– Так-с, вздохнул Иван Терентьевич. – Все это весьма прекрасно и, покорно вас благодарю, даже, можно сказать, нравоучительно. Тем не менее, позволю себе обратить ваше просвещенное внимание на сей вновь прибывший экземпляр.
Матвей Ильич взглянул по указанному направлению. Под огромною темно-зеленою шляпою-котлом, колышающею лес черных перьев, эффектно развалясь на стуле, чтобы выставить красивую руку в полуснятой перчатке, чтобы опять-таки показать яркую каплю чистого изумруда на мизинце, широко распахнув горностай накидки, темно-зеленой, как кедр, и тяжелой, как церковная портьера, шикарно вывесив из-под великолепнейшей юбки, тоже темно-зеленой драгоценной какой-то материи, стройно обутую ногу в сквозящем черном чулке, – сидела женщина, имевшая вид не то чтобы незаурядной, но, во всяком случае, не дешевой кокотки. Слуга поставил перед нею высокий бокал шерри-коблер с длинною соломинкою. Изредка наклоняясь к напитку своему, она перебрасывалась с другими женщинами, которые относились к ней с заметным почтением, короткими фразами. Звук ее голоса раза два долетал до русских и заставил Матвея Ильича удивленно поднять брови.
– Гм, – сказал он, вглядываясь, – если бы я не был совершенно уверен, что до вчерашнего дня в Венеции никогда в жизни не знавал ни одной итальянки, то – мог бы ошибиться… Эта дама очень напоминает мне кого-то… знакомую и голос ее как будто я уже слышал… позвольте… когда бы и где?..
Иван Терентьевич пригляделся и сказал:
– А, знаете, по-моему, и она на вас знакомыми глазами смотрит…
– Не понимаю. А хороша… и этакая – distinguée…[14] Если бы не крашеная, да не здесь, и в такое вызывающее время встретились, то можно было бы принять за даму из общества…
– Ну, нет, – отозвался Иван Терентьевич, – годков пять-шесть, а то и поболее тому назад, – может быть. А сейчас – ни-ни! Вы посмотрите, как она сидит и курит. Выставка! Витрина! Только билетика с ценою не хватает – prix fixe![15] Это профессиональное. И глаза профессиональные. Я проститутку, сыщика и вора-специалиста по глазам из тысячи других людей узнаю. Сыщики затем и носят темные очки, чтобы общностью Каинова света в очах своих себя не обнаруживать. У проститутки «беспокойную ласковость взгляда» наш Некрасов раньше Ломброзо подметил и тремя словами великолепно очертил. Взгляните по залу, сколько глаз – все разные цветом: черные, карие, голубые, серые; разные формою: круглые, продолговатые, широкие, узкие, впалые и глубокие, будто выпадающие из орбит и стреляющие по сторонам, – и все одинаковые: колючие, беглые, выпуклые, напряженные.
Проститутка всегда смотрит либо прямо перед собою, в пространство, либо вниз, в землю, а видит далеко все и всех по сторонам. Что-то щучье в этом есть. Не то чтобы хищное, а, так сказать, добычливое. Иногда мне кажется, что они способны видеть затылком. Этакое, знаете, перемещение зрения, как Шарко показывал на своих истеричках. У этой госпожи великолепное лицо. Но вот сейчас она отвернулась от нас почти в три четверти и говорит с желтоперою подругою, так что мы видим только ухо и щеку ее. Я уверен, по выражению лица подруги, что она говорит о нас, и краешек глаза ее, скосясь, как-то ухитряется видеть нас и непрерывно наблюдать…
Иван Терентьевич был прав, потому что, когда Матвей Ильич, сняв шляпу, обнаружил, что над весьма красивым и изящным лицом его красуется совсем не пышная шапка волос, которую обещали густые усы и бородка, а обыкновеннейшая бюрократическая лысина, то темно-зеленая дама в горностае быстро обернулась с выражением разочарования.
– Mais non, c'est pas lui, – долетело до русских ее восклицание – на французском языке и с очень хорошим произношением. – L'autre avait de beaux cheveux et celui-ci quoiqu'il ne soit pas mal du tout est tout de même chauve[16].
– Il aura p't'être régalé ses boucles aux médecins des malades ségrètes?[17] – захохотала желтоперая соседка, твердо, по-итальянски отчеканивая каждую гласную и употребляя вместо французских итальянские глаголы и прилагательные, но во французских формах.
Третья, с коричневым пером над угрюмым прямоугольным носом между двух вороньих глаз, подхватила, зюзюкая и цокая с беспощадным пьемонтским акцентом:
– Ce n'est pas d'après les cheveux qu'on reconnaît les hommes. Ils perdent leurs poils plus facilement que les fazzoletti[18].
– Особенно такие красавчики, – подхватила желтоперая. – Я бы охотно подцепила его на эту ночь.
Красавица в темно-зеленом туалете лениво подняла руку и покачала указательным пальцем в воздухе.
– Извините, синьорина, за мною право первенства.
– Эта Рина – ненасытная львица! – воскликнула желтоперая, притворяясь обиженною, но с лестью в голосе. – Всегда забирает себе самых лучших мужчин.
Но та, с вороньими глазами, вступилась:
– Надо быть справедливою. Во-первых, Рина его открыла и показала нам. Во-вторых, именно на нее пучат оба они свои глазищи.
– А, в-третьих, – сказала красивая Рина, – повторяю вам: этот лысый милашка необычайно похож на одного моего знакомого русского.
– Э, черт! – возразила желтоперая, – все гости на кого-нибудь похожи. Я всегда – всех и каждого – уверяю, что он – вылитый мой первый. Это им нравится, и многие раскошеливаются, дураки – так, дал бы mancia[19] пять лир, а глядишь – кладет десять. Они воображают, что волнуют меня… хо-хо!..
– Положим, взволновать тебя не трудно, – заметила вороноглазая. – Ты влюбчива, как колдунья.
Желтоперая засмеялась.
– Было бы в кого! Лысые красавчики не часто к нам приходят. Ах, грызи его кости! Он мне, в самом деле, нравится… Рина! уступи!
Темно-зеленая щеголиха Рина улыбнулась, обнаруживая очень свежие, прекрасной формы и, кажется, свои зубы.
– Ни за что.
– Ну, по дружбе?
– Именно по дружбе не уступлю. Сколько раз в месяц Чарлоне колотит тебя за то, что ты влюбляешься в своих гостей? Если ты поедешь с этим, то завтра поутру быть тебе битой.
Желтоперая возразила с меланхолическим шутовством: – Если я ни с кем не пойду, то Чарлоне тоже меня вздует: ибо он вчера дьявольски проигрался, дочь моя, и зол, как три дня не кормленный сатана. Так что – не береги меня, моя ласковая: procure moi ce plaisir et quant à être battue tant pis! «Al mangiare gaudeamus al pagare sospiramus»[20]. И все три захохотали.
– Ну опять заитальянили! – огорчился Иван Терентьевич. – А то, слышали? Изъяснялись по-французски. Положим, скверно, кроме той, – знакомой-то незнакомки, а все-таки по-французски – и, судя по темам и усиленному невниманию, которое они продолжают нам оказывать, все это делается специально для нашего с вами удовольствия. Эти дамы подобны добродетельному помещику Силину, которого описывал Козьма Прутков. Они учат французские вокабулы, дабы заслужить всеобщую любовь. Великолепно. Теперь у нас пойдет уж музыка не та. Проведем час в радости… Garèon! Cameriére![21]
Матвей Ильич, сидевший в задумчивости, вдруг ударил себя по лбу ладонью и воскликнул:
– Ба! Знаю!
И встал из-за стола.
– Что вы? – воззрился на него Иван Терентьевич.
– То, что, когда я знал эту женщину, мне было двадцать восемь лет, меня еще звали Mathieu le beau, и была у меня, действительно, чудеснейшая шевелюра.
И, быстрыми шагами направившись к темно-зеленой красавице, – она ждала его знакомыми глазами, – Матвей Ильич заговорил, с глубоким, вежливейшим поклоном и по-русски.
– Вот святая правда, что только гора с горою не сходится, а человек с человеком всегда сойдутся. Я уверен, что не ошибаюсь: это вы, Марья Ивановна. А я Вельский. Матвей Ильич Вельский. Мы с вами встречались когда-то в К. Впрочем, вижу, что вы меня тоже узнали.
Дама взглянула весело, – как на радостную неожиданность, – хотя не без смущения и даже легкого испуга, – облилась под белилами огненным румянцем, в котором исчезла искусственная «краска ланит», с гордым удовольствием обвела прекрасными темными очами завидующих подруг своих и отвечала, медленно, обдумывая фразу и с трудом приискивая русские слова.
– Да, вы есть чиновник от губернатор, который я знакомила в К.
Произношение было престранное. Никто из чужеземцев, выучившихся русскому языку, не говорит без какого-нибудь акцента, – в говоре дамы акцента не было, но не было и русского тона: слова звучали пусто и бело, без окраски, как чужие, будто механические. Чувствовалось, что дама не только не привыкла или, наоборот, отвыкла говорить по-русски, но и думает уже на другом языке. Голос у нее был сломанный, как у большинства проституток после нескольких лет «работы», огрубелый, с низкими мужскими тонами, но когда-то, должно быть, очень красивый.
– Но где же вы потерял… ваша черная… кудря?
И теперь еще, из-под матовых хрипов, которыми быстро награждают нежную женскую гортань табак и спиртные напитки, прорывались ноты мягкого, грудного тембра.
Женщина была еще очень хороша собою. Сейчас, под шляпою, в роскошном туалете, ей можно было дать – с услужливою помощью косметиков, – лет 26, много 28. Но человеку, опытному в темном мирке, к которому она принадлежала, сразу бросались в глаза профессиональные признаки, говорившие, что женщина – проститутка уже из давних, и ближе к концу своему, чем к началу, и возраст ее – порядочно-таки за тридцать лет. Черты лица, в юности, вероятно, тонкие, точеные, были испорчены алкоголическим жиром, огрубившим все линии и связавшим их в недвижимую окаменелость толстой маски, с казенною улыбкою на вызывающих, «нацелованных» губах. Особенно предательски выдавал женщину именно рот – мясистый и животный овал, переходящий в четырехугольник, какая-то квадратура круга, кровавым пятном обозначенная на белой плоскости накрашенного лица и сводящая к себе все его значение, определяющая всю жизнь этой физиономии, всю цель ее, весь смысл. С подобным ртом женщина – вывеска публичного дома или тюрьмы, тротуара или воровского притона. Он говорит об одичании вырождающейся плоти, униженной до скотского состояния живой вещи, обращенной в ходячий половой аппарат, заглушивший своею массою все инстинкты и потребности, кроме физиологических первобытностей, подавленной, в тутой работе воспринимаемых впечатлений, тупым безразличием к добру и злу, дико самодовольной, когда женщина сыта, пьяна, в тепле, хорошо одета и удовлетворена своим любовником, и дико бешеной, когда какого-либо из немудрых благ этих ей недостает. На лице проститутки такой рот не пугает и не пророчит ни особого разврата, ни дурного нрава, ни непременной преступности. Это, как и выпуклость колючих глаз, просто профессиональное развитие преимущественно работающего лицевого органа. Оно в порядке вещей и большинству мужчин, ищущих в продажной женщине самообманов и обещаний грубой чувственности, даже нравится. Не даром же сами проститутки, раскрашивая губы, никогда не уменьшают, но еще расширяют их полосу красными мазками. Но, как скоро это выразительное пятно отмечает каиновым клеймом черты благополучной дамы в добродетельном светском салоне или в буржуазной гостиной, оно – верное ручательство за то, что пред вами либо тайная Мессалина; а, если не Мессалина, то – лишь по случаю и до случая, либо самоотверженная героиня, задавившая в себе Мессалину могучим напряжением воли и живущая в постоянном и чутком борении с самой собою. Встречая грозный рот проститутки в так называемом порядочном обществе, невольно хочется справиться у сведущих людей: а не было ли в семье дамы – его обладательницы – какой-либо жуткой и низкой любовной истории? Не отравила ли она мужа или любовника? Не стрелял ли в нее муж, брат мужа, гимназист или собственный лакей? Не совершено ли ею, около нее, с ее участием или ради нее крупной кражи, растраты, подлога, казенного хищения? Не пахнет ли вокруг нее кровью, пролитою с корыстною целью? Не осталось ли за нею в прошлом детоубийства или хоть жестокого обращения с ребенком? На кого похожи ее дети? Не кокотка ли была ее мамаша, и не ранняя ли распутница ее пятнадцатилетняя дочь?
– Кудри мои, увы, остались в Маньчжурии – жертвою богу тифа. Но – какими же судьбами вы здесь, Марья Ивановна? Вас ли я вижу?.. Вы позвольте мне присесть? Если, конечно, ваши соседки не имеют ничего против… Или, быть может, вы сделаете мне честь – переедем и займем место у нашего стола? Мой товарищ, Иван Терентьевич Тесемкин, очень милый человек. Он из московского купечества, но чрезвычайно образованный господин, приват-доцент, занимается естественными науками… Мы оба будем в восторге.
– Auguri agl'innamorati![22] – воскликнула желтоперая подруга, с тою дружелюбною насмешкою и благожелательною завистью, которыми в Италии встречаются решительно каждое знакомство и каждая беседа мужчины и женщины, если есть хоть какая-нибудь возможность подозревать в том любовную подкладку или ждать из того любовных последствий. Ciao, Rina! Io ti lascio al tuo amore dyamico. Se tu non lo mangi intiero, avanza mi un pezzettino pedomani[23].
– Gia tardi. Buona notte, Rina! – вздохнула и, вслед за желтоперою, поднялась с места обладательница прямоугольного носа между двух вороньих глаз. Che miseria di lavoro stasera! Non c'e nulla di profitto[24].
– Те ne vai a ca'?
– No, ci proviamo fortuna ancora da Carini…[25]
– Какими судьбами вы здесь? – повторил Матвей Ильич, опускаясь на одно из освободившихся мест.
Женщина, все еще красная, смотрела на него с тою типическою робостью, которая всегда сказывается в манерах и поведении даже самых давних и опустившихся проституток, когда они встречают людей, знакомых им раньше, чем они запутались в сетях своей безвыходной профессии, в иных обстоятельствах и другой обстановке.
– Н-ню, – сказала она, опуская глаза, – я не понимаю, как меня перед вами держат… Такое неловко…
И вдруг захохотала:
– А хорошо я вас надула тогда? О, какой вы все были смешной… Ах, я был молодой, резва и весела… Давно вы в Милане? И надолго?
– Да думал уехать с утренним поездом, а теперь…
– О, так скоро? Я вам не позволяет…
Она сделала глазки и положила руку свою на его руку.
– Пригласите же ваша приятель… Он скучает один. Вы говорите по-итальянски?
– Ни звука.
– Тогда будем, пожалуйста, говорить по-французски. Я хотела бы многое рассказать вам и спросить ваш совет, но совсем забыла по-русски.
– Как вам угодно, Марья Ивановна.
– И не надо – Марья Ивановна. Марья Ивановна давно нет на свете. Есть mademoiselle Fiorina – Фьора, Фиорина, Рина, как вам больше нравится… А, значит, я еще не слишком подурнела, если вы так легко и скоро меня узнали? Ах, как я вас тогда одурачила! вот обвела!.. Я уверена, что, если бы вы могли меня потом поймать, то посадили бы в самую страшную тюрьму…
Она хохотала.
– Уж и в тюрьму, – улыбнулся Матвей Ильич. – Вас-то нет, но кое-кому, пожалуй, пришлось бы не миновать этой квартиры… Иван Терентьевич, – обратился он к подошедшему приятелю и знакомя его с дамою, – а что если мы, в самом деле, отложим на денек наш поход на Монте-Карло? Я того мнения, что проиграться мы всегда успеем. Между тем – вот, оказывается, встретил я компатриотку и старую знакомую, которая к тому же замечательнейший и весьма хитрый человек.
Фиорина засмеялась, хлопнула в ладони и сощурилась с самодовольным видом: нам, мол, пальца в рот не клади.
– А по мне, ничего лучшего и не надо, – согласился Тесемкин. – Мне в вашем Милане нравится. Готов просидеть в нем день, два, даже неделю. Особенно, если mademoiselle Фиорина будет так любезна и поможет мне найти компанию – представит меня вон той золотоволосой особе…
– А? вам нравится Olga la Blonda?![26]
– Да – нравится не нравится, но я как-то всегда замечал, что компания куда стройнее слагается из пар, чем из единиц. Мужчины и женщины обязательно должны быть в четном числе. Иначе кому-нибудь одиноко и скучно.
– Я охотно вас познакомлю. Только предупреждаю вас. Она не говорит по-французски. Едва несколько слов.
– Это ничего. Ведь я с нею не о дифференциалах буду разговаривать. А глаза, жесты, поцелуй и постель – международны…
– Ваш приятель, однако, большой шут! – целомудренно отвернулась mademoiselle Фиорина.
– Послушайте, – говорила она Матвею Ильичу, покуда Тесемкин какою-то не то пантомимою, не то балетом изображал перед рыжеволосою девицею влюбленный восторг и счастье быть с нею знакомым и сидеть рядом за одним столом. – Послушайте, кафе сейчас закроют. Здесь торгуют только до четырех. А мне надо так много сказать вам…
– Да и мне хотелось бы много выслушать от вас. Где мы можем продолжить наше свидание?
Она пожала плечами и недовольно протянула:
– Из ночных кафе только это прилично… к Карини я не хожу. Там смешанное общество… не безопасно…
– Тогда мы могли бы взять комнату в каком-либо отеле?
– Что вы! как можно! Вы, кажется, думаете, что вы еще в России? Здесь не русские нравы. Никто не пустит в гостиницу ночью две пары, как мы. За это большой штраф. Поплатился бы и хозяин, и мы обе с Ольгою, бедняжки… Нет, уж если вы непременно желаете, то остается одно – пойти ко мне.
– Но – с наслаждением! – воскликнул Матвей Ильич. – Я лишь не смел просить вас сам…
– А вы оставьте церемонии и будьте смелее. Видите: мы с вами не в К., где я должна была разыгрывать светскую барышню и неприступность! Увы! с тех пор переменилось и время, и место…
Она вздохнула.
– Живу я, предупреждаю вас, в порядочной трущобе, но не смущайтесь кварталом. Квартира у меня приличная и соседи неопасные, так что за кошелек свой и часы можете быть спокойны…
– Помилуйте… я и не думал.
– Напрасно не думали. Следует думать. В других местах, если будете с женщинами, мой совет вам – непременно, пожалуйста, думайте. Но вы мой знакомый, а знакомого моего никогда никто не тронет в нашем квартале. Предупреждаю вас, однако, – мне очень совестно, но… вы понимаете, – этот визит ко мне… – она заторопилась, – вы понимаете… я не имею права иначе… словом, это обойдется вам двести лир… ну, по знакомству, полтораста, ну, даже сто… хотя Фузинати будет меня ругать.
– Помилуйте… – говорил озадаченный русский, – я… правда, не имел никаких намерений… но, если вам угодно иметь эту сумму, могу… с удовольствием.
Она поникла головой.
– Что там угодно? Только с вами, русскими, столько церемоний, приходится стесняться – по старой памяти… А для остальных – просто – цена это моя, prezzo fisso[27], мой заработок. Иначе я не могу. Надо жить.
– А кто такой этот господин, которого вы помянули?
– Фузинати?
– Ваш дружок, вероятно?
– Нет. У меня дружка, слава Богу, нету. Был да сплыл. Сидит в Монтелупо и кается в прегрешениях, которые он против меня совершил. Фузинати – мой ростовщик. Я у него на откупу. То есть, не я сама, потому что – он ханжа и считает величайшим грехом хотя бы прикоснуться к женщине – тем более к такой, как я. Но – все, что вы на мне видите, принадлежит ему, а – также – и львиная доля из моего заработка. Я, Ольга, две, которые ушли, вон та – в гранатовом манто, эта – в стеклярусе, – все мы рабыни Фузинати, и он контролирует нас, как евнух. Будете иметь удовольствие увидать эту прелесть. Уже, наверное, сторожит у входа, под аркою галереи.
Вышли вчетвером. Матвей Ильич вел под руку красивую Фиорину, Иван Терентьевич – Ольгу Блондинку. Покуда они шли ярко освещенною галереей, им трижды попадались навстречу весьма подозрительные, корявые франты в котелках и с жесточайше-черными усами. Матвею Ильичу показалось, что они обмениваются со спутницею его знакомыми взглядами, а его самого осматривают, точно взвешивая на фунты. Нельзя сказать, чтобы это понравилось русскому. Он уже раскаивался, что так легкомысленно позволил себе пойти за Фиориной.
– Черт ее знает! Город незнакомый, сама говорит, что живет в трущобе, револьвера у меня нет… И почему я ей доверился? Помню – не то как сумасшедшую, не то как авантюристку – может быть, просто мошенницу и, во всяком случае, соучастницу в какой-то грязной плутне с живым товаром…
Фиорина заметила смущение Вельского, поняла и успокоила:
– Не беспокойтесь. Это люди Фузинати. Я же говорила вам, что у меня есть импресарио, и я работаю – вся на отчете. Самого Фузинати мы встретим где-нибудь здесь же, где потемнее, – он у нас не охотник до света; а эти собачки обязаны бегать по портикам вокруг кафе и следить, чтобы ни одна из нас не ускользнула с кавалером без его ведома, – поработать малую толику не на Фузинати, а на самое себя… Целую бригаду содержит: десяток таких молодцов. Каждый обходится ему пять франков за вечер. Три – на галерею и портики. Остальные – на город. Вот в Италии нет для нас специальной полиции, так мы сами свою собственную завели. Она тяжело вздохнула и продолжала:
– Видите, – вы и не заметили, а между нами произошел, без единого слова, целый разговор. Вы чувствовали, что я крепче опиралась на вашу руку и ближе к вам прижалась? Это значит: «Он, то есть вы, меня не просто провожает, а я поймала гостя». Иначе я, наоборот, отшатнулась бы от вас и смотрела бы по сторонам. Ольга тогда же громко сказала: «Как поздно!» – значит, что мы ведем вас к себе на квартиру, а не в другое место. Если бы мы шли в кафе, Ольга или я воскликнула бы: «А ведь еще рано!» Если бы к вам на квартиру: «Не взять ли карету?» И так далее… Можете быть уверены, что сейчас Фузинати уже оповещен которым-нибудь из них о вашей особе в совершенной точности, что вы иностранец, что я вас давно знаю и за вас ручаюсь, что вы рассчитываете провести в Милане несколько дней и я надеюсь иметь в вас постоянного гостя, и, наконец, главное, что вы заплатите мне… Кстати, если бы он вздумал спрашивать вас, сколько вы мне заплатите, пожалуйста, скажите, что не сто, как мы уговорились, а только пятьдесят франков. Можно, миленький? Правда? Знаете, ведь я ему обязана отдать сорок… мизерия! поневоле, утягиваешь, что можешь, когда счастье повезет, как сегодня. Надо же жить! Из пятой доли, при нынешних ценах, не очень-то разойдешься. Что вы так недоверчиво смотрите на меня?
– Я сделаю и скажу все, что вам угодно, но я не понимаю, как вы могли сообщить такие сложные сведения без каких-либо особых знаков.
– Напротив, я сделала множество знаков, только вы их не поняли, потому что приняли за обычные естественные движения. Я успела поправить вуаль на шляпе – знак старого знакомства, на руке, за которую вы меня ведете, я загнула четыре пальца, а указательный оставила, это, значит, одна моя единица, – пятьдесят, дешевле чего Фузинати не позволяет мне водить к себе гостей. Я могу возвратиться домой одна, – тогда это стоит только ругательств и попреков, что я лентяйка, гордячка, старуха, обезьяна, которая не нравится мужчинам и не годна в работу. Но, если я приведу мужчину, то, прежде всего, должна уплатить Фузинати с пятидесяти франков – сорок, со ста – восемьдесят. Иначе он не впустит меня в квартиру. Вот что значит мой один палец. Теперь он уже знает, сколько вы стоите и чего он вправе от меня ждать. Два значило бы сто, три – полтораста и так далее. Я похлопала вас по рукаву: значит, видимся не в последний раз, он остается в Милане… Это я, чтобы он не хныкал за пятьдесят франков, – может быть, вы, в самом деле, накинете ему какую-нибудь безделицу? А?
– В кафе вы, Фиорина, как будто упоминали о других цифрах вашего… заработка?
– Ах, кто же из нас не врет и не преувеличивает? Запрашивать – пытать счастья. Мы в Италии. Вдруг клюнет? С англичанами бывает. Меня к одному свиноводу американскому, из Чикаго, Фузинати возил – за дукессу Бентивольо я пошла тогда – всего полчаса и пробыла у него, и он мне тысячу лир на булавки подарил, а уж что с него Фузинати снял, – воображаю. А с вас и Бог велел взять больше по старому знакомству. Вы компатриот. Э! У вас денег много! Я понимаю людей, вижу насквозь!.. Не беда, если поделитесь с бедною девкою, которую вы застаете, откровенно сказать вам, далеко не на розах – не очень-то радостные идут сейчас для меня дни.
– Да я и не имею ничего против. Ну, а как же ваша подруга? Она вас не выдаст вашему антрепренеру?
– Ольга? Да она не помнит себя от счастья. Сто лир девице, которая считает благополучием идти за двадцать! Если ей удастся хоть половину припрятать от Фузинати и от своего любовника Чичиллу, она будет воображать себя барыней. Италия бедная страна, г. Вельский. Женщина здесь дешево стоит, мужчины не могут тратить на нас столько, как в Париже, Вене либо у вас в Петербурге. Перед тем как вы впервые со мною познакомились, когда я жила в Петербурге у генеральши Рюлиной либо у старой ведьмы Буластовой, пятьдесят франков годились мне разве лишь – чтобы папиросу закурить. Здесь это идеал. Это, значит, поймала иностранца. Итальянцы не умеют тратиться на женщин, если они – не из общества…
Фиорина засмеялась.
– Есть тут у нас одна – Джузеппина. Молоденькая, всего второй год в работе. Из Бардонекьи, – это там, в Альпах, уже у самого Монсенисского туннеля. Только что еще свеженькая, а некрасивая, незанимательная, – товар третий сорт. Крестьянка неграмотная. Работает на приданое. Потому что, понимаете, обручена она с унтер-офицером, а им не дозволяется жениться, если у невесты нет 5000 франков наличными. Идет, за сколько попало. Двадцать франков – восторг и упоение! Десять – и то хорошо. Пять – с гримасою, но тоже можно. И вот – приходит ко мне недавно, вся растрепанная, неприбранная, и ревет благим матом.
– Что ты, Пина?
– Помогите мне, синьора, дайте десять лир взаймы. Беда! опростоволосилась я, дура! не знаю, что и делать теперь… Франи, – это ее ganzo[28], – меня изувечит… Он такой бешеный, чертов сын, Франи. Разве я виновата? Меня гость обманул!
– Не заплатил, что ли?
– Хуже, синьорина… Я ему доверилась… был такой приличный господин, золотые часы, золотое пенсне… Притом очень вежливый и добрый… Все расспрашивал о работе, о женихе, о приданом – пожелал мне, чтобы я поскорее собрала свои пять тысяч франков… ушел… Мне было совестно – при таком любезном господине – проверить, сколько он там, положил на камин… Я доверилась… Господи Боже мой! Думаю – Мадонна пресвятая! Святой Амвросий Медиоланский! Не станет же такой приличный и хороший господин надувать бедную девку из-за каких-нибудь десяти лир. Проводила. Бегу к камину, – ах, мерзавец! так и обмерла… Вы посмотрите. Рина, – нет, вы только посмотрите, что мне этот подлец, вместо десяти, оставил… тряпку! Ярлык паршивый! Франи пересчитает мне все ребра…
Гляжу, и, знаете, чуть не расхохоталась.
– Ах ты, дура! – говорю, – счастье твое, что ты на честную женщину напала… Невежда ты деревенская! У тебя какой-нибудь герцог владетельный был или миллионер, ищущий приключений. Ишь – расчувствовалась! Это – пятьсот франков!
– Что-о-о?
Как прыгнет она ко мне, словно кошка, – бумажку вырвала, сама белая, вся трясется.
– Ну да, – говорю, – пятьсот лир итальянского банка.
– Не может быть, синьора Рина! Вы ошибаетесь! Врете! Смеетесь надо мною! Быть не может!
– Ну вот, я ошибусь, – подумаешь, никогда билета в 500 лир не видала! Это ты не ошибись, заучи наперед, какие они бывают. А то в другой раз кто-нибудь, в самом деле, пятьсот лир посулит, а вместо ярлык с бутылки сунет, – ты, дура безграмотная, и возьмешь…
– Ох, возьму, ша[29] Рина, ох, возьму!.. Да послушайте: вы не шутите? Грешно вам, если смеетесь над бедною девкою…
– Если хочешь, пойдем вместе к меняле, – увидишь!
– Да – кто же мне даст 500 франков? за что? Ведь пятьсот франков per un colpo[30] даже и вам не платят…
– Значит, послала тебе фортуна благодетельного чудака. Есть такая пословица, что дуракам счастье… Пользуйся!
Отсюда, многоуважаемый г. Вельский, вы можете заключить, каковы здесь наши заработки. Женщина работает в Милане три года и, хотя из маленьких, но все же не тротуарщица какая-нибудь, а между тем все не то что не получала, – это-то, конечно, где уж! – чудом из чудес случилось! – но даже не видывала, какие бывают пятьсот франков… Страшная конкуренция. Женщин много, мужчин мало. Иностранцы перестали ездить в Италию, чтобы развлекаться. Французы сидят в Монте-Карло. Англичан почти не видно, немцы скупы, ездят в обрез, а русские обеднели. Ни бояр, ни богатых коммерсантов. Ведь у вас там всегда одно из двух: либо революция, либо холера. Сюда выезжают теперь такие странные русские, что прежде и не видано. Не говорю уж об aspiranti dell'arte[31]. Это все – наши соседи, по тем же дырам и захолустьям ютятся, где и наша сестра, также голодают, перебиваются на хлебцах в два сольдо и вине из фонтана. Но вдруг нагрянут какие-то научные экскурсии, что ли, – бродят толпами, на Корсо только и речи слышишь, что русскую, и у всех такой голодный вид, что так вот и хочется, от жалости, часы с себя снять и им отдать…
– А политических эмигрантов встречаете?
Фиорина примолкла. Потом нехотя сказала:
– Этим я даже не признаюсь, что я русская.
– Не любите их?
– Напротив. Я республиканка.
– Ого!
– Чему же вы удивляетесь? Между нами много республиканок. Либо анархистка, либо республиканка, либо католическая ханжа, папистка. Все – крайние. Середины никогда нет.
– В таком случае вам должны были бы приятны быть встречи с эмигрантами, – они ваши единомышленники, – зачем же вы от них бегаете?
– Стыдно… На мне одна юбка, хоть и чужая, прокатная, триста лир стоит. Я в шелковом белье хожу. А вы посмотрели бы, как они живут, что едят, где спят… Вы можете вообразить себе жизнь на двадцать франков в месяц? В большом-то городе? почти столице?
– Вы шутите, Рина!
– А вот – останьтесь в Милане подольше: я вам покажу… сколько хотите! И не думайте, чтобы все лишь мелюзга какая-нибудь, незаметность, бездарность, пушечное мясо, как говорится. Нет, есть тут один… был у вас там на родине большой человек, деятель, из вождей, его имя по всей Европе в газетах прошло… А здесь прозябает без языка и без работы. Здоровьишко сквернейшее. Жена, ребенок. Чем живут, – и сами не знают. Падают откуда-то какие-то 50 франков в месяц. Как хочешь, так и обернись. Накорми, одень, обуй, под крышею надо жить. Зимы здесь суровые. Чувствуете, какой туман. Пронизывает до костей. Ночи длинные. Ведь вот скоро пять, а до рассвета еще долго, долго… Вы сытый, богатый, не можете даже вообразить себе, что значит холодному и голодному человеку ждать солнца в такую ночь. Для вас-то солнце – только наслаждение, а для бедняка оно и печь, и лампа. Да! Как же мне в горностаевой накидке такому бедняку признаться? Я стараюсь находить ему время от времени кое-какую работишку через моих знакомых мужчин, но – показать ему, что я русская? Да я умру со стыда! Ни за что на свете!
Они свернули с Corso[32] в переулок – San Pietro al Orto[33]. На углу от дома – едва они минули – отделилась, словно скульптурное украшение вдруг отлипло от стены, – маленькая кривая фигурка пожилого мужчины, скрюченная, в пелерине, какую обычно носят, в холодную пору года, мещане северных итальянских городов.