который обещал быть ужасным, но прошел как праздник.
Стойкие патриоты предместий приветствуют спасение Республики, а «черные воротники» затаились.
Теперь мудрой и решительной Директории, а также патриотам обоих Советов предстоит завершить начатое дело.
Заседания проходят уже в другом месте, и первые действия Советов предвещают добро. Это событие – важный шаг к миру; Вам остается лишь преодолеть пространство, что еще отделяет нас от него.
Не забудьте прислать вексель на двадцать пять тысяч франков, это не терпит отлагательства.
Ожеро».
К письму был приложен список из семидесяти четырех имен.
Для большинства из тех, кого только что привели в Тампль, эта тюрьма была связана с воспоминаниями о политических событиях, которые не могли не вызывать у них угрызений совести.
Некоторые из осужденных, отправив Людовика XVI в Тампль – иными словами, закрыв за ним ворота тюрьмы, – открыли их для того, чтобы отправить его на смерть.
Это означает, что многие заключенные были цареубийцами. Беспрепятственно передвигаясь внутри тюрьмы, они сплотились вокруг
Пишегрю, самой выдающейся личности среди них.
Пишегрю, кому не в чем было себя упрекнуть по отношению к королю Людовику XVI и кто, напротив, был наказан за жалость, которую внушали ему Бурбоны, – этот Пишегрю, археолог, историк и литератор возглавил группу, просившую разрешения посетить королевские покои в башне.
Их гидом стал Лавильёрнуа, бывший докладчик Государственного совета при Людовике XVI, тайный агент Бурбонов во время Революции, участвовавший вместе с Бро-тье-Депрелем в заговоре против республиканского правительства.
– Вот камера несчастного Людовика Шестнадцатого, – сказал он, открывая дверь покоев, где был заточен августейший узник.
Ровер, к кому обращался Рамель, тот самый, который объяснил ему, что не стоит опасаться движения войск, Ровер, бывший помощник Журдана Головореза, произнесший в Законодательном собрании панегирик по поводу резни в Гласьер, не смог вынести вида этой комнаты и удалился, обхватив голову руками.
Пишегрю обрел прежнее спокойствие, как будто все еще был главнокомандующим Рейнской армией; он пытался разобрать надписи, нацарапанные карандашом на деревянной обшивке стен и бриллиантом на оконном стекле.
Он прочел следующее:
«О Господи, прости тех, кто погубил моих родителей! О брат, радей мне с небесной высоты! Да будут счастливы все французы!»
Не было никаких сомнений в том, чья рука начертала эти строки; однако Пишегрю решил удостовериться в очевидном.
Лавильёрнуа уверял, что узнал почерк принцессы Марии; но Пишегрю заставил позвать привратника; тот подтвердил, что эти пожелания в самом деле выразила от своего христианского сердца августейшая дочь короля Людовика XVI. Затем он прибавил:
– Господа, прошу вас, не стирайте эти строчки, пока я буду здесь находиться. Я дал обет, что никто к ним не прикоснется.
– Хорошо, друг мой, вы славный малый, – произнес Пишегрю, а Деларю тем временем под словами: «Да будут участливы все французы!» написал следующее: «Бог исполнит желание невинной души!»
Между тем, будучи полностью отрезанными от мира, узники неоднократно с радостью убеждались, что они еще не окончательно забыты.
В тот же вечер, 18 фрюктидора, когда жена одного из заключенных выходила из Тампля, где ей разрешили повидаться с мужем, к ней подошел совершенно незнакомый человек.
– Сударыня, – сказал он, – вы, вероятно, имеете отношение к одному из тех несчастных, что были арестованы сегодня утром?
– Увы, да, сударь, – отвечала она.
– Ну что ж, позвольте хотя бы передать ему небольшую ссуду: он вернет ее мне в лучшие времена.
С этими словами он вложил ей в руку три свертка с луидорами.
Утром 19 фрюктидора к г-же Лаффон-Ладеба явился старик, которого она никогда не видела.
– Сударыня, – промолвил он, – я относился к вашему мужу со всем почтением и всем дружелюбием, которых он заслуживает; соблаговолите вручить ему пятьдесят луидоров; я очень сожалею, что в данный момент могу предложить ему только эту незначительную сумму.
Заметив ее колебания и догадываясь о причине этого замешательства, он прибавил:
– Сударыня, это отнюдь не ущемляет вашей щепетильности; я лишь даю эти деньги в долг вашему мужу, он вернет мне их по освобождении.
Почти все осужденные на изгнание долгое время занимали в Республике важные должности либо как генералы, либо в качестве министров. Удивительно, что 18 фрюктидора, перед тем как отправиться в ссылку, все они испытывали нужду.
Пишегрю, самый бедный из них, узнав в день своего ареста о том, что его не расстреляют, как он вначале полагал, а лишь сошлют, был обеспокоен судьбой сестры и брата, поскольку был их единственным кормильцем.
Что касается бедной Розы, читатель помнит, что благодаря своей иголке она зарабатывала себе на жизнь и была богаче Пишегрю. Если бы она узнала, какой удар обрушился на ее друга, она наверняка примчалась бы из Безансона и предложила бы ему свой кошелек.
Больше всего беспокоил этого человека, который спас Францию на Рейне, завоевал Голландию, самую богатую из всех стран, распоряжался миллионами и отказывался от миллионов, не желая продаваться (в то время как его обвиняли в том, что он получил девятьсот золотых луидоров, выторговал себе княжество Арбуа и ренту в двести тысяч ливров, которая после его смерти должна выплачиваться его жене и детям поровну, а также замок Шамбор с двенадцатью пушками, взятыми у неприятеля), – этого человека, который не был женат и, следовательно, у него не было ни жены, ни детей, этого человека, отдавшего себя даром, хотя он мог продать себя дорого, больше всего на свете волновал неуплаченный долг в шестьсот франков!
Он призвал к себе брата и сестру.
– Ты найдешь, – сказал он сестре, – в доме, где я жил, мундир, шляпу и шпагу – с ними я завоевал Голландию; пусти их в продажу, снабдив табличкой: «Мундир, шляпа и шпага Пишегрю, сосланного в Кайенну».
Сестра Пишегрю согласилась, и на следующий день пришла успокоить его, рассказав, что рука некоего благодетеля вручила ей шестьсот франков в обмен на три веши, выставленные на продажу, и его долг уплачен.
Вся собственность Бартелеми, в политическом отношении одного из самых значительных деятелей эпохи, ибо это он заключил с Испанией и Пруссией первые мирные договоры, подписанные Республикой, – вся собственность Бартелеми (он мог получить от каждой из двух этих держав по миллиону) заключалась в ферме, приносившей ему ренту в размере восьмисот ливров.
Вийо перед изгнанием обладал всего лишь тысячью франками. Неделей раньше он одолжил их человеку, называвшему себя его другом и ухитрившемуся не вернуть ему денег перед его отъездом.
Лаффон-Ладеба, который, после того как была провозглашена Республика, подчинял свои интересы интересам страны, который владел неисчислимым состоянием, с трудом смог собрать пятьсот франков, когда узнал о своем приговоре. Его дети, получив поручение уладить его дела и вернуть долги, уплатили всем кредиторам и остались нищими.
Деларю содержал престарелого отца и всю свою семью. Он был богат, но Революция полностью разорила его, и лишь благодаря друзьям он получил перед ссылкой воспомоществование. Его отец, шестидесятидевятилетний старик, был безутешен, но все же горе не могло его убить.
Он жил надеждой, что когда-нибудь снова увидит сына. Через три месяца после 18 фрюктидора он узнает, что некий морской офицер, прибывший в Париж, встречался с Деларю в пустынных краях Гвианы.
Тотчас же он принимает решение увидеть и выслушать его; в доме собирается вся семья, заинтересованная рассказом офицера. Входит моряк. Отец Деларю встает, направляется навстречу гостю, но в тот миг, когда он собрался заключить его в объятья, радость убивает его: старец падает как пораженный молнией к ногам человека, только что сообщившего ему: «Я видел вашего сына!»
Что касается Тронсона дю Кудре, который жил на одно лишь жалованье, то он был лишен всего, когда его задержали, и уехал с двумя луидорами в кармане.
Может быть, я не прав, но мне кажется, что хорошо, когда романист следует по стопам революций и государственных переворотов и, в отличие от историков, учит грядущее поколение тому, что далеко не всегда люди, в чью честь воздвигают памятники, достойны его восхищения и уважения.
За охрану заключенных отвечал Ожеро, которому недавно было поручено их арестовать. Он приставил к ним в качестве ближайшего надзирателя человека, как утверждали, месяц назад вернувшегося с тулонской каторги, куда он попал по приговору военного суда за кражи, убийства и поджоги, совершенные в Вандее.
Узники оставались в Тампле с утра 18 фрюктидора до вечера 21 фрюктидора. Тюремный смотритель разбудил их в полночь, объявив, что, вероятно, они вскоре покинут тюрьму и на сборы им отводится четверть часа.
Пишегрю, сохранивший привычку спать одетым, был готов раньше всех и принялся расхаживать из камеры в камеру, поторапливая своих товарищей.
Первым спустившись вниз, он увидел у подножия башни члена Директории Батрелеми; рядом с ним стоял генерал Ожеро и министр полиции Сотен, доставивший осужденного в Тампль в своем личном экипаже.
Когда Бартелеми поблагодарил Сотена за то, что тот отнесся к нему с должным почтением, министр заметил:
– Мы знаем, что такое революция! Сегодня ваш черед, завтра, может быть, наш.
Когда Бартелеми, беспокоясь о стране больше, чем о себе, спросил Сотена, не приключилось ли какой-нибудь беды и не был ли нарушен общественный покой, министр ответил:
– Нет; народ проглотил пилюлю, и, поскольку доза была правильной, он хорошо ее усвоил.
Затем, видя, что все заключенные собрались у подножия башни, сказал:
– Господа, желаю вам счастливого пути. После этого он сел в карету и уехал.
Тогда Ожеро начал перекличку осужденных. По мере того как он их называл, охранники отводили их к экипажам вдоль шеренги солдат, оскорбляющих узников.
Какие-то ублюдки, выросшие в сточных канавах, всегда сотовые унизить того, кто падает, пытались сквозь солдатскую шеренгу дотянуться до осужденных, ударить их по лицу, сорвать с них одежду или вымазать их грязью.
– Почему их отпускают? – вопили они. – Нам обещали их расстрелять!
– Дорогой генерал, – сказал Пишегрю, проходя мимо Ожеро (при этом он выделил слово «генерал»), раз вы дали такое обещание этим храбрецам, нехорошо с вашей стороны не держать своего слова.